Часть 3 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Преступление не влечет за собой смерть: преступление мысли И ЕСТЬ смерть.
Теперь, когда он понял, что уже мертв, ему стало важно как можно дольше остаться живым. Он испачкал чернилами два пальца правой руки. Этого было достаточно, чтобы выдать себя. Какой-нибудь фанатик в Министерстве, любящий совать нос в чужие дела (скорее всего, женщина — вроде той маленькой с рыжеватыми волосами или темноволосой девушки из Художественного Отдела), может заинтересоваться: почему это он писал во время обеденного перерыва; почему он писал старомодным пером, что он писал, а потом и намекнуть об этом в нужном месте. Он отправился в ванную и тщательно твердым темно-коричневым мылом начал соскабливать чернильные пятна с пальцев. Мыло терло кожу, как наждак, и в данном случае было очень подходящим.
Дневник он убрал в ящик стола. Прятать его бессмысленно, но можно попробовать проверить, найдут дневник или нет в его отсутствие. Если положить между страниц волосок, будет чересчур бросаться в глаза. Он подцепил ногтем крохотную белую пылинку и осторожно пристроил ее на угол обложки: ее обязательно стряхнут, если возьмут в руки записную книжку.
3
Уинстону снилась мать.
Ему было лет десять-одиннадцать, когда мать исчезла навсегда. Он помнил ее высокой, статной, молчаливой женщиной с плавными движениями и великолепными светлыми волосами. Отца он помнил хуже. Темноволосый и худощавый, отец всегда носил аккуратный темный костюм и очки. Уинстону особо запомнились очень тонкие подметки на ботинках отца. Очевидно, они оба пропали в одной из первых больших чисток пятидесятых годов.
Во сне мать сидела где-то глубоко внизу с маленькой сестренкой Уинстона на руках. Он совершенно не помнил свою сестру. Так, слабый, крошечный комочек жизни, тихий, с большими внимательными глазами. Обе они смотрели сейчас на него. Они были где-то внизу, под землей, быть может, на дне колодца или в могиле, очень далеко от него, и они опускались все ниже и ниже. Или они были в салоне тонущего корабля и смотрели на него вверх через толщу темной воды. В салоне еще был воздух, они еще видели его, а он их, но все время они опускались все ниже и ниже в зеленую воду, и она вот-вот должна скрыть их навсегда. А он стоял на земле, где был солнечный свет и воздух, пока их засасывала смерть. И они там, внизу, потому что он здесь, наверху. Он знал это, и они это знали, и он видел по их лицам, чго они это знают. Но не было упрека ни в их глазах, ни в их сердцах, а лишь сознание, что они должны умереть, чтобы он жил, и что это неизбежный порядок вещей.
Он не мог вспомнить, что именно случилось, но он знал во сне, что каким-то образом жизни его матери и сестры принесены в жертву, чтобы он жил. Это было одно из тех видений, что, несмотря на все характерные приметы сна, являются прямым продолжением работы мысли человека, бывает, ему открываются такие факты и приходят такие идеи, которые не теряют своей новизны и ценности и после пробуждения. Уинстона вдруг пронзила догадка, что смерть его матери почти тридцать лет назад была трагичной и печальной в том смысле, какой сейчас невозможен. Трагедия, осознал он, принадлежит прошлому, когда еще была возможна частная жизнь, любовь, дружба и когда члены одной семьи стояли друг за друга, даже не задумываясь о мотивах этого. Память о матери разрывала сердце Уинстона, ведь она умерла любя его, а он был слишком мал и эгоистичен, чтобы отвечать ей тем же, он даже не помнил, что она пожертвовала жизнью ради идеи верности, от которой не желала отказываться. Идея была ее собственная, не навязанная никем. Сегодня ничего такого не могло произойти. Сегодня есть страх, ненависть, боль, но нет благородства чувств, глубокой и подлинной печали. Именно это он видел в огромных глазах матери и сестры, которые погружались и погружались в зеленую воду и смотрели на него снизу вверх.
