Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 14 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В письмах подруг и шпионок Мари видит зло, воцарившееся в мире, это зло побеждает добро даже в праведных душах. Светлейшего, лучшего из потомков Алиеноры, владычного воинственного льва захватили и держат в плену против всех законов христианства. Святейший указ запрещает похищать крестоносцев. Если не удастся договориться и заплатить выкуп, Анжуйской империи конец, она увянет, ослабнет, станет легкой добычей. Но выкуп просят чрезмерный, в четыре раза больше дохода английской короны. Алиенора теперь подписывает письма “Алиенора, гневом Божиим королева Англетерры”. Королева направляет свои требования Мари. Прочитав, какую сумму придется отдать, Мари издает смешок, и Тильда, подняв глаза, недоумевает, не загорелась ли кожа на лице аббатисы. Сдавленным голосом Мари зачитывает письмо приорессе и субприорессе. Наверное, мы можем продать новых ягнят, побледнев, произносит Года, жаль, конечно, ягнята в этом году отменные, я лично не спала три ночи, принимала окот у маток и надеялась отведать хоть кусочек ягнятины с мятой, но, увы, как всегда, труды мои останутся без награды. Пожалуй, мы можем продать самый дальний надел, подумав, говорит Тильда, он довольно большой, за него как раз столько и дадут. Не глупи, отвечает Мари, не глядя на приорессу, земля – это власть, у религиозной женщины власти меньше, чем у кого бы то ни было, и будет безумием продавать власть, которую они так медленно и мучительно накопили в этом мире. Слова Мари так непривычно жестоки, что разят Тильду, точно кулаком по уху. Мари размышляет, встает, находит посох аббатисы Эммы и ее предшественниц, он с рогом и тонкой серебряной филигранью, быть может, его купит какая-нибудь благотворительница и подарит его другой, меньшей обители. Тильда провожает посох грустным взором. Мари замечает ее выражение и, потрясенная до глубины души, осознает, что в приорессе живет надежда когда-нибудь стать аббатисой. Тяжелый посох, принадлежащий Мари, разумеется, Тильде не удержать, слишком слабые руки. Из часовни Мари забирает недавний подарок семьи крестоносцев, локоть святой Анны, он хранится в миниатюрном реликварии в форме собора, инкрустированном блестящим ониксом и халцедоном. Поняв, что мощи увезут из аббатства, Года пускает слезу, она подолгу коленопреклоненно молилась святой, матери величайшей всеобщей матери. Но и этого не достанет на их долю выкупа, и Мари лезет в сундук, с которым давным-давно приехала в обитель, сундук опустел, в нем осталось лишь старинное византийское кольцо из гиацинта[32], принадлежавшее ее бабке. Мари оно налезает лишь на кончик мизинца. Надевая это кольцо, она видит, как золотистые птицы порхают над полем, видит мощную реку и крепкую седую женщину, лица не разглядеть, слышен только ласковый голос: бабка. В горле Мари встает ком, и никак его не проглотить. Она поедет в Лондон одна, так быстрее, ведь ей отдыхать не нужно, а если попадет в засаду, с легкостью вступит в бой, да и никто, как она, не сумеет получить нужную цену. Мари до рассвета садится на лошадь, та стонет негромко, крепись, упрекает ее хозяйка, придется тебе потрудиться. Лошадь бодрится, бьет копытами по земле. Они мчатся во весь опор: из любого, кто сложением послабей аббатисы, такой аллюр вытряс бы душу. В сельской местности Мари знают, великаншу-аббатису, унаследованное ею волшебство и сияние, сообщенное ей Пресвятой Девой: завидев Мари, крестьяне в полях падают на колени и в страхе склоняют головы. Но Мари представляется, что чем дальше она от обители, тем слабее ее власть. Письма ее влияют на сильнейших христианского мира, для простолюдинов же за пределами ее владений она всего лишь огромная монахиня на огромной лошади, угрюмая, странная, старая: они не ожидают увидеть знаменитую воинственную аббатису. В Лондон Мари прибывает засветло, зловонная дымная мгла