Часть 3 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Это стало последней каплей – я знал, что это должно было стать последней каплей, – и, к счастью для Рузвельта, я успел подскочить к нему и схватить его за руки в тот момент, когда тот уже был готов превратить лицо Флинна в безликое кровавое месиво. Хотя мне стоило немалых усилий удержать его.
– Нет, Рузвельт, не стоит! – зашептал я ему в ухо. – Ему только этого и надо, все они хотят одного и того же! Нападите на человека в форме, и все – ваша голова, считайте, уже у них в кармане и даже мэр здесь ничего не сделает!
Рузвельт к тому времени тяжело дышал, Флинн снова ухмылялся, а детектив-сержант Коннор вместе с инспектором стояли поодаль, даже не делая попыток хоть как-то вмешаться в происходящее. Они прекрасно понимали, что сейчас в буквальном смысле находятся промеж двух огней: с одной стороны – мощная волна муниципальных реформ, накрывшая Нью-Йорк после того, как годом ранее комиссия Лексоу обнародовала свои сенсационные выводы касательно уровня полицейской коррупции, с другой – не менее, а возможно, и более могучая сила той самой коррупции, что существовала, пожалуй, все время, пока существовала полиция, и сейчас лишь пережидала время, пока народ не забудет про эти новомодные реформы и не примется снова нарушать закон.
– Выбор, в сущности, прост, Флинн. – Рузвельт наконец справился с приступом – причем с таким достоинством, которого трудно было ждать после недавней вспышки ярости. – Эллисон в моем кабинете или ваша бляха на моем столе. Завтра утром.
– Конечно, комиссар, – угрюмо сдался Флинн. Он развернулся кругом и направился вниз по лестнице, бормоча себе под нос что-то вроде: «Черт бы побрал хлыщей, играющих в полисменов». Но тут появился один из патрульных снизу и сообщил, что прибыл фургон коронера и тот уже готов увезти тело.
Рузвельт попросил их минуту подождать, после чего отпустил Коннора вместе с инспектором. Мы остались на площадке одни, если не считать отвратительных останков того, что некогда, возможно, было одним из многих бессчастных молодых людей, чьи жизни каждый сезон разлетались вдребезги на дне темного океана убогих лачуг, простиравшихся от нас и до западных границ города. Вынужденных цепляться за что лишь можно – и Джорджио Санторелли был типичным тому примером, – и все ради того, чтобы просто выжить. Дети, предоставленные сами себе. Человеку, не знакомому с трущобами Нью-Йорка образца 1896 года, наверное, никогда бы и в голову не пришло, что такое возможно.
– Крайцлер установил, что мальчик был убит сегодня ночью и не так давно, – сказал Теодор, мельком взглянув на листок, который держал в руке. – Что-то там было про температуру тела. В общем, убийца может все еще скрываться неподалеку – мои люди сейчас прочесывают район. Здесь еще несколько сугубо медицинских подробностей, плюс вот это вот послание.
Он протянул мне бумагу, на которой я разглядел характерные Крайцлеровы каракули, набросанные второпях и печатными буквами: «РУЗВЕЛЬТ, СОВЕРШЕНЫ УЖАСНЫЕ ОШИБКИ. Я БУДУ К УТРУ ИЛИ К ЛАНЧУ НАМ СЛЕДУЕТ ПРИСТУПАТЬ – ЕСТЬ ПЛАН». Какое-то время я пытался найти в этих строчках смысл.
– Очень мило с его стороны оставить нам еще одну загадку, – сделал я единственный возможный в такой ситуации вывод.
– Да, – усмехнулся Теодор. – Сперва я подумал то же самое. Но сейчас, мне кажется, я понимаю, что он имел в виду. Стало яснее после осмотра тела. Как по-вашему, Мур, сколько людей каждый год в Нью-Йорке находят убитыми?
– Сложно сказать. – Я машинально посмотрел на труп и тут же резко отвел взгляд при виде лица, буквально втоптанного в металлическую площадку, так что нижняя челюсть вывернулась под неестественным углом по отношению к верхней, и эти кроваво-черные провалы на месте глаз… – Предположительно сотни. Возможно, тысячу человек или две.