Потом он очутился на молодой зеленой траве. Был летний вечер, и под косыми лучами солнца земля казалась золотой. Ему так часто снилось это место, что он не мог наверняка сказать, видел он его в жизни или нет. Он называл это место Золотая Страна. Это был старый, выеденный кроликами луг, по лугу петляла тропинка, там и сям виднелись маленькие холмики земли от кротов. За полуразрушенной изгородью на противоположной стороне луга ветви вяза качались на легком ветру, и их густая листва чуть шевелилась, как женские волосы. Где-то рядом, хотя этого нельзя было увидеть с места, где стоял Уинстон, протекал чистый медленный ручей, в заводях которого под ивами плавала плотва.
К заводи через поле шла темноволосая девушка. Легким движением она сбросила одежду и небрежно кинула ее в сторону. Тело ее, белое и нежное, не возбуждало у Уинстона никакого желания. Он в общем-то почти не смотрел на нее. Его переполняло восторженное чувство от того, как спокойно и небрежно она бросила в сторону свою одежду. Эта грация, эта небрежность будто перечеркивали всю культуру, всю систему мышления, где был Большой Брат, и Партия, и Полиция Мысли. Все превращалось в ничто единым прекрасным движением руки. Этот жест тоже принадлежал прошлому. Уинстон проснулся со словом «Шекспир» на губах.
Из монитора несся разрывающий барабанные перепонки свист. Сигнал звучал на одной и той же ноте тридцать секунд. Было семь пятнадцать, время подъема служащих. Уинстон заставил себя вылезти из постели. Он был совершенно голый, потому что член Внешней Партии получал всего 3000 купонов на одежду в год, а одна пижама стоила 600 купонов. Уинстон сорвал со стула темную рубашку и шорты. Через три минуты начнется физзарядка. И тут его скрючило от сильного приступа кашля. Такое случалось с ним почти каждое утро. У него перехватило дыхание, пришлось лечь на спину и сделать несколько глубоких вдохов. От приступа кашля вены раздулись и зачесалась язва на ноге.
— Группа от тридцати до сорока лет! — закричал с экрана пронзительный женский голос. — От тридцати до сорока! Займите свои места, пожалуйста! Тридцатилетки и сорокалетки!
Уинстон вскочил на ноги и встал по стойке «смирно» перед монитором, на экране которого уже появилось изображение моложавой, сухопарой, сильной женщины в спортивном костюме и гимнастических тапочках.
— Согнуть руки и потянуться! — прокричала она. — Следите за мной! Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре! Старайтесь, товарищи! Поактивней! Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре!…
Даже боль от приступа кашля не смогла полностью вытеснить яркие впечатления от сна, а ритмичные движения еще больше оживили их. Он механически выбрасывал руки вперед и назад, лицо его выражало непреклонность и радость, как и полагалось во время физзарядки, а мысли пытались пробиться сквозь туман в раннее детство. Это было очень трудно сделать. Дальше конца пятидесятых все меркло в памяти.
Не было никаких внешних ориентиров, не за что было зацепиться и даже линия собственной жизни размывалась. Вспоминались какие-то грандиозные события, которые, вполне возможно, никогда не происходили на самом деле, всплывали мельчайшие детали, которые тем не менее никак не воссоздавали атмосферу реальных происшествий. Все тогда было иначе. Даже названия стран и их границы на карте. Первая Военно-Воздушная Зона, например, в те дни именовалась не так. Она называлась Англией или Британией. Хотя Лондон — Уинстон был в этом уверен — всегда назывался Лондоном.
Уинстон не мог вспомнить, когда его страна не воевала, но похоже, что в детстве был все-таки довольно продолжительный период мирной жизни.
Ведь одно из самых ранних его воспоминаний связано с воздушным налетом, который застал всех врасплох. Быть может, как раз тогда на Колчестер упала атомная бомба. Сам налет он не помнил. Но помнил, как рука отца сжимала его руку и они бежали вниз, вниз, вниз, куда-то глубоко под землю, по винтовой лестнице, звеневшей у них под ногами. В конце концов он уже не мог бежать и принялся хныкать. Им пришлось остановиться и отдохнуть. Мать Уинстона сильно отстала от них и, как всегда, шла медленно и задумчиво. Она несла на руках его маленькую сестренку, а может быть, всего лишь узел с простынями. Он не был уверен сейчас, что сестренка уже родилась к тому времени. Наконец они вышли на шумную, переполненную людьми площадку — очевидно, это была станция метро.