пропитывает кожу и легкие, из узких проулков несется гам бесплотных голосов – крики, споры, – с кучи навоза в тени под ноги лошади неожиданно прыгают дойные козы, на реке темнеют барки, до самого верха в переплетении ивовых прутьев. Голова болит от перезвона колоколов. Прямиком в лавку, напустив на себя вид величественный настолько, что прочих посетителей оттерло к стенам. Мари прибегает к молчанию: она оказывает невиданную милость, решив продать свои сокровища именно в этой лавке. Она торгуется, будто фехтует, и уходит из лавки, пустив кровь каждому из присутствующих точными колющими ударами, доказывающими, как мастерски она владеет мечом и как им повезло, что она сумела сдержаться. Мари ничем не выдает, как довольна, а она очень довольна, после уплаты выкупа от полученных денег наверняка останется сумма на непредвиденные расходы или проекты по сооружению укреплений в аббатстве, что зреют в ее голове. Она вылетает во тьму и направляет лошадь прямиком к казначею, кулаком барабанит в дверь, заходит в дом, отодвинув зевающую служанку и перебудив всех его обитателей, недоуменно выбежавших на стук в одних ночных сорочках. Обходительность, величавая неподвижность Мари, ее анжуйское лицо внушают страх. Она не уходит, пока не достают книгу налогов и не записывают в нее взнос Мари, более щедрый, чем требовала королева. Уже поздно. Избавившись и от долга, и от денег, Мари ощущает легкость. Над рекой повесила голову болезненно-желтая луна. Мари должна была ночевать в доме одной благодетельницы, там ее ждет удобная кровать и хороший ужин, а ее лошадь – отдых, но Мари дольше не в силах выносить этот кипучий город, близость особ намного худшего пола вызывает у нее досаду и гнев. Ей чудится, будто с каждым вдохом в ее тело проникает зло. Она шепчет на ухо святой лошади, та, зажмурившись, устало приникает мордой к груди Мари, потом открывает глаза и тоже готова пуститься в путь. Назад сквозь смрад черных улиц, наконец в поля на окраине, там свободный мятежный ветер сдувает городских демонов с обнаженной кожи Мари. Внутренний голос подсказывает ей: она уже никогда не увидит этот город, что прожигает взглядом ее спину. Она рада избавиться от него. Старение – беспрестанные утраты: то, что в молодости кажется жизненно важным, со временем оказывается неважным. Кожа сброшена, валяется на дороге, ее подберет и понесет дальше новая молодежь. Когда Мари выезжает из последнего туннеля потайного подземного хода лабиринта, слабый отблеск приближающегося утра лежит на аббатстве, таком далеком на холме. Мари обмякает от облегчения, кобыла легонько подрагивает от усталости и бредет, опустив голову. Как радуются монахини, что она вернулась невредимой, как сияют их лица. В этом месте им не нужно носить личины, Мари защитила их от опасности, они так уязвимы, что ей кажется, будто она может ранить их даже излишне пристальным взглядом. Она кротко просит приготовить ей ванну и подать завтрак в сад, она хочет, чтобы доброе солнце прожгло ее кожу, согрело кости, промерзшие в этом странствии. Даже в столь ранний час старые и дряхлые монахини сидят на скамье близ желтеющей россыпи монет эхинацеи. Вевуа скалится на Мари, как собака, лягает ее искалеченной ногой, Амфелиза (ее снова разбил удар), Бургундофара, она все время падает, кости ее такие хрупкие, что она сломала бедро, Эдита лишилась сна и бродит ночь напролет, точно призрак, зовет свою мать. Слабоумная Дувелина, завидев Мари, хлопает в ладоши, встает, но меняется в лице, в ее взгляде мелькает лукавство. Слышится шелест, словно дождь моросит на сырую землю, Дувелина приподнимает подол и мочится, вокруг ее башмаков собирается лужа. Мари так устала, что может только смеяться вместе с безумной монахиней, тогда как все остальные пожилые или дряхлые сестры отпрыгивают, отступают, отползают в ужасе от лужи, ширящейся под Дувелиной и Мари. В разгар лета приходят дожди, от промокшей насквозь земли, канав и