Часть 11 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Как бы то ни было, в основе всех этих дискуссий лежит более фундаментальный вопрос, связанный с нашим пониманием человеческой культуры. Мы обсуждаем проблему иммиграции, исходя из посылки, что все культуры равны по определению, или же считаем, что некоторые культуры выше других? Когда немцы возражают против приема миллиона сирийских беженцев, может ли служить для них оправданием идея о том, что немецкая культура в чем-то лучше сирийской?
От расизма к «культурализму»
Сто лет назад европейцы считали очевидным, что некоторые расы – прежде всего, белая раса – по своей природе выше других. После 1945 года такие взгляды стали осуждаться. Расизм считается не только неприемлемым с точки зрения морали, но и научно несостоятельным. Биологи, и в частности генетики, предоставили убедительные научные доказательства того, что биологические различия между европейцами, африканцами, китайцами и индейцами пренебрежимо малы.
В то же время антропологи, социологи, историки, специалисты в области поведенческой экономики и даже исследователи мозга накопили огромное количество данных, свидетельствующих о существенных различиях между человеческими культурами. Действительно, будь все культуры одинаковыми по своей сути, зачем были бы нужны антропологи и историки? Зачем в этом случае вкладывать средства в изучение ничего не значащих различий? Нужно по меньшей мере прекратить финансирование дорогостоящих экспедиций на острова Тихого океана или в пустыню Калахари и довольствоваться изучением людей в Оксфорде или Бостоне. Если культурные различия несущественны, то все, что мы узнаем о студентах Гарварда, будет справедливо и для охотников и собирателей из Калахари.
Поразмыслив, большинство людей признают существование некоторых существенных различий между человеческими культурами, от отношений между полами до политических предпочтений. Но как относиться к этим различиям? Сторонники культурного релятивизма утверждают, что разница не означает иерархии и мы не должны ставить одну культуру выше другой. Люди могут мыслить и вести себя по-разному, и нужно приветствовать это разнообразие, в равной степени ценить все верования и практики. К сожалению, такая широта мышления не выдерживает проверки реальностью. Разнообразие – это прекрасно, когда речь идет о кухне и поэзии, но мало кто готов считать сжигание ведьм, детоубийство или работорговлю милыми культурными особенностями, которые следует защищать от агрессии глобального капитализма и от кока-колонизации.
Или вспомним, например, как разные культуры относятся к чужакам, иммигрантам и беженцам. Не везде их принимают одинаково. Немецкая культура начала XXI века гораздо толерантнее к чужакам и доброжелательнее к иммигрантам, чем культура Саудовской Аравии. Мусульманину гораздо проще иммигрировать в Германию, чем христианину в Саудовскую Аравию. Даже беженцы из Сирии, исповедующие ислам, едут в Германию, а не в Саудовскую Аравию, и с 2011 года Германия приняла больше сирийских беженцев, чем Саудовская Аравия[126]. Мы также располагаем большим массивом данных, подтверждающих, что культура Калифорнии начала XXI века более дружественна к иммигрантам, чем культура Японии. Итак, если вы считаете, что нужно проявлять терпимость к чужакам и принимать иммигрантов, должны ли вы также полагать, что, по крайней мере в этом отношении, немецкая культура превосходит культуру Саудовской Аравии, а калифорнийская культура лучше японской?
Более того, даже если в теории две культурные нормы обладают одинаковой ценностью, в практическом контексте иммиграции взгляд на культуру принимающей страны как на лучшую может быть вполне оправдан. Нормы и ценности, обычные для одной страны, не подходят для другой. Разберем конкретный пример. Чтобы не стать жертвами распространенных предрассудков, возьмем две вымышленных страны, Морозию и Тепландию. У этих стран много культурных различий, в том числе касающихся отношений между людьми и подходов к разрешению межличностных конфликтов. Морозийцев с детства учат, что конфликты в школе, на работе или в семье лучше сразу гасить. Не следует кричать, выплескивать ярость или ругаться с другим человеком – вспышки гнева лишь ухудшат ситуацию. Рекомендуется обуздать свои чувства и подождать, пока страсти не остынут. А до той поры нужно ограничить контакты с другой стороной конфликта, а если это невозможно, быть сдержанным, но вежливым и избегать чувствительных тем.