Люди сидели на вымощенном камнями полу, а некоторые, тесно прижимаясь друг к другу, устроились на металлических многоярусных койках. Уинстон с отцом и матерью расположились на полу, рядом на койке оказались старик и старуха. Старик был в приличном темном костюме и в черной кепке, сбившейся назад. Волосы у него были совершенно седые, а в голубых глазах на раскрасневшемся лице стояли слезы. От него пахло джином. Казалось, что капельки пота, выступавшие у него на коже, и его слезы — чистый джин. Он был немного пьян, но его страдания, его горе были подлинными и невыносимыми. И детским своим разумом Уинстон понял: произошло что-то ужасное, чего нельзя простить и невозможно поправить. И ему казалось, он знает, что случилось. Убит кто-то, кого старик любил, — может быть, его маленькая внучка. Старик все время повторял одно и то же:
— Нельзя было им доверять. Я всегда это говорил, мать, разве не говорил? Вот к чему это приводит. Я всегда это говорил. Нельзя было доверять этим подонкам.
Но Уинстон уже не мог припомнить, каким именно подонкам нельзя было доверять.
Примерно с того времени война уже никогда не прекращалась. Хотя это вообще-то были разные войны. Несколько месяцев шли уличные бои в самом Лондоне. Он отчетливо помнил некоторые эпизоды. Однако невозможно было проследить историю тех лет, сказать, кто с кем воевал, потому что ни письменные, ни устные источники не упоминали ни о каком ином толковании событий, кроме того, что было принято сегодня. Например, сейчас, в 1984 году (если, конечно, это был 1984-й, а не какой-нибудь другой год), Океания воевала с Евразией и находилась в союзных отношениях с Востазией. Никогда ни публично, ни с глазу на глаз никто не поминал, что существовала иная группировка трех держав. На самом деле (Уинстон хорошо это знал) всего лишь четыре года назад все было наоборот: Океания воевала с Востазией и состояла в союзе с Евразией. Но этот секретный, уничтожаемый факт прошлого сохранился в его памяти только потому, что контроль за ней оказался неэффективным. Официально смены союзников никогда не происходило. Океания воевала в данный момент с Евразией — значит, Океания воевала с Евразией всегда. Сегодняшний противник олицетворял абсолютное зло, и отсюда прямо вытекало, что ни прошлые, ни будущие соглашения с ним немыслимы.
Самое страшное, подумал Уинстон в десятитысячный раз (вращая корпусом, руки на поясе — предполагалось, что упражнение полезно для мускулов спины), самое страшное, что все это, возможно, так и есть. Если Партия может запускать свои руки в прошлое и утверждать, что то или иное событие никогда не происходило, то это, наверно, страшнее пытки или смерти?
Партия сказала, что Океания никогда не была союзницей Евразии. Он, Уинстон Смит, знал, что всего лишь четыре года назад Океания была с ней в союзе. Но где подтверждение этому факту? Только в его сознании, которое, судя по всему, скоро будет ликвидировано. А раз все остальные принимают ложь Партии за чистую монету, раз все источники подтверждают это, то ложь становится историей и превращается в правду. Один из лозунгов Партии гласил: «Кто контролирует прошлое — контролирует будущее, кто контролирует настоящее — контролирует прошлое». И все же прошлое, изменчивое по своей природе, так и не смогли изменить. Все, что правда сегодня, было и будет правдой всегда. Это же очевидно. Нужно лишь не сдаваться в борьбе со своей памятью. Они называют это «Контроль за действительностью», на новоязе это называется «двоемыслием».
— Вольно! — слегка повеселевшим голосом сказала тренерша с экрана.