– Да, это возможно… – отозвался Рузвельт. – И, тем не менее, это всего лишь наши предположения. А сколько таких случаев остается незамеченными? Ну, разумеется, силы правопорядка из кожи вон лезут, если жертва респектабельна и пользуется уважением в обществе. Но для таких, как этот мальчишка, для иммигрантов, торгующих собственным телом… Мне стыдно признаться, но еще не случалось, чтобы кто-либо хоть раз всерьез решил заняться подобным делом – и это должно быть заметно хотя бы по реакции Флинна. – Здесь его руки снова сами собой уперлись в бока. – Но, видит бог, я уже устал от всего этого. В этом мерзком районе мужья и жены изводят друг друга, пьяницы и морфинисты убивают рабочих людей, проституток режут без счета, если только они сами не кончают жизнь самоубийством, а окружающим это представляется не иначе как своего рода мрачным спектаклем, не лишенным занятности, не более. И это само по себе уже достаточно скверно. Но когда жертвами, как сейчас, становятся дети, а общество ничем не отличается от Флинна… клянусь громом, я готов объявить войну собственному народу! Какого черта, да за этот год у нас уже прошло три таких дела – и ничего, никакой реакции, только перешептывание по участкам да сплетни детективов!
– Три? – переспросил я. – Но я знаю только о девочке у Тряпичника.
Тряпичник Шань владел домом терпимости на перекрестке Шестой авеню и 24-й улицы и предлагал своим клиентам детей (большей частью девочек, хотя мальчиками тоже не брезговал) от девяти до четырнадцати лет. В январе одну из них, десяти лет от роду, нашли забитой насмерть в одном из номеров.
– Да, причем если бы Тряпичник не задержался с выплатой очередной взятки, мы бы и этого никогда не узнали, – сказал Рузвельт.
Нынешний мэр Нью-Йорка, полковник Уильям Л. Стронг, затеял жестокую битву с коррупцией, и его сподвижники, вроде Рузвельта, бесстрашно бились с ней днем и ночью, но до сих пор так и не преуспели в борьбе с самым древним и вместе с тем самым доходным предприятием полицейских: регулярными поборами с владельцев салунов, варьете, публичных домов, опиумных притонов и прочих мест подобного сорта.
– Кто-то с Шестнадцатого участка, и я пока еще не выяснил, кто именно, сплавил газетчикам значительную часть этой истории – с тем, чтобы закрутить потуже гайки своим подопечным. Но поскольку оставшиеся две жертвы были мальчиками, такими же, как этот, и находили их на улицах, давить на их хозяев было совершенно бесполезно. Так что их истории так и остались нерассказанными…
Его голос умолк, смешавшись с плеском воды иод нами и шорохом неизменного бриза, веявшего над рекой.
– Их обоих – так же?… – спросил я, глядя на Теодора, рассматривающего тело.
– Фактически да. Горло перерезано. И обоим здорово досталось от крыс и птиц – так же, в общем, как и этому. Не самое приятное зрелище.
– Крысы и птицы?
– Глаза, – ответил Рузвельт. – Детектив-сержант Коннор списал все на крыс, на охотников за падалью. Но все остальное…
В газетах ничего не писали про этих детей, хотя здесь не было ничего удивительного. Рузвельт был прав: убийства, казавшиеся нераскрываемыми, имевшие место среди бедноты или изгоев, редко фиксировались, и еще реже дело доходило до полицейского расследования. А если жертвы относились к той части общества, чье существование до сих пор вообще официально отрицается, шансы на огласку дела стремительно съеживались до вовсе мизерных размеров. На секунду я представил, что сказал бы мой редактор в «Таймс», предложи я ему запустить историю про мальчика, который жил тем, что красился, как молодая шлюха, и продавал свое тело взрослым мужчинам (а ведь многие из них до сих пор считаются респектабельными людьми), и его однажды безжалостно зарезали в одном из темных уголков нашего города. Думаю, мне бы сильно повезло, если бы после такого предложения меня просто уволили – принудительное заточение в Блумингдейловском приюте для умалишенных представлялось куда более реальным.
– Я много лет не виделся с Крайцлером, – задумчиво пробормотал Теодор, до сих пребывавший в некоторой отрешенности. – Хотя он прислал мне очень доброе письмо, когда… – На мгновение он запнулся. – Да, это было действительно трудное время.