луж возле пруда исходят миазмы, и половина монахинь заболевает от скверного воздуха. Даже Мари занемогла так тяжко, что ее переводят в лазарет и порой по ночам она лежит меж умирающими, а то и умершими. Она слышит, что дождь перестал, она слышит в долгом своем жару, как влага испаряется от земли, оставляет ее сухой, сухой на много дней, на целую знойную неделю. От сильного жара у Мари делаются судороги, очнувшись, она видит, как мелкий сияющий синий бес огненными щипцами сжимает кончик ее языка. Когда Мари опомнится, Нест и Беатрикс скажут ей, что она в припадке откусила себе кончик языка. Лекарки тихо переговариваются в углу, но бодрствующая часть сознания Мари их слышит и понимает: они опасаются, что она умрет. С их словами в лазарет входит Смерть и мрачно сторожит в углу кельи. Ночью, очнувшись, Мари видит, что Смерть склонилась над сестрой Сибиллой, когда Мари только приехала в аббатство, та уже была старой, Сибилла много трудилась, никогда ни на что не жаловалась – может быть, потому что родилась без голоса, – и Смерть прижимает губы к ее губам, выпивает из монахини дыхание жизни. А потом, так и не утолив жажду, Смерть разделяется надвое, и вторая ее голова наклоняется над юной сестрой Гвладис, валлийской принцессой, ее забрали в наказание из мятежной семьи и отдали в монахини, ведь если бы ее не отдали Богу, она рожала бы сильных, умных валлийских дворян, и те тоже непременно роптали бы на власть английской короны. Души монахинь исходят из тел сквозь раскрытые рты, и обеих всасывает черная тень Смерти. Позже, когда она снова сумеет сидеть и держать перо, чтобы лихорадка не вырывала его из руки, Мари запишет, чему стала свидетельницей, в Книгу видений. Смерть не забрала меня, пишет Мари, но я была как перо, которое несет течением. Меня уносило за милыми сестрами, восходящими на небеса. Мы поднимались все выше и выше по небесному своду к теплу рук Господа. Тело мое ощущало себя ястребом, когда невидимые порывы ветра несут птицу в своем течении и она не машет крыльями, а величественно парит над землей. Наконец я очутилась на облачной равнине, сестры вознеслись, оставив меня одну, и на этой бескрайней равнине над облаками, насколько хватало глаз, высились семь башен, одни ближе к тому месту, где я покоилась на ветру, другие было почти не разглядеть. До ближайшей башни было рукой подать, я приблизилась и заглянула в окно. И увидела своих давно усопших сестер, одни в золотых одеяниях, другие облеченные в свет, а третьи, как аббатиса Эмма, в великих терновых венцах; все сестры громко молились. Под ногами своими, далеко внизу, на земле, я узрела четырех зверей Апокалипсиса: льва, буйволицу, орла и ту, что с женским лицом, все с крыльями, тела их были исполнены мигающих очей. Звери, истекая слюной, с воем пытались вскарабкаться на стену башни, ползли по камням, как тритоны, и так проворно забрались наверх, что кровь моя заледенела в жилах. С пришествием зверей сестры в башне стали молиться громче, истовее и вскоре затянули духовную песнь. И в пении приблизились к молитве, ибо пение – святая святых молитвы, голоса их мешались, сплетались. Из-за их голосов началось великое землетрясение, и камни башни тряслись и дрожали от пения моих сестер. Звери выли, скрежетали зубами, но не сумели удержаться на башне и соскользнули вниз по длинным гладким камням. Один за другим пали они, и лев, и буйволица, и женоликая, и орел, несмотря на крылья, разбились о землю. Я посмотрела на сестер моих: они перешли на умну́ю молитву. Но окончательно они не избавились от зверей: из их окровавленных трупов родились такие же звери, только поменьше, и, заливаясь ужасным воем, принялись карабкаться на стену и росли во все время своего восхождения. Когда я очнулась, лихорадка моя прошла. Мрак опустился на обитель, в лазарете слышны были только сонные звуки, и я приняла как дар это видение, ниспосланное мне болезнью. Ибо явлено мне было в видении моем, что наша обитель праведниц – один из семи великих столпов мира сего, выстроенных для того, чтобы уберечь кротких агнцев Божиих от ярых, свирепых, зубоскрежещущих зверей Апокалипсиса, и хоть шесть остальных столпов доселе мне неизвестны, этот седьмой достоин всех остальных.