Уинстон опустил руки и сделал глубокий вдох. Его ум медленно скользнул в лабиринт двоемыслия. Знать и не знать, владеть полной правдой и говорить тщательно сфабрикованную ложь, придерживаться одновременно двух взаимоисключающих мнений, знать, что они противоречат одно другому, и верить в оба, обращать логику против логики, не признавать мораль и в то же время клясться этой самой моралью, верить, что демократия невозможна, и утверждать, что Партия защищает демократию, забывать все, что приказано забыть, а потом, при необходимости, вновь вспоминать об этом и, самое главное, применять такую диалектику и к самой диалектике. Это было высшим достижением: сознательно навязывать бессознательность и тут же самому забывать, что ты только что занимался гипнозом. Ведь даже для того, чтобы понять это слово «двоемыслие», надо было применить двоемыслие.
Инструкторша вновь поставила их по стойке «смирно».
— А теперь давайте посмотрим, кто из нас может дотянуться до носков, — прокричала она с энтузиазмом. — Пожалуйста, товарищи, прямо от поясницы. Раз-два, Раз-два!…
Уинстон терпеть не мог это упражнение: у него начинало болеть все — от пяток до ягодиц. А кончалось все это новым приступом кашля. Естественно, размышления его стали совсем мрачными. Прошлое, подумал он, не просто изменили — его уничтожили. Как можно доказать даже самый очевидный факт, если он существует лишь в твоей памяти? Он постарался вспомнить, в каком году он впервые услышал о Большом Брате. Кажется, это было в шестидесятых, хотя нельзя утверждать наверняка. Разумеется, в истории Партии Большой Брат выступал как вождь и хранитель Революции с самых первых дней. Его подвиги отодвигались все дальше в прошлое и теперь происходили уже в легендарных сороковых и тридцатых, когда капиталисты в странных цилиндрах все еще разъезжали по улицам Лондона в громадных сверкающих автомобилях или в застекленных каретах, запряженных лошадьми. Неизвестно, что здесь вымысел и что — правда. Уинстон не мог даже припомнить, когда родилась сама Партия. Даже слово «Ангсоц» он вроде бы не слышал до 1960 года. Впрочем, возможно, оно и существовало раньше, но произносилось на старом английском языке как «английский социализм». Все растворялось в тумане. Иногда, впрочем, можно было ткнуть пальцем в очевидную ложь. Ложью было, например, утверждение в истории Партии, будто именно Партия изобрела самолеты. Уинстон помнил самолеты с раннего детства. Но разве докажешь хоть что-нибудь. Не было никогда никаких доказательств. За всю свою жизнь лишь однажды он держал в руках неопровержимое документальное свидетельство подтасовки исторического факта. И в тот раз…
— Смит! — крикнул сварливый голос из монитора. — Номер шесть тысяч семьдесят девять, Смит У.! Да, да, вы! Пожалуйста, наклоняйтесь ниже! Вы можете делать это упражнение гораздо лучше. Вы совсем не стараетесь. Ниже, пожалуйста! Вот так будет лучше, товарищ. Теперь можете встать вольно, вся группа. Наблюдайте за мной.
Горячий пот прошиб Уинстона. Лицо его оставалось непроницаемым. Нельзя показывать страх! Нельзя показывать возмущение! Искра в глазах может выдать тебя. Он стоял и смотрел, как инструкторша поднимала руки над головой, нагибалась и легко доставала ладонями пальцы ног. Не скажешь, что она делала это грациозно, но очень искусно и четко.
— Вот так, товарищи! Мне хотелось бы, чтобы и вы делали так. Посмотрите еще раз. Мне тридцать девять. Я четыре раза рожала. Теперь смотрите. — Она опять наклонилась. — Видите, я не сгибаю коленок. Каждый из вас может сделать то же самое, если захочет, — добавила она, распрямляясь. — Каждый, кто моложе сорока пяти, вполне способен достать руками пальцы ног. Не всякому из нас довелось сражаться на фронте, но каждый должен быть всегда в форме. Вспомните наших ребят на Малабарском фронте! Наших моряков на Плавающих Крепостях! Подумайте, что им приходится переносить. А теперь попробуйте сделать упражнение еще раз. Теперь гораздо лучше, товарищ, гораздо лучше, — прибавила она ободряюще, когда Уинстон отчаянным усилием нагнулся и, не сгибая колен, коснулся пальцев ног. В первый раз за многие годы.