Я сразу понял, что он имеет в виду. Теодор вспомнил о смерти своей первой жены Элис, которая в 1884 году отошла в мир иной, дав жизнь их дочери, носившей то же имя. Похоронив жену, Теодор поступил так, как он всегда поступал в подобных ситуациях, – вычеркнул из памяти все, что так или иначе напоминало об этой трагедии, и больше ни единым словом к ней не возвращался.
– Однако, – обратился ко мне Теодор, пытаясь отогнать неприятные мысли, – наш милейший доктор вас, должно быть, вызывал не без причины.
– И будь я проклят, если знаю, в чем она заключается, – ответил я, пожимая плечами.
– О да, – произнес Теодор, сопроводив реплику добродушной ухмылкой. – Загадочен наш друг Крайцлер, загадочен, как китаец. Хоть и я тоже за последние месяцы навидался всяких странностей и ужасов – и, пожалуй, слишком многого навидался… Но, полагаю, способен угадать его замысел. Вы понимаете, Мур, я был вынужден закрыть глаза на все эти убийства, поскольку Управление отнюдь не горело желанием браться за расследование. А впрочем, даже если бы и взялось, ни одному из наших детективов не под силу увидеть смысл в подобной бойне. Но этот мальчик и это страшное кровавое месиво, в которое его превратили… Правосудие не может оставаться слепым бесконечно. У меня есть план, и, я полагаю, он есть и у Крайцлера, а вы, думаю, – тот самый, кому предназначено объединить наши усилия.
– Я?
– А почему бы и нет? Вспомните себя в Гарварде и нашу первую встречу.
– Но что я должен делать?
– Завтра вы приведете Крайцлера ко мне в кабинет. Поздним утром, как он и просил. Мы посовещаемся и выясним, что можно предпринять. Но помните, этому следует остаться между нами – для остальных наш совет должен выглядеть всего лишь долгожданной встречей старых друзей.
– Черт возьми, Рузвельт, что еще за долгожданная встреча, какие старые друзья?
Но он уже не слышал меня, погрузившись в мысли о предстоящем великолепии своего плана. Оставив мой унылый возглас без внимания, Теодор глубоко вздохнул, расправил грудь и как-то весь разом приободрился.
– Действие, Мур, – мы должны ответить действием!
После чего он сжал мои плечи в крепких объятиях – похоже, к нему в полной силе вернулись уверенность в себе и привычный энтузиазм. Что же до моей собственной уверенности в себе, да что там в себе – хоть в чем-нибудь, – напрасно я ждал ее появления. Я знал только, что вместе со мной во все это оказались втянуты два самых неистовых и решительных человека, когда-либо мне встречавшихся, – и, признаться честно, это чувство здорово тяготило меня, пока мы спускались к Крайцлеровой коляске, покинув башню и одинокое тело несчастного Санторелли, оставшееся наверху, в ледяном небе, так до сих пор и не тронутом утренней зарей.
ГЛАВА 4
Вместе с утром пришел холодный, секущий мартовский дождь. Я встал рано, но как раз вовремя, чтобы обнаружить завтрак, милосердно приготовленный мне Гарриет. Крепкий кофе, тосты и фрукты (последние она полагала важнейшим продуктом для всякого, кто часто выпивает; убеждения эти зиждились на опыте ее собственной семьи, обильной потомственными пропойцами). Со снедью я удобно устроился в застекленном уголке моей бабушки и, наблюдая за все еще дремлющим розарием на заднем дворе, решил просмотреть утреннюю «Таймс» перед тем, как дозваниваться до Крайцлеровского института. С дождем, барабанившим по медной крыше и окружавшим меня стеклянным стенам, смешивалось благоухание пары кустов, которые моя бабушка круглый год поддерживала в цветущем состоянии. Так я просидел некоторое время, после чего заставил себя погрузиться в газету, с трудом восстанавливая контакт с окружающей действительностью, так неожиданно и бесцеремонно нарушенный событиями прошедшей ночи.