Тепландцев, наоборот, с детства учат экстернализовать конфликт. Его не следует загонять внутрь или подавлять. При первой же возможности нужно открыто выразить свои эмоции. Допустимо сердиться, кричать и говорить о своих чувствах. Это единственный способ все уладить – честно и прямо. Один громкий скандал поможет разрешить конфликт, который иначе мог бы затянуться на годы, и, хотя открытое столкновение всегда неприятно, в конечном счете оно принесет облегчение.
У обоих методов есть свои достоинства и недостатки, и нельзя сказать, что во всех ситуациях один из них лучше другого. Но что произойдет, если тепландец иммигрирует в Морозию и устроится на работу в местную фирму?
При возникновении конфликта с коллегой тепландец будет стучать по столу и громко кричать, полагая, что это привлечет внимание к проблеме и поможет быстро ее решить. Через несколько лет освободится должность начальника. Тепландец обладает необходимой квалификацией, но босс предпочтет повысить другого работника, морозийца. Объяснение будет следующим: «Да, тепландец очень способный работник, но у него серьезные проблемы в общении с людьми. Он вспыльчив, создает вокруг себя лишнее напряжение, нарушает корпоративную культуру». Та же судьба ждет других тепландцев-иммигрантов. Большинство останутся на низших должностях или вообще не смогут найти работу, потому что руководители будут думать, что все тепландцы вспыльчивы и конфликтны. А поскольку тепландцы никогда не поднимутся до высших должностей, им будет трудно изменить корпоративную культуру в фирмах Морозии.
Примерно то же произойдет с морозийцами, которые иммигрируют в Тепландию. Морозиец, устроившийся на работу в местную фирму, быстро приобретет репутацию сноба или безразличного человека; друзей у него будет мало или не будет вообще. Окружающие будут считать его неискренним или не умеющим общаться с людьми. Он никогда не получит повышения – а значит, и возможности изменить корпоративную культуру. Местные руководители сделают вывод, что большинство морозийцев недружелюбны или стеснительны, и предпочтут не брать их на должности, требующие контакта с клиентами или тесного сотрудничества с другими работниками.
Может показаться, что от обеих историй веет расизмом. На самом деле расизм тут ни при чем. Это «культурализм». Люди продолжают героически сражаться против традиционного расизма, не замечая, что линия фронта проходит уже в другом месте. Традиционный расизм исчезает, но в мире становится все больше культуралистов.
Основой традиционного расизма служили биологические теории. В 1890-х или в 1930-х годах люди в таких странах, как Великобритания, Австралия и США, верили, что некие наследуемые биологические черты делают африканцев и китайцев менее умными, менее предприимчивыми и менее нравственными, чем европейцы. Все дело в их крови. Такие взгляды считались абсолютно приличными и научно обоснованными. Сегодня у многих людей сохраняются расистские предрассудки, однако эти предрассудки потеряли научную основу и солидную политическую поддержку – если только не перефразировать их в терминах культуры. Утверждение, что чернокожие склонны к совершению преступлений из-за «неправильных» генов, неприемлемо – в отличие от тезиса, что их криминальные наклонности проистекают из неблагополучной субкультуры.
Например, в США некоторые партии и лидеры открыто поддерживают дискриминационную политику и часто уничижительно отзываются об афроамериканцах, выходцах из Латинской Америки и мусульманах, но крайне редко говорят (или вообще не говорят), что дело в ДНК этих людей. Они считают, что проблема в культуре. Когда президент Трамп называл Гаити, Сальвадор и некоторые регионы Африки «вонючими дырами», он имел в виду культуру этих стран, а не генетические особенности их граждан[127]. В другой речи Трамп так высказался о мексиканских иммигрантах в США: «Мексика отправляет нам своих людей, но они не отправляют лучших. Они отправляют нам людей с огромным количеством проблем. И они приносят нам эти проблемы. Они приносят наркотики, они приносят преступность. Они насильники. Ну и, надо полагать, что среди них попадаются и приличные люди». Это крайне оскорбительное заявление – но в него заложен не биологический, а социологический смысл. Трамп не говорит, что все мексиканцы плохие, – он намекает, что хорошие мексиканцы продолжают жить к югу от Рио-Гранде[128].