4
Начало рабочего дня всегда вызывало у Уинстона глубокий непроизвольный вздох, хотя монитор и находился рядом. Он придвинул к себе диктограф, сдул пыль с микрофона и надел очки. Затем развернул и скрепил скрепками четыре маленьких бумажных цилиндрика, которые уже выскочили из пневматической почты с правой стороны рабочего стола.
В стенах его кабинки было три отверстия. Справа от диктографа располагалась маленькая пневматическая трубка для записок, слева — трубка побольше для газет, а в боковой стенке — большая продолговатая щель, защищенная проволочной сеткой. До нее было легко дотянуться, не вставая из-за стола. В эту дыру бросали макулатуру. Тысячи, а может быть, десятки тысяч таких щелей были по всему зданию, не только в каждой комнате, но и на каждом шагу в коридорах. Почему-то все их называли «дыры памяти». Любой документ, предназначенный для уничтожения, любой клочок бумаги, валявшийся на полу, машинально бросали в эти щели, приподняв сетку. Их подхватывал поток теплого воздуха и уносил к огромным печам куда-то в глубину здания.
Уинстон внимательно просмотрел четыре развернутых листочка. В каждой записке было не более одной-двух строк на деловом жаргоне. В общем-то это был не новояз, но слова новояза широко использовались. Такая шифрованная скоропись употреблялась в Министерстве для внутренних целей. В записках говорилось:
таймс 17.03.84 речь бб искаженное собщение африка исправить
таймс 19.12.83 прогнозы 3 годплан 4-й квартал 83 опечатки уточнить последний номер
таймс 14.02.84. минимно искаженная цитата шоколад исправить
таймс 3.12.83 сообщение приказа дня бб плюсплюс антихорошее ссылки неличности переписать полностью доложить наверх до подшивки
Предвкушая настоящую работу, Уинстон отложил в сторону четвертую записку. Тут сложное и ответственное задание, и лучше оставить его напоследок. Три другие были делом обыденным, хотя, возможно, со второй запиской придется повозиться — слишком долго предстояло сверять ряды скучных цифр.
Уинстон заказал нужные номера «Таймс» и в считанные минуты получил их по пневмопочте. В присланных записках назывались статьи или сообщения, которые по той или иной причине считалось нужным изменить, или, как формулировалось официально, уточнить. Например, Большой Брат в своей речи, напечатанной в «Таймс» от семнадцатого марта и произнесенной накануне, высказал предположение, что на южно-индийском фронте будет затишье, а евразийское наступление начнется в ближайшее время в Северной Африке. На самом деле Евразийское Высшее Командование начало наступление своих армий как раз в Южной Индии, а в Африке, напротив, все было тихо. Поэтому следовало переписать абзац в речи Большого Брата так, чтобы его предсказания оказались безошибочными. Или опять же «Таймс» от девятнадцатого декабря опубликовала официальные прогнозы выпуска различных потребительских товаров в четвертом квартале 1983 года, что соответствовало шестому кварталу Девятого Трехлетнего Плана. В сегодняшнем номере печаталось сообщение о том, что же действительно было произведено. Из сообщения следовало, что все прогнозы оказались совершенно неверными. Уинстону предстояло исправить первоначальные цифры, чтобы они соответствовали ныне объявленным. В третьей записке говорилось об очень простой ошибке, которую можно исправить за пару минут. Совсем недавно, в феврале, Министерство Изобилия дало обещание («безусловное обязательство» — говорилось в официальном сообщении), что в течение 1984 года нормы выдачи шоколада снижаться не будут. На самом деле, как прекрасно знал Уинстон, норма шоколада будет сокращена с тридцати до двадцати граммов уже в конце этой недели. Нужно всего лишь заменить первоначальное обещание на предупреждение, что, возможно, в апреле придется сократить выдачу шоколада.
По каждой записке Уинстон диктовал свои поправки в диктограф, а отпечатанный текст подкалывал к соответствующему номеру «Таймс» и отсылал его по пневматической почте обратно. Затем почти автоматическим жестом скомкал записки и черновики и швырнул их в дыру памяти.