«ИСПАНИЯ В ЯРОСТИ», прочитал я. Вопрос американской поддержки националистских повстанцев на Кубе (Конгресс Соединенных Штатов уже успел подтвердить их права, признав регулярными войсками, что не оставляло сомнений относительно их намерений) продолжает серьезно беспокоить злосчастный рушащийся Мадридский режим. Босс Том Платт[6], трупообразный лидер республиканцев, вновь подвергся критике со стороны «Таймс» за попытку извращения в собственных порочных интересах неотвратимого преобразования города в Большой Нью-Йорк, включающий в себя Бруклин и остров Стейтен наравне с Куинсом, Бронксом и Манхэттеном. Близящиеся республиканские и демократические съезды в один голос пообещали рассмотреть вопрос биметаллизма, или, иначе – будет ли прочный американский золотой стандарт осквернен примесями серебряной валюты. Триста двенадцать черных американцев отплыли морем в Либерию. Итальянцы бунтуют из-за того, что их войска начисто разгромлены дикими абиссинскими племенами на другой стороне Черного континента.
Несомненно, все это было ужасно важно, но совершенно неинтересно для человека в моем настроении. Хотелось все же чего-то полегче. Полегче оказались слоны на велосипедах в «Театре Проктора», труппа индийских факиров в «Музее Хьюберта» на 14-й улице, в «Академии Музыки» блистал Макс Альвари в роли Тристана, а в «Богине Правосудия» в «Аббатстве» – соответственно Лиллиан Расселл. Элеонора Дузе в «Камилле» была «не Бернар», а Отис Скиннер в «Гамлете», похоже, разделял ее страсть к завываниям и обильному слезоотделению на сцене. В «Лицее» четвертую неделю давали «Узника Зенды», я уже смотрел его дважды, но на мгновение подумал, не повторить ли поход и в третий раз, сегодня вечером? Ведь, в сущности, это идеальная возможность забыться, отложить в сторону чуть ли не все дневные проблемы (картины ужасной ночи не в счет): замки со рвами, наполненными водой, битвы на мечах, удивительная загадка и ослепительные, обворожительные, сногсшибательные женщины…
Но даже размышляя таким приятным манером о постановке, я с прежней методичностью продолжал вполглаза просматривать газетные полосы. Вот, скажем, человек с 9-й улицы, уже прославившийся тем, что как-то, надравшись изрядно, перерезал глотку собственному брату, теперь опять напился пьян и на сей раз застрелил свою мать. Все еще не найдено ни одной улики по делу о хладнокровном и жестоком убийстве художника Макса Эглау в Институте углубленного обучения для глухонемых. Еще один человек по имени Джон Мэкин – убил жену и тешу, после чего неудачно пытался покончить с собой, полоснув себя ножом по горлу: сообщают, он уже оправился от страшной раны, но не оставил попыток свести счеты с жизнью, на сей раз вознамерившись заморить себя голодом. Впрочем, властям довольно быстро удалось убедить Мэкина возобновить прием пищи. Достаточно было продемонстрировать жутковатого вида аппарат, предназначенный для того, чтобы насильственно поддерживать в узнике жизнь до приведения окончательного приговора в исполнение…
Я наконец обрел силы решительно отложить газету и сосредоточиться на кофе. Последний глоток ароматного черного напитка вкупе с долькой персика «прямо из Джорджии» – и я еще раз утвердился в первоначальном намерении посетить сегодня билетную кассу «Лицея». Но стоило мне направить стопы к своей комнате, где я думал переодеться во что-нибудь подходящее к случаю, как впереди разразился пронзительным трезвоном телефон. Из покоев бабушки незамедлительно донеслось возмущенное и встревоженное «Господи ты боже мой!…» Признаться, я не понимал, как можно ненавидеть телефонный звонок и отчаянно сопротивляться любой попытке избавиться от аппарата или хотя бы его приглушить.
Из кухни выглянула Гарриет. Ее приятный во всех отношениях облик живописно дополняли гроздья мыльных пузырей.
– Это телефон, сэр, – глубокомысленно заметила она, вытирая руки передником. – Вызывает доктор Крайцлер.
Понадежнее запахнув на себе китайский халат, я направился к небольшой деревянной коробке у кухни, где, поднеся одной рукой к уху тяжелую черную слуховую трубку и положив другую на закрепленный раструб, солидно спросил:
– Да? Это вы, Ласло?
– О, я смотрю, вы изволили проснуться, Мур? Замечательно, – отчетливо услышал я голос Крайцлера. И даже учитывая то обстоятельство, что звук в трубке был достаточно скверным, энергичная манера речи моего собеседника с лихвой восполняла все недостатки техники. Крайцлер всегда говорил очень живо и непринужденно, с заметным европейским акцентом. Он эмигрировал в Соединенные Штаты еще в совсем нежном возрасте, ребенком его привезли родители – политические беженцы от имперской монархии: отец – богатый немецкий издатель и республиканец 1848 года, мать же была родом из Венгрии. В Нью-Йорке их ждала вполне пристойная светская роль политических изгнанников.