В центре этих споров по-прежнему остается человеческое тело – идет ли речь об уроженце Латинской Америки, выходце из Африки или Китая. Очень многое зависит от цвета кожи. Если вы идете по улице Нью-Йорка и в вашей коже много меланина, то, куда бы вы ни направлялись, полиция будет относиться к вам с подозрением. Но и президент Трамп, и президент Обама объяснят вам значение цвета кожи в исторических и культурных терминах: причина подозрительного отношения полиции к вашему цвету кожи кроется не в биологии, а в истории. Вероятно, сторонники Обамы объяснят предрассудки полиции наследием исторических преступлений, таких как рабство, а сторонники Трампа скажут, что более высокий уровень преступности чернокожих – это печальное наследие исторических ошибок, совершенных белыми либералами и черными общинами. Даже если вы турист из Дели, ничего не знающий об истории Америки, вам все равно придется столкнуться с ее последствиями.
Переход от биологии к культуре – это не просто малозначащая смена терминологии. Это глубокий сдвиг с далеко идущими практическими последствиями, как положительными, так и отрицательными. Во-первых, культура отличается гораздо большей гибкостью по сравнению с биологией. С одной стороны, это означает, что современные культуралисты могут быть более толерантными, чем традиционные расисты: если «другие» принимают нашу культуру, мы принимаем их как равных себе. С другой стороны, такая гибкость может привести к гораздо более сильному давлению на «других» с целью заставить их ассимилироваться и более жесткой критике их неспособности это сделать.
Вряд ли вы осудите темнокожего человека за то, что он не осветляет кожу, но люди могут обвинить – и обвиняют – африканцев или мусульман в том, что они не способны принять нормы и ценности западной культуры. Нельзя сказать, что подобные обвинения всегда оправданны. Во многих случаях нет никакого смысла перенимать господствующую культуру, а иногда это просто невозможно. Афроамериканцы из бедных трущоб, которые искренне хотели бы влиться в американскую культуру, зачастую обнаруживают, что путь им преграждает институциональная дискриминация; а потом им же говорят, что они не прилагали должных усилий и поэтому в своих бедах им некого винить, кроме самих себя.
Второе ключевое различие между отсылками к биологии и апелляцией к культуре в том, что традиционный фанатичный расизм строится на предрассудках, а аргументы культуралистов иногда бывают вполне разумными, как в примере с вымышленными странами Тепландией и Морозией. У тепландцев и морозийцев действительно разные культуры с разным стилем человеческих взаимоотношений. А поскольку отношения между людьми очень важны для многих профессий, можно ли обвинять в неэтичности тепландскую фирму, которая наказывает морозийцев за поведение, согласующееся с культурными традициями Морозии?
Антропологов, социологов и историков эта проблема ставит в тупик. С одной стороны, все это очень похоже на расизм. С другой стороны, культурализм имеет гораздо более прочную научную основу, чем расизм, и специалисты в области гуманитарных и общественных наук не могут отрицать существования и важности культурных различий.
Разумеется, даже соглашаясь с разумностью некоторых утверждений культуралистов, мы не обязаны принимать их все.
Многие из этих тезисов обладают тремя общими недостатками. Во-первых, культуралисты часто путают локальное превосходство с объективным превосходством. Так, в условиях Тепландии локальный метод разрешения конфликтов может быть эффективнее подхода морозийцев, и в этом случае у фирмы есть все основания дискриминировать работников-интровертов (что приведет к непропорциональному наказанию иммигрантов-морозийцев). Но это не значит, что тепландский подход объективно лучше. Возможно, тепландцы могут чему-то научиться у морозийцев, а при изменении условий (например, если тепландская фирма выйдет на международный рынок и откроет отделения в других странах) разнообразие станет ценным активом.
Во-вторых, при четком определении критериев, времени и места утверждения культуралистов начинают казаться эмпирически оправданными. Но люди слишком часто прибегают к культуралистским обобщениям, которые не имеют смысла. Например, утверждение «морозийская культура менее толерантна к публичным вспышкам гнева, чем тепландская» вполне разумно – в отличие от тезиса «исламская культура отличается крайней нетерпимостью». Последнее утверждение слишком расплывчато. Что мы подразумеваем под «нетерпимостью»? По отношению к кому или к чему? Та или иная культура может быть нетерпимой по отношению к религиозным меньшинствам или каким-то политическим взглядам, но вместе с тем чрезвычайно толерантной к толстым людям или старикам. И что мы подразумеваем под «исламской культурой»? Мы имеем в виду Аравийский полуостров VII века? Или Пакистан начала XXI века? И наконец, каковы критерии? Если в дискуссии о толерантности к религиозным меньшинствам мы сравним Османскую империю XVI века с Западной Европой XVI века, то придем к выводу, что исламская культура чрезвычайно толерантна. А если сравним Афганистан под властью талибана с современной Данией, то вывод будет прямо противоположным.
Но самая большая проблема культуралистских тезисов в том, что, несмотря на их статистическую природу, они часто используются для скоропалительных выводов об отдельных людях. Если коренной тепландец и морозиец-иммигрант будут претендовать на одну и ту же должность в тепландской фирме, руководитель предпочтет нанять тепландца, «потому что морозийцы холодны и необщительны». Даже если статистически это верно, вполне возможно, что этот конкретный морозиец гораздо дружелюбнее и общительнее, чем этот конкретный тепландец. Конечно, культура очень важна, но на личность человека существенно влияют также его гены и уникальный жизненный опыт. Люди часто не укладываются в статистические стереотипы. У фирмы есть причины набирать общительных работников, но нет никакого резона отдавать предпочтение тепландцам, а не морозийцам.
Все эти соображения касаются конкретных заявлений культуралистов, но не дискредитируют культурализм в целом. В отличие от расизма, который представляет собой опровергнутый наукой предрассудок, аргументы культурализма порой совершенно справедливы. Если мы посмотрим на статистику и выясним, что в тепландских фирмах на руководящих должностях мало морозийцев, причина может быть не в расистской дискриминации, а в здравом смысле. Должны ли иммигранты-морозийцы возмущаться такой ситуацией и обвинять Тепландию в невыполнении условий иммигрантской сделки? Следует ли принять закон о «позитивной дискриминации» и заставить тепландские фирмы нанимать больше морозийцев на руководящие посты, чтобы немного охладить свою эмоциональную деловую культуру? Или во всем виноваты иммигранты-морозийцы, неспособные принять местную культуру, и нужно принять меры и в принудительном порядке знакомить их детей с нормами и ценностями Тепландии?
Возвращаясь из выдуманного мира в реальный, важно помнить, что европейские дискуссии по вопросам иммиграции – это вовсе не битва добра со злом. Защитники иммиграции ошибаются, изображая другую сторону «фашистами», а противники иммиграции напрасно обвиняют оппонентов в намерении «убить собственную культуру». Споры об иммиграции – это споры носителей двух легитимных точек зрения, и их можно и нужно разрешать путем нормальных демократических процедур. Именно для этого и нужна демократия.
Независимо от того, к какому решению приведет демократический механизм, следует помнить о двух ключевых моментах. Во-первых, правительство не должно широко открывать двери иммигрантам вопреки воле местного населения. Включение иммигрантов в экономику – долгий процесс, и для успешной интеграции требуется поддержка и участие местного населения. Из этого правила есть одно исключение: государство обязано открыть свои границы для беженцев из соседней страны, спасающихся от гибели, даже если местному населению это не нравится.
Во-вторых, несмотря на право граждан возражать против иммиграции, они должны понимать, что у них все равно есть обязанности по отношению к иностранцам. Мы живем в глобальном мире, и, хотим мы того или нет, наша жизнь тесно связана с жизнью людей на другом краю земли. Они выращивают для нас еду, шьют для нас одежду, они могут умереть, воюя за наши цены на нефть, могут стать жертвами нашего небрежного отношения к окружающей среде. Нельзя пренебрегать своими этическими обязательствами по отношению к людям просто потому, что они живут далеко от нас.
Сегодня совсем не очевидно, что Европа сумеет найти средний путь, который позволит принимать иммигрантов и при этом избежать опасности дестабилизации общества со стороны людей, не разделяющих европейские ценности. Если Европе удастся найти такой путь, ее опыт можно будет использовать на глобальном уровне. Если же европейский проект потерпит неудачу, это станет доказательством того, что одних либеральных ценностей свободы и толерантности недостаточно, чтобы разрешить конфликты между культурами и объединить человечество перед лицом угроз ядерной войны, экологической катастрофы и разрушительных технологий. Если греки и немцы окажутся неспособны договориться о своем общем будущем и если 500 миллионов богатых европейцев не пожелают принять несколько миллионов бедных иммигрантов, каковы шансы, что люди справятся с гораздо более серьезными конфликтами, угрожающими нашей глобальной цивилизации?
Есть один способ помочь Европе и всему миру объединиться и держать границы открытыми. Нужно приглушить истерию по поводу терроризма. Будет очень печально, если европейский эксперимент свободы и толерантности окончится неудачей из-за преувеличенного страха перед террористами. В этом случае террористы достигнут своих целей, а горстка фанатиков получит решающий голос при определении будущего всех людей. Терроризм – это орудие маргинального и слабого сегмента человечества. Как случилось, что он стал доминировать в мировой политике?
Часть III
Отчаяние и надежда
Несмотря на беспрецедентные вызовы и серьезные разногласия, человечество сможет показать себя с наилучшей стороны, если обуздает страхи и будет сдержаннее в высказывании своих взглядов
10
Терроризм без паники
Террористы – мастера манипулировать сознанием. Количество их жертв не так велико, но они умудряются запугивать миллиарды людей и сотрясать такие громадные политические конструкции, как Евросоюз и США. После 11 сентября 2001 года террористы ежегодно убивают приблизительно 50 человек в Евросоюзе, 10 человек в США, 7 человек в Китае и до 25 тысяч человек во всем остальном мире (преимущественно в Ираке, Афганистане, Пакистане, Нигерии и Сирии)[129]. Для сравнения: в автомобильных авариях каждый год гибнет приблизительно 80 тысяч европейцев, 40 тысяч американцев, 270 тысяч китайцев и еще 1,25 миллиона человек в других странах[130]. От диабета в мире ежегодно умирают до 3,5 миллиона человек, а от последствий загрязнения воздуха – 7 миллионов человек[131]. Почему же мы боимся терроризма больше, чем сахара, и почему правительства теряют голоса избирателей из-за спорадических атак террористов, а не из-за постоянного загрязнения воздуха?
Как указывают словари, терроризм – это военная стратегия, нацеленная на изменение политической ситуации путем распространения страха, а не нанесения материального ущерба. Эту стратегию почти всегда берет на вооружение самая слабая сторона конфликта, неспособная нанести врагу серьезный материальный ущерб. Конечно, любые военные действия вызывают страх. Но в обычной войне страх – побочный продукт материальных потерь, и он, как правило, пропорционален силе, вызвавшей эти потери. Для терроризма страх – главное оружие, и мы наблюдаем поразительное несоответствие между реальной силой террористов и страхом, который они ухитряются вызывать.
Насилием не всегда легко изменить политическую ситуацию. В первый день битвы на Сомме, 1 июля 1916 года, погибли 19 тысяч британских солдат и еще 40 тысяч получили ранения. Битва закончилась в ноябре, и к этому времени потери обеих сторон превысили миллион человек, в том числе около 300 тысяч убитыми[132]. Но эта ужасная бойня никак не изменила политического соотношения сил в Европе. Потребовалось еще два года и миллионы жертв, чтобы ситуация сдвинулась с мертвой точки.
По сравнению с наступлением на Сомме терроризм выглядит жалко. Во время теракта в Париже в ноябре 2015 года погибло 130 человек; бомба, взорвавшаяся в Брюсселе в марте 2016-го, убила 32 человека, а взрыв в Манчестере в мае 2017-го унес жизни 22 человек. В 2002 году, в самый разгар палестинского террора против Израиля, когда взрывались автобусы и рестораны, погиб 451 израильтянин[133]. В том же году в автомобильных авариях погибли 542 жителя страны[134]. Лишь немногие теракты, такие как взрыв рейса 103 компании Pan American над Локерби, уносят жизни сотен людей[135]. Террористическая атака 11 сентября установила печальный рекорд – в ней погибли почти 3000 человек[136]. Но даже эти цифры меркнут перед ценой, которую платит человечество за обычные войны. Если вы сложите число всех убитых и раненых в Европе в результате терактов после 1945 года, – включая жертв националистических, религиозных, леворадикальных и крайне правых группировок, – суммарный итог будет гораздо меньше, чем число жертв малоизвестных сражений Первой мировой войны, таких как третья битва на Эне (250 тысяч жертв) или десятая битва при Изонцо (225 тысяч)[137].
На что же надеются террористы? После теракта количество солдат, танков и кораблей врага не уменьшается. Сеть коммуникаций, автомобильные и железные дороги остаются, как правило, целыми и невредимыми. Заводы и порты работают в обычном режиме. Террористы надеются, что, несмотря на незначительный материальный ущерб, страх и растерянность вынудят врага, сила которого нисколько не уменьшилась, на непропорционально резкую реакцию. Они рассчитывают, что, когда разъяренный враг обрушит на них всю свою мощь, поднимется такая мощная военная и политическая буря, какую сами террористы вызвать не в состоянии. А во время бури случается множество непредвиденных вещей. Возможны ошибки, военные преступления – и тогда общественное мнение меняется, колеблющиеся принимают чью-то сторону и соотношение сил становится иным.
Террористов можно сравнить с мухой, которая хочет разгромить посудную лавку. Муха настолько слаба, что не сдвинет с места и чайную чашку. Как же ей добиться своей цели? Она находит быка, забирается к нему в ухо и начинает жужжать. Испуганный и взбешенный бык вдребезги разносит посудную лавку. Именно это и произошло после 11 сентября 2001 года, когда исламские фундаменталисты спровоцировали американского быка и он разгромил ближневосточную посудную лавку. Теперь они благоденствуют на развалинах. А в мире нет недостатка в раздражительных быках.
Перетасовать карты
Терроризм – чрезвычайно непривлекательная военная стратегия, поскольку она оставляет все важные решения на усмотрение врага. Все варианты действий, какими противник располагал до террористической атаки, сохраняются в неприкосновенности, и он может свободно выбирать любой из них. Обычно воюющие армии любой ценой стараются избежать подобной ситуации. Атакуя, они не стремятся разыграть устрашающий спектакль, который разозлит врага и спровоцирует ответный удар. Они хотят нанести противнику серьезный материальный ущерб и ограничить его возможности дать отпор. В частности, они стремятся уничтожить его самое грозное оружие и предотвратить самые опасные сценарии развития событий.
Именно таковы были цели Японии в декабре 1941 года, когда она неожиданно напала на США и потопила американский тихоокеанский флот в Перл-Харборе. Это был не терроризм, а война. Японцы не знали, как Америка ответит на атаку. Ясно было только одно: что бы ни решил предпринять противник, в 1942 году он уже не сможет отправить свои корабли на Филиппины или в Гонконг.
Провоцировать врага на ответные действия, не лишив его оружия или возможностей, – это акт отчаяния, к которому прибегают только в тех случаях, когда других средств не остается. Если есть шанс нанести серьезный материальный ущерб, никто не откажется от него в пользу терроризма. Если бы в декабре 1941 года японцы торпедировали пассажирский лайнер, чтобы спровоцировать США, но при этом оставили бы целым и невредимым тихоокеанский флот врага в Перл-Харборе, это было бы безумием.
Но у террористов нет выбора. Они настолько слабы, что не в состоянии начать войну. Поэтому они устраивают театрализованную постановку, надеясь, что она спровоцирует врага и вызовет чрезмерно острую реакцию. Террористы ставят жестокий устрашающий спектакль, захватывающий наше воображение, которое затем начинает работать против нас. Убив нескольких человек, террористы заставляют миллионы людей бояться за свою жизнь. Чтобы обуздать эти страхи, правительства отвечают на террористическое шоу своим спектаклем безопасности и демонстрации силы – наказывают все население или вторгаются на территорию другого государства. В большинстве случаев чрезмерная реакция на терроризм представляет собой б?льшую угрозу нашей безопасности, чем сами террористы.
Террористы мыслят не как генералы, а скорее как театральные продюсеры. Воспоминания общества об атаках 11 сентября свидетельствуют, что интуитивно это понимают все. Если спросить людей, что произошло 11 сентября 2001 года, они, скорее всего, ответят, что «Аль-Каида» разрушила башни-близнецы Всемирного торгового центра. Но целью террористической атаки были не только башни, но и два других объекта, в том числе Пентагон. Почему об этом помнит так мало людей?
Будь события 11 сентября 2001 года обычной военной кампанией, наибольшее внимание общества привлекло бы нападение на Пентагон. В результате этой атаки «Аль-Каида» смогла уничтожить часть главной штаб-квартиры врага, убив и ранив членов высшего командования и аналитиков. Почему же для общества гораздо более важным оказалось разрушение двух гражданских зданий и убийство брокеров, бухгалтеров и клерков?
Дело в том, что Пентагон – относительно невысокое и ничем не примечательное здание, тогда как башни Всемирного торгового центра были известным символом, разрушение которого произвело сильнейший аудиовизуальный эффект. Кто видел картину рушащихся небоскребов, едва ли когда-нибудь ее забудет. В глубине души мы понимаем, что терроризм – это театр, и поэтому в первую очередь оцениваем его эмоциональное, а не материальное воздействие.
Тот, кто борется с терроризмом, должен, подобно самим террористам, мыслить как театральный продюсер, а не как генерал. Если мы хотим эффективно противостоять террору, в первую очередь нам следует понять, что террористы не могут победить. Однако мы можем нанести себе поражение сами – в результате чрезмерной и необоснованной реакции на их провокации.
Террористы ставят перед собой невыполнимую задачу: не имея армии, путем насилия изменить политическое соотношение сил. Для достижения цели они вынуждают государство также ставить перед собой невыполнимую задачу: защитить всех граждан от политического насилия, в любое время и в любом месте. Террористы надеются, что, когда государство попытается выполнить свое обещание, это смешает политические карты и у них в руках неожиданно окажется туз.
Конечно, когда государства принимают вызов, чаще всего им удается справиться с террористами. В последние несколько десятилетий были уничтожены сотни террористических организаций в самых разных странах. В 2002–2004 годах Израиль доказал, что даже самые жестокие террористические кампании можно подавить грубой силой[138]. Террористы прекрасно понимают, что в открытом противостоянии у них нет шансов. Но поскольку они очень слабы, а других вариантов действий у них нет, то и терять им нечего, а приобрести они могут очень много. Время от времени политические бури, вызванные антитеррористическими кампаниями, действительно идут на пользу террористам, и именно поэтому они считают риск оправданным. Террорист похож на игрока в покер с очень плохой рукой, который пытается убедить соперников перетасовать карты. Он ничего не теряет, а выиграть может все.
Маленькая монетка в большом пустом кувшине