Он лишь в общих чертах знал, что происходит в невидимом лабиринте, куда вели пневматические трубы. После того как все необходимые поправки к какому-либо номеру «Таймс» собирали вместе и сличали, газета перепечатывалась, оригинал уничтожался, а исправленный экземпляр занимал свое место в подшивке. Этот процесс непрерывных изменений применялся не только к газетам, но также к книгам, журналам, брошюрам, плакатам, листовкам, фильмам, звукозаписям, карикатурам, фотографиям — словом, к любой литературе, к любым документам, которые могли иметь хоть какое-либо политическое или идеологическое значение. Каждый день, практически каждую минуту прошлое приводилось в соответствие с сегодняшним днем. Таким образом, можно было подтвердить документальными свидетельствами любой прогноз Партии, а любую новость, любое мнение, не соответствующие задачам текущего момента, можно было убрать из документов. Вся история стала всего лишь пергаментом, с которого соскабливали первоначальный текст и по мере надобности писали новый. И никогда нельзя было потом доказать подделку.
Самый большой сектор Исторического Отдела, намного превосходящий тот, в котором работал Уинстон, искал и собирал все экземпляры книг, газет и прочих документов, оригиналы которых были заменены, — чтобы уничтожать их. Номер «Таймс», который, возможно, переписывали десять или двенадцать раз из-за изменившейся политической конъюнктуры или ошибочных прогнозов Большого Брата, по-прежнему находился в подшивке, и на нем была первоначальная дата, но не осталось других неисправленных экземпляров, чтобы опровергнуть эту ложь. Книги тоже все время переписывали и перепечатывали и никогда при этом не признавали, что в них сделаны какие-либо изменения. Даже в записках, которые получал Уинстон и сразу после правки уничтожал, не было и намека на то, что требуется подделка; нет, речь всегда шла об оговорках, ошибках, опечатках, неточных цитатах, которые следовало исправить в интересах истины.
Но в общем-то, думал Уинстон, исправляя цифры Министерства Изобилия, это и не подделка. Просто замена одной бессмысленности на другую. По большому счету материал, с которым вы работали, не имел с реальной жизнью ничего общего, даже такого, какое имеет с ней откровенная ложь. Статистические данные и в первоначальном, и в исправленном экземплярах всегда были фантазией. Много времени уходило на то, чтобы придумать их. Например, в прогнозе Министерства Изобилия говорилось, что в четвертом квартале будет произведено 145 миллионов пар сапог. В сегодняшней сводке указывалось, что произвели 62 миллиона пар. Однако Уинстон, переписывая прогноз, снизил цифру до 57 миллионов, чтобы подтвердились утверждения о перевыполнении плана. Во всяком случае, 62 миллиона соответствуют истине не более, чем 57 или 145 миллионов. Вполне возможно, что сапог вообще не производили. А скорее всего, никто не знал, сколько же сапог произвели, и никому до этого не было дела. Всем было известно лишь то, что каждый квартал астрономическое количество сапог производилось на бумаге, в то время как едва ли не половина жителей Океании ходила босиком. И так со всеми документальными свидетельствами, маленькими или большими. Все таяло в каком-то мире теней так, что в конце концов нельзя даже точно узнать, какой теперь год.
Уинстон взглянул на другую сторону коридора. В кабинке напротив упорно трудился Тиллотсон — небольшого роста, педантичный, с плохо выбритым подбородком. На коленях у него лежала сложенная газета, а микрофон диктографа был плотно прижат к губам. Весь его вид давал понять, что все, что он говорил, можно доверить только монитору. Он поднял глаза, и очки его враждебно сверкнули в сторону Уинстона.