– И в котором часу мы нужны Рузвельту? – спросил Крайцлер без тени сомнения, что Теодор его примет.
– Перед ланчем! – едва не завопил в трубку я, пытаясь возобладать над тусклым царством шорохов, населявших телефонную линию.
– Какого черта вы там надрываетесь? – спросил Крайцлер. – Перед ланчем, верно? Ну и прекрасно. В таком случае у нас еще есть время. Газету сегодняшнюю листали? Видели заметку про человека по имени Вульфф?
– Нет.
– Раз так – прочитайте, пока будете переодеваться.
Я уставился на собственный халат.
– Так, погодите, а с чего вы решили, будто я…
– Они поместили его в Беллвью. Предполагаю, освидетельствовать его придется именно мне. Так или иначе, у нас будет возможность задать ему несколько дополнительных вопросов, с тем чтобы выяснить его причастность к нашим делам. Оттуда – прямо на Малберри-стрит, потом ненадолго заглянем в Институт и как раз успеем к Дэлу на ланч – я бы даже сказал «на голубей», один знаменитый соус Ранхофера чего стоит, с трюфелями он превосходен.
– Но…
– Мы с Сайрусом поедем от меня. Вам придется взять экипаж. Встречаемся в 9. 13, прошу без опозданий – вы ведь постараетесь быть вовремя, правда, Мур? С этим делом каждая минута на счету.
Договорив, Крайцлер положил трубку. Я не спеша вернулся в уголок, опять развернул «Таймс» и принялся внимательно ее просматривать. Искомая заметка нашлась на восьмой полосе.
Прошлой ночью Генри Вульфф пьянствовал в гостях у своего соседа Конрада Рудесхаймера, снимавшего комнату в доходном доме. В какой-то момент к ним зашла пятилетняя дочь хозяина; Вульфф как раз отпускал какие-то скабрезные замечания, показавшиеся Руденсхаймеру чересчур резкими для детских ушей. О чем он не преминул сообщить своему собутыльнику, потребовав его вести себя подобающе. В ответ Вульфф достал пистолет и выстрелил девочке в голову, что вызвало моментальную смерть последней. Сам убийца скрылся с места преступления, но спустя несколько часов был задержан бесцельно шатающимся у Ист-Ривер. В который раз за сегодня я отложил газету – меня вдруг поразило неприятное предчувствие. Как бы не вышло так, что случившееся прошлой ночью на вершине моста – всего лишь прелюдия к событиям куда более мрачным и ужасающим.
Назад по коридору я уже мчался так, что едва не сбил с ног любимую бабушку, поставив под угрозу не только здоровье почтенной леди, но и ее безукоризненную серебристую завивку и аккуратное платье в серых и черных тонах. Ее серые глаза (доставшиеся по наследству и мне) вспыхнули.
– Джон! – изумилась она с таким видом, будто в доме, помимо меня, проживает еще десяток мужчин. – Во имя всего святого, кто это звонил?
– Доктор Крайцлер, бабушка – ответил я, стремглав взлетая по лестнице.
– Доктор Крайцлер! – раздраженно вскричала она мне вслед. – Так, дорогой мой! Пожалуй, на сегодня мне уже хватило этого доктора Крайцлера. – И даже за дверью спальни, уже начав переодеваться, я все еще слышал ее громкие нравоучения: – Спроси меня, что я думаю по поводу этого субъекта, и я тебе отвечу, что он ужасный, невыносимый, ненормальный человек! И я более чем уверена, что этот твой Крайцлер такой же доктор, как это чудовище Холмс!
Так она выступала все то время, пока я умывался, брился и чистил зубы «Содозонтом». В этом была вся она, и, несмотря на источаемое ею раздражение, для человека, не способного следить за биением жизни, проморгавшего то, что казалось единственным шансом на обретение семейного счастья, такая судьба выходила все одно лучше, нежели прозябание в одинокой комнатенке многоквартирного дома, под завязку набитого такими же, как и он, бесприютными созданиями.
Разжившись по дороге к входной двери серым кепи и черным зонтиком, я вылетел на улицу и торопливой побежкой устремился к Шестой авеню. Дождь, не унимавшийся с утра, как будто нарочно приударил, а следом к нему присоединился на редкость пронзительный ветер. Как только я достиг авеню, силы воздуха, как по команде, внезапно сменили направления и, победно взвыв, нырнули прямо под пути Нью-Йоркской надземной дороги, нависавшие чуть ли не над самым тротуаром. Один порыв застал меня врасплох и стоил зонтика, вывернутого наизнанку, уподобив меня прочей публике, укрывшейся среди пилонов. Все вместе – и дикий ветер, и дождь, и холод – вмиг превратили привычный час пик в подлинное преддверье ада. Погоня за кэбом ознаменовалась неравной борьбой с громоздким и теперь уже бесполезным зонтом, к тому же на пути к коляске меня подрезала веселая молодая парочка и, выказав чудеса акробатики, молниеносно завладела транспортным средством, которое я уже было счел своим. Я немедля посулил страшнейшие кары их потомству и решительно атаковал наглецов, потрясая перед их носами изуродованным зонтом. Женщина испуганно взвизгнула, мужчина бросил на меня опасливый взгляд и обругал сумасшедшим. Последнее замечание, учитывая некоторые особенности точки назначения моего путешествия, подарило мне пару минут здорового смеха и вообще изрядно скрасило промозглость ожидания кэба. Когда наконец один экипаж соизволил обогнуть угол Вашингтон-сквер, я даже не стал ждать, пока он остановится – вскочил на бегу, ногой захлопнул за собой дверцу и принялся орать извозчику, что мне срочно нужно попасть о Беллвью, в «Павильон Безумцев». Само собой, возница от такого заказа изрядно перетрусил, так что потом от всякого взгляда на его вытянутую физиономию меня разбирал неудержимый смех. Словом, к тому времени, когда мы выехали на 14-ю улицу, я почти не обращал внимания на мокрый твид, облепивший мне ноги.
С извращенным упрямством, свойственным лишь настоящим нью-йоркским кэбменам, мой извозчик, возвышавшийся над всем миром в своем дождевике с поднятым воротником, на голове – цилиндр, обтянутый тонким резиновым чехлом, – решил прорваться с боем через торговую зону вдоль Шестой авеню, что над 14-й улицей, до поворота на восток. Мимо нас неторопливо плыли большие универсальные магазины – «О'Нилл», «Адаме и Компания», «Симпсон-Кроуфорд», – когда я наконец возмутился и, стукнув кулаком по крыше кэба, напомнил вознице, что мне все-таки нужно попасть в Беллвью сегодня утром. Нас здорово тряхнуло, когда мы резко свернули направо, на 23-ю, и с трудом начали продираться через абсолютно нерегулируемый перекресток этой улицы с Пятой авеню и Бродвеем. Миновав приземистую громадину отеля «Пятая Авеню», где обосновался со своей штаб-квартирой босс Платт и, возможно, в этот самый момент добавлял последние штрихи в своей картине Большого Нью-Йорка, мы повернули и двинулись вдоль восточной стороны парка Мэдисон-сквер к 26-й улице, а потом свернули на восток еще раз – прямо напротив фасада «Мэдисон-сквер-гарден» с его итальянскими аркадами и башенками. На горизонте показались строгие мрачные здания красного кирпича – это и был Беллвью. Буквально через пару минут мы уже пересекли Первую авеню и остановились у черной громадины госпиталя на 26-й улице, прямо у входа в «Павильон Безумцев». Я заплатил вознице и вышел.
«Павильон» был простым зданием, длинным и прямоугольным. Посетителей и пациентов встречал маленький неприветливый вестибюль, заканчивавшийся первой из множества железных дверей, за которой скрывался широкий коридор, уводивший к центру здания. В него открывались двери двадцати четырех «комнат» – или камер, если называть вещи своими именами. В центре находились еще две раздвижные двери, обитые железом: за одной лежала «мужская» половина камер, за другой – «женская». Павильон служил для наблюдения и оценки психического состояния людей, «свершивших акт насилия». Как только их вменяемость (или отсутствие таковой) получала официальное доказательство, задержанных немедленно препровождали в другие, порой еще менее приветливые учреждения.