Светоч моих сестер, их вера и благочестие – как великое пламя, отгоняющее ужас ночи. И я, под чьим попечительством эта обитель растет, должна стоять крепко, как башня из камня, высокая, сильная, дабы держать их в безопасности высоко над землей. Утром после той ночи, когда в моей болезни наступил перелом, я услышала весть, что за пределами лабиринта, в городе этой ночью ветер раздул пламя из светильника, упавшего в амбаре, и пламя это разрослось. Оно так стремительно распространилось на дома в западной части спящего города, что никто не успел ни закричать, ни побежать за водой к колодцу или на реку. И хотя пламя пощадило паломников, ночевавших на нашем постоялом дворе, и наших сестер, что заботятся о них, оно истребило дома на противоположной стороне улицы, поглотило деревянные лавки с тростниковыми крышами, лепившиеся к собору, но самое страшное – поглотило дом причта за собором, со всеми праведными обитателями, спавшими в нем, всеми этими бедными благочестивыми душами, преданными церкви. Сестра Руфь, ведающая постоялым двором и раздачей милостыни, пробудившись, выглянула в окно и увидела выжженную равнину, над которой курился дым, и отыскала в золе кости двадцати погибших в своих постелях. После этого страшного пожара в городе не осталось ни единой живой души, кого наши набольшие благословили ходить потайными ходами служить мессу в обители, никого, кто подал бы моим дочерям утешение исповеди. Кроме, конечно, меня самой. После такого известия я наконец поняла, что значит видение и приказ, ниспосланные мне в лихорадке. Я взвалю на свои плечи священнические обязанности в аббатстве. Ибо я, аббатиса, мать места сего, родительница дочерям моим, облеченная всею властью, каковою Господь наделяет родителей. Меня, как Марию Магдалину, Apostolae Apostolorum, что молилась и обращала многих, призвали служить мессу и исповедовать моих дочерей. Лишь через две недели Мари поднимается на ноги, снова может стоять и ходить. Она похудела, хабит висит на ней. Северо-восточный ветер до сих пор приносит запах горелого мяса и пепел, что копится с наветренной стороны яблоневых стволов. Жизнерадостные лица монахинь мрачнеют. После пожара они остались без кормчего, лишились исповеди и причастия, они оплакивают погибшие души, ведь те, пусть старые и неуклюжие, с пылом сердечным стремились подать монахиням утешение. Тильда каждый день донимает Мари вопросами, но аббатиса пока не выписала нового исповедника. Наконец, окрепнув достаточно, Мари призывает к себе праведнейшую из сестер, канторессу Схоластику, добродетель ее – свет кротости и чистоты, и исповедуется ей: монахини часто исповедуют друг другу грехи, это не противоречит Уставу. Канторесса с улыбкой сжимает руку Мари, но не налагает на нее епитимью. После исповеди настает черед мессы. Мари идет в комнатку за часовней и облачается. Ткань пахнет чужими телами, кожей, луком, телами, что еще недавно были живы и погибли в огне. У нее есть миссал, она своими руками приготовила хлеб и вино. Выйдя в часовню в полном облачении и в величии своей власти, Мари смотрит на своих монахинь: на лицах одних написано потрясение, на других – еле скрываемое бурное веселье. На лицах старейших монахинь, тех, кто помнит обитель еще до того, как приехала Мари и взяла дела в свои руки, читается гнев, страх, смятение. Года глядит с таким отвращением, что Мари не удивится, если та отныне покинет ее на земле. Вевуа поднимается, стучит палкою в пол. Ревет так, словно ее ранили, громким, животным, гортанным ревом. В гаме и беспорядке встает сестра Руфь и уводит старуху из часовни, бросив на Мари такой раздраженный взгляд, что та понимает: конец их старинной дружбе, она потеряла Руфь, быть может, навсегда. Мари опускает голову, отдаваясь захлестнувшей ее боли, потом вновь смотрит на многих оставшихся дочерей, строжайшим взглядом велит им оставаться на месте. И они, так привыкшие к послушанию, не уходят. На их лицах досада и замешательство: что меньший грех – уйти с мессы или слушать, как ее служит женщина? Время течет и решает за них. Начинается антифон. Мари улыбается, протягивает потир, гостию, благословляет. Отпуст[33]. Монахини встают и молча возвращаются к трудам. Весь день не стихает злобное бормотание. Года ждет аббатису в ее покоях, она так дрожит, что башмаки стучат об пол. Это грех, грех, говорит Года, это против церкви, против Бога, женщина не может служить мессу. Мари заставляет себя любить бедную Году. Она же не виновата, что родилась такой. Неужели ты веришь, что женщины – слабый пол, уточняет Мари. Разумеется, женщины хуже и нечестивее, отрезает Года. Они немощны и растленны. Будь добра, докажи, просит Мари, она знает, что Года почти не помнит Писание. Года ахает. В деснах ее зияют дыры от выпавших зубов. Разве не этому учит нас Ева, наконец неуверенно произносит Года. Посмотри на меня, сядь подле меня, отвечает Мари и берет ее за руку. Годе нравятся прикосновения, пусть она этого и не сознает, но, быть может, именно поэтому ухаживает за скотом. Года противится, но потом уступает, Мари один за другим разжимает ее пальцы, и Года медленно приникает к Мари. Дева Мария была простой смертной, произносит Мари, но она, тем не менее, наивысшая драгоценность из всех людей, рожденных из материнской утробы, разве ты не согласна? Разве Пресвятая Дева не самый совершенный сосуд, разве Бог не избрал Марию, чтобы во чреве ее вочеловечилось Слово? Разумеется, сердито буркает Года. Но, но, но… Постой, перебивает Мари, давай сейчас о насущном, нам с тобой случалось не ладить, но ответь мне правду, дочь моя, знавала ли ты человека равного мне, любого пола? В Годе происходит жестокая борьба, но наконец субприоресса очень тихо отвечает: “Нет”. Года злобная, недальновидная, невольница власти и иерархии, но душой по-своему чиста, никогда не солжет, бедняжка. Не забывай, после Рождества в обитель пожалует епархиальное начальство, говорит Мари. Если тебе кажется, что женщина не должна служить мессу, это грех, ты всегда можешь облегчить душу в личной беседе с вышестоящим. Беднягу так и выворачивает; Года встает и честно признается Мари, что ее сейчас стошнит, и выбегает на двор, оставив приорессу Тильду и Мари одних. Тильда не глядит на Мари. Щеки ее пунцовеют от гнева. Мари пристально смотрит на Тильду. Все это страшное кощунство, наконец произносит Тильда, страшный грех. И если Мари не одумается, надлежит провести выборы аббатисы. По́лно, отвечает Мари, даже если бы эти выборы были сегодня, я с легкостью одержала бы победу. Неправда, возражает ей Тильда. Сама посчитай, предлагает ей Мари и смотрит, как Тильда перебирает в уме монахинь. Наконец приоресса вздыхает. Ломает на части перо. Если против Мари затеют заговор, я… но, к радости Мари, Тильда слишком умна, чтобы закончить фразу. Году все выворачивает. Раз уж мы говорим откровенно, произносит Тильда, скажите мне, почему вы до сих пор держите Году в субприорессах. Года прекрасная скотница, но латынь знает плохо, в делах обители не помощница. И с сестрами не в ладу. Она грубая и бесчувственная. Так и есть, отвечает Мари. В этих вопросах лучше выслушать совет Годы и сделать наоборот. Это не ответ, парирует Тильда, почему тогда не заменить ее канторессой, ризничей, старшей переписчицей, ведь все они проницательны и умны? От них уж точно будет больше толку. Обязанности скотницы и субприорессы не оставляют Годе ни единой свободной минуты, поясняет Мари. Непрестанное волнение в сочетании с жесткостью попросту опасно. А занятая Года не представляет угрозы.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!