Уинстон почти не знал Тиллотсона и не имел ни малейшего представления о том, чем тот занят. Работники Исторического Отдела неохотно говорили о своей работе. В длинном коридоре без окон, где с обеих сторон тянулись рабочие кабинки и стоял постоянный шум от шелеста бумаг и приглушенных голосов, было не менее десятка людей, которых Уинстон не знал даже по имени, хотя ежедневно видел их снующими по проходам или размахивающими руками во время Двухминутки Ненависти. Он знал, что в соседней кабинке работает маленькая рыжеватая женщина. Ее каждодневный труд сводился к тому, что она убирала из газет и журналов имена людей, которых испарили, а поэтому считалось, что они вообще никогда не существовали. Пожалуй, это лучшее, что можно было придумать для нее: ее собственного мужа испарили два года назад. Еще дальше, через несколько кабинок, работал мягкий, мечтательный неудачник по имени Эмплфорс. У него были волосатые уши и редкий талант на рифмы и стихотворные размеры. Эмплфорс исправлял стихи (это называлось «окончательный вариант»), оригиналы которых стали идеологически неприемлемыми, но которые по тем или иным причинам должны были остаться в антологиях. И весь этот коридор с полсотней служащих был лишь маленьким отделением, простой клеткой громадного комплекса Исторического Отдела. Рядом, выше и ниже было множество других служащих, которые выполняли разнообразные задания. Но содержание их работы трудно было даже вообразить. Где-то здесь стояли огромные печатающие устройства, которые обслуживали редакторы и типографские рабочие, располагались отлично оборудованные студии для подделки фотоснимков. Где-то здесь было отделение телепрограмм со своими инженерами, режиссерами и целыми труппами актеров, которых подбирали по умению подражать голосам других людей. Целые легионы клерков выполняли предельно простую работу — составляли списки книг и журналов, подлежащих изъятию. Были обширные хранилища для исправленных документов и хорошо укрытые печи для уничтожения оригиналов. И где-то здесь сидели никому не известные люди, которые управляли всем, координировали общие усилия, определяли политическую линию. Они требовали: этот обломок прошлого сохранить, тот — фальсифицировать, а другой — уничтожить.
А ведь Исторический Отдел — всего лишь подразделение Министерства Правды, главная задача которого вовсе не реконструкция прошлого, а обеспечение жителей Океании газетами, кинофильмами, учебниками, телепередачами, пьесами, романами, всевозможной информацией, инструкциями, развлечениями и воспитанием от памятника до лозунга, от лирического стихотворения до трактата на биологические темы, от детской прописи до словаря новояза. Задачи были даже шире. Министерство Правды должно было не только удовлетворять многообразные потребности Партии, но и повторять всю эту операцию на более примитивном уровне для пролетариата. Целая система специальных отделов занималась пролетарской литературой, музыкой, драматургией и вообще организацией развлечений для рабочих. Выпускались пустые газетенки, в которых практически ничего не было, кроме спорта, хроники преступлений и астрологии, сенсационные пятицентовые детективы, грязные кинофильмы на сексуальные темы и сентиментальные песенки, сочиненные чисто механическим способом на специальном калейдоскопе — версификаторе. Было даже специальное отделение — порносек на новоязе, — изготавливающее низкопробную порнографическую продукцию, которую рассылали в запечатанных конвертах. Членам Партии, за исключением тех, кто их изготовлял, запрещалось читать и смотреть эти издания.
Пока Уинстон работал, пневмопочта доставила еще три записки. Там не было ничего сложного, и он легко справился с ними до начала Двухминутки Ненависти. После Двухминутки он вернулся в свою кабинку, снял с полки словарь новояза, отодвинул в сторону диктограф, протер очки и принялся за самое сложное из утренних заданий.
Уинстон любил свою работу, именно в ней он находил себя. Конечно, в основном это были скучные обыденные дела, но порой попадались трудные и запутанные задания, в которые он уходил с головой, как в решение математической задачи. Это была филигранная работа, здесь не было инструкций или правил, и руководствоваться ты мог только своим знанием принципов Ангсоца и собственным чутьем — как точнее выразить волю Партии. Уинстону удавались такие вещи. Время от времени ему даже доверяли исправление передовых статей в «Таймс», писавшихся только на новоязе. Он развернул отложенную в сторону записку. В ней говорилось:
таймс 3.12.83 сообщение приказа дня бб плюсплюс антихорошее ссылки неличности переписать полностью доложить наверх до подшивки
На староязе (на стандартном английском языке) это звучало бы так: