Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 1 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глава 1 19 июня 1919 г. Наверно, можно было начать историю вроде этой как-то покрасивше, что ли — поиграть словами, развести читателей, как разводит простофиль хороший шулер. Но если честно, для такой игры я не слишком-то спор на язык, да и остроумием особым не блещу. Слова никогда не значили для меня много, и хоть за все эти годы мне встретилось немало людей, по праву считавшихся великими говорунами и мыслителями, все равно я остался, как это принято говорить, человеком простым. Так что и простое начало вполне меня устроит. Первым делом следует рассказать — эдак попросту, — почему я той ночью запер лавку и ушел в подсобку, несмотря на то, что вполне еще мог себе неплохо поторговать. А вечер стоял удивительный — из тех, ради которых я тогда и жил: когда можно спокойно следить за суетой на проспекте, отгородившись от него одной лишь рубашкой, курить, наблюдая, как дым дорогих сигарет улетает прямиком к звездам, и в результате начиная верить, что, быть может, у жизни во всем этом дурдоме и есть какой-то смысл. Цокот копыт остался в прошлом — коняг, тянувших по улицам коляски и фургоны, уже давно сменили бензиновые автомобили да грузовики; после полуночи их бег слегка поутих, а значит, вскоре следовало ждать нашествия леди и джентльменов в намерении приобрести у меня отборное курево после ужина в отеле «Албемарл» или «Хоффман-хаусе». Прежде чем отправиться в другую лавку, они, конечно, удивятся, обнаружив, что я закрылся ранее обычая, но удивление их будет недолгим, и, когда господа эти обретут искомое, вокруг величественного небоскреба «Утюг» осядет значительная тишина. Одинокий и причудливый силуэт все так же царит над Мэдисон-сквер — а вы как думали? — хотя в пору строительства из-за самой его конструкции да и вычурного фасада архитекторы и критики друг другу глотки рвали. Башня «Метрополитэн Лайф», подпирающая небо на другой стороне парка, возможно, будет и повыше, только она и рядом не стояла с «Утюгом» по стилю и внушительности; не говоря уже о соседствующих зданиях, вроде «Мэдисон-сквер-гардена», увенчанного статуей Дианы, некогда шокировавшей своею наготой, — они словно пережиток иного столетия, что мстится канувшим в одночасье минувшей ночи. Экая славная ночка, сказали бы многие, но для кого-то из нас она обернулась тайнами и опасностями, явив множество загадок человеческой души, о коих люди, по преимуществу разумные, предпочли бы и вовсе не знать. Даже немногим способным заинтересоваться подобным зверств Великой войны уже хватило. Сейчас они жаждут одного — веселиться; причем жаждут непреклонно. Безусловно, именно это желание двигало теми, кто направлялся сейчас к моей лавке, рассчитывая обзавестись куревом, столь необходимым долгими часами за игорным столом или в танцзале. Более мрачные поводы исключались самой погодой. Легкие касания мягких и невесомых ладоней ночного воздуха обволакивали мятущуюся душу — и вот она уже рвется в город, точно бродячая псина, почуявшая кость в глубине мусорного отвала у скотобойни. Большинство таких порывов так ни к чему, разумеется, не приводили, но это неважно: и само по себе это — странное удовольствие, дать себе поверить, что на грязных трепаных улицах Большой Луковицы возможно все, а если искомое не отыщется сегодня, тем больше поводов возобновить попытки завтра. Знакомое чувство — сколько раз я думал так же, пока не достиг нынешнего, весьма прискорбного состояния. Вечная перспектива однажды вместе с кашлем выплюнуть собственное легкое изрядно омрачила мое существование на этом свете, поскольку мало приятного в его утехах, ежели повсюду, куда бы ни шел, за тобой тянется след крови и гноя, словно ты — какой-то жалкий израненный зверь. Но память моя никуда не делась, и, разумеется, я отлично припоминаю обжигающий восторг тех ночей, ту свободу, когда ты — сам по себе, а весь мир лежит покорно у твоих ног. Да нет, уверен, и вы, даже с таким жутким кашлем, как мой, в ту ночь не вернулись бы под крышу, не будь у вас на то чертовски серьезного повода. Стараниями мистера Джона Скайлера Мура у меня такой повод имелся. Он пожаловал ко мне около часа назад, пьяный, как извозчик (что для человека, с ним знакомого, вообще-то не сюрприз), долго изливал желчь на малодушие редакторов, издателей да и всего американского народа совокупно. Послушать его (точнее, послушать вино и виски в нем), так этой стране сказочно повезло, коли она эдак развилась, как сейчас: столько тайного ужаса, трагедий и увечий искалечили наше общество. Учтите, по мне — он говорит дело; слишком много лет прослужил я в доме нашего общего друга, видного алиениста доктора Ласло Крайцлера, чтобы теперь списывать мрачные речи мистера Мура на пьяный бред. Но, как это часто бывает со всеми пьянчугами, гость мой отнюдь не собирался предаваться вселенской тоске вечно: он явно искал конкретную жертву, и в отсутствие кого-либо еще становилось совершенно ясно, что подойду и я. Всему виной стала книга, которую он писал последние месяцы — с самого дня смерти президента Рузвельта. Я читал ее, как и все мы — и мы поделились с мистером Муром мнениями касательно его труда, и пожелали ему удачи, но никому из нас, включая доктора, и в голову не пришло, что автор всерьез намерен отыскать для нее издателя. В рукописи излагалась история расследования убийств, совершенных Джоном Бичемом, — первое дело, которое выпало вести вместе доктору, мистеру Муру, мисс Саре Говард, братьям-детективам Айзексонам, Сайрусу Монтроузу и мне. История эта вышла настолько интересного свойства, что ни один издатель в здравом уме не осмелился бы предложить ее публике. Это верно, многие не прочь пощекотать себе нервишки, почитывая что-нибудь эдакое на сон грядущий, но ведь всяким вкусам есть предел, а история Бичема решительно не вписывалась ни в какие ворота — для тех-то дней и того века. Может, ее и следовало рассказать, как того требовал мистер Мур, но сколько в нашем мире таких историй, которым не суждено быть рассказанными лишь потому, что люди не готовы слушать? Первую ошибку я совершил, когда поделился этим соображением с мистером Муром. Тот наградил меня редким своим взглядом — тяжелым, исполненным гнева. Джона Скайлера Мура я знал лет с одиннадцати — стало быть, уже года двадцать четыре — и, пожалуй бы, встал в тупик, спроси меня кто, известен ли мне более справедливый, порядочный и вообще добрый человек. Но хлебнуть ему довелось много чего, и, как это частенько бывает, в душе его образовалось клокочущее озеро боли и горечи, кои подчас не могут не выплеснуться наружу. На моей памяти вызывало подобные всплески всякое, но никогда еще так сильно, как в тот вечер: он жаждал рассказать миру историю Бичема и люто ярился на всех, кто пытался воспрепятствовать ему, даже не говоря о тех, кто попробует эту причудь хотя бы понять. А в данном случае — к несчастью — этим кем-то выпало быть мне. А ведь он был уже немолод, мистер Мур, совсем немолод — багровые складки на его шее, подпираемые накрахмаленным воротничком, выдавали, как он прожил свою жизнь; однако глаза горели той же яростью, что вспыхивала всякий раз, когда обладатель их сталкивался с несправедливостью или же с тем, что считал глупостью. И отступит он при этом, заметьте, в свои шестьдесят с гаком не больше, чем в моем возрасте. Зная все это, я прикинул, что долгой проповеди мне не избежать, а потому вскарабкался по деревянной лестнице и с полки изъял внушительную банку, где хранилась особо недешевая смесь превосходных табачных листьев из Турции и Джорджии. После чего я выставил второй плетеный стул под небольшой полосатый навес, что прикрывает обе мои витрины — «С. ТАГГЕРТ, ТАБАЧНИК, ОТБОРНЫЕ ИМПОРТНЫЕ И ОТЕЧЕСТВЕННЫЕ СМЕСИ» наилучшим сусальным золотом — и принялся набивать товар в гильзы из вкуснейшей английской бумаги. В таком-то антураже мы вдвоем и расположились, а майский ветерок тем временем уносил уличное зловоние к восточным пределам города. — Так что же, Стиви? — объявил великий журналист тем тоном, за который его не раз увольняли из газет по всему Восточному побережью. — Если я правильно тебя понял, в конце концов и ты готов влиться в заговор молчания вокруг кошмаров частной жизни наших добропорядочных соотечественников? — Не желаете ли закурить, мистер Мур? — поинтересовался в ответ ваш покорный заговорщик поневоле. — И немного поразмыслить над тем, что вы только что ляпнули. Это же я, Стиви — тот же Стиви, который не раз пускался с вами в небожеские предприятия в деле Бичема, когда был еще совсем несмышленышем. — Сперва я и полагал, что говорю именно с ним, — неуверенно заметил мой собеседник, — но твой тон заставил меня в этом усомниться. — Огоньку? — предложил я, чиркая спичкой по брючине, пока мистер Мур рылся в кармане. — Нельзя сказать, что вы ошиблись, — продолжил я, — но ведь нужно знать, как подходить к людям. — А! — воскликнул он. — Иными словами, я, кто работал в лучших изданиях страны, а ныне освещает величайшие события дня на страницах «Нью-Йорк Таймс», я — и не умею найти подход к своей публике? — Вот только пыжиться не надо, — ответил я. — Насколько известно даже мне, «Таймс» увольняла вас дважды — и все именно из-за того, что вы не знали, как подойти к своей публике. Дело Бичема было крепким — даже слишком крепким для ваших читателей, чтобы ставить на эту лошадку. Что, нельзя было подвести их к нему помягче — начать с чего-нибудь другого, не с выпотрошенных мальчиков-проститутов, каннибализма и глаз в банках? Великий борзописец зашипел, овевая меня дымом, но я уловил и легкий кивок: дескать, возможно, я прав; быть может, история измученного мучителя, который вымещал собственную ярость на самых бессчастных молодых людях в этом городе, — не лучший способ знакомить публику как с психологическими теориями доктора Крайцлера, так и с тайными грехами американского общества. И это мимолетное допущение (если только я прав и это действительно оно), видимо, не слишком-то обрадовало мистера Мура. Заунывное ворчание, исторгшееся из его груди, похоже, говорило: «Я — и вдруг прислушиваюсь к профессиональным советам бывшего мелкого жулика, подвизающегося на ниве торговли табачными изделиями!» Меня его реакция позабавила: а как иначе, ибо в манере мистера Мура сейчас больше от капризного дитяти, нежели от рассвирепевшего старика. — А давайте попробуем оглянуться, — предложил я с облегчением от того, что гнев его, похоже, сменился покорностью. — Давайте-ка вспомним все наши тогдашние дела — может, какое и не будет так эпатировать, однако ж сгодится для ваших целей? — Не выйдет, Стиви, — подавленно буркнул Мур. — Ты же знаешь не хуже меня, что дело Бичема — не только первая, но и самая яркая иллюстрация ко всему, что Крайцлер годами пытался донести этим людям. — Кто знает, — ответил я. — Может, и другие подойдут? Вы ведь всегда признавали, что у меня память лучше всех из нас — так, может статься, я и помогу вам припомнить? Здесь, признаюсь, я немного покривил душой: мне уже вспомнилось подходящее дельце — самое интригующее и захватывающее из всех, что выпали нам на долю. Однако если б я сейчас принялся рьяно подсовывать его мистеру Муру… для человека в его состоянии это стало бы все равно что красной тряпкой перед быком. Он меж тем добыл из кармана фляжку и уже изготовился к ней приложиться, как вдруг с проспекта громоподобно рявкнула выхлопная труба «фордовского» моторного грузовика, и мистер Мур от неожиданности взвился со стула на добрый фут в воздух. Старики всегда так реагируют на подобные вещи — им уж не привыкнуть к звукам нового времени. Впрочем, хрюкнув и опустившись обратно на стул, мистер Мур соизволил все же уделить минуту размышлениям касательно моего предложения. Однако плавное покачивание головой свидетельствовало, что размышления эти проделали полный цикл и вернулись к тому же безутешному выводу: во всей нашей практике не было дела более подходящего и наглядного, чем дело Бичема. Я вздохнул и, поглубже затянувшись, тихо спросил: — А что насчет Либби Хатч? Друг мой слегка побледнел и глянул на меня с таким видом, будто сама дамочка сейчас объявится из глубин моей лавки и отчитает его, доведись ему ляпнуть о ней что-то не то. Таково обычное действие, производимое ее именем на всякого, кто хоть однажды переходил ей дорожку или как-то мешал. — Либби Хатч? — тихо отозвался мистер Мур. — Нет. Нет, как ты мог? Это не… нет, это… ты же просто не мог… — Он и дальше так бормотал, не ошарашь я его прямым вопросом, отчего ж это я не мог? — Так… — начал он, по-прежнему больше напоминая до полусмерти перепуганное дитя, — как же ты мог… да как вообще кто-либо осмелива… — В этот миг до части его мозга, не затуманенной алкоголем, все же дошло, что женщина добрых лет двадцать как мертва: убедившись в этом, он сразу надулся и несколько приосанился. — Во-первых, — произнес он (воздев палец и приготовив к тому же остальные, дабы подчеркнуть лишний раз, что одним доводом дело не исчерпается), — я счел, что ты намерен предложить такую историю, что будет не ужаснее дела Бичема. В деле же Хатч мы имеем не только похищения, но и убийства младенцев, осквернение могил — при том что могилы оскверняли мы сами, да простит нас Всевышний… — Верно, — отозвался я, — да только… Но ни о каких «да только» и речи идти не могло — мистер Мур не внимал голосу разума. Взметнулся второй палец, и он попер дальше: — Во-вторых, моральные последствия… — как же он любил этот риторический оборот, — …дела Хатч, пожалуй, гораздо опаснее истории с Бичемом. — Все правильно, — попробовал вклиниться я, — именно поэтому… — И наконец, — прогремел мистер Мур, — если бы даже эта история и не была столь дьявольски ужасающа и опасна, — уж не тебе, Стиви Таггерту, ее рассказывать. В этом месте я не понял. Вообще-то мне до сей минуты не приходило в голову, что именно я должен рассказывать эту историю, но его заявление, что рассказывать ее не мне, здорово меня покоробило. На что это он намекает? Все еще надеясь, что я как-то превратно истолковал его речь, я вынужден был задать прямой вопрос: что же конкретно может воспрепятствовать мне поведать устрашающую сагу Либби Хатч, если мне вдруг придет эдакое в голову? К вящей досаде моей мистер Мур заметил в ответ, что у меня отсутствует как надлежащее образование, так и соответствующие навыки. — Ты что себе думаешь? — вопросил он, явно не истощив запасов уязвленной гордыни. — По-твоему, книгу написать — все равно что выписать чек на товар? Ремесло писателя не так уж отличается от торговли куревом?
Тут меня уж несколько перестал забавлять сидевший передо мной пьянчуга, однако я решил предоставить ему еще один шанс. — Неужто вы забыли, — тихо процедил я, — что с тех самых пор, как я поселился у доктора Крайцлера, он лично занимался моим образованием? — Пара лет свободных слушаний, — вспыхнул мистер Колонка Редактора, — ничто по сравнению с полным курсом Гарварда. — Ну так поправьте меня, если я сейчас ошибусь, — парировал я, — да только гарвардское образование не больно-то помогло вашей скромной рукописи увидеть свет. — Тут глаза мистера Мура сузились. — Разумеется, — втирал я глубже соль в его раны, — я так и не пристрастился к питию, как это полагается господам ваших занятий. Но во всем остальном, смею надеяться, я ничем не уступаю вам щелкоперам. Последнее слово прозвучало подчеркнуто — к этому оскорблению мой собеседник всегда относится болезненно. Но я отнюдь не перестарался. Замечание сие призвано не ранить, но жалить, и в этом я преуспел — мистер Мур несколько секунд слова не мог вымолвить, а когда все же нашел в себе силы открыть рот, я был готов к тому, что уравновесит или превзойдет мощь моей оплеухи. Словно два бойцовых пса в яме, кои устраивали в квартале, где прошло мое детство, мы рвались с цепей, уже достаточно оценив и облаяв друг друга, — пришла пора вцепиться в ухо. — Трусость и глупость нью-йоркских издателей и американской читающей публики не имеют никакого отношения к моей бездарности в том, что касается Слова, — яростно отчеканил мистер Мур. — Но если тебе, Таггерт, когда-нибудь и впрямь удастся научить меня чему-то новому в этом ремесле, открыть мне глаза на неизвестные ранее аспекты работы Крайцлера, да, черт побери, на что угодно, кроме табачных листьев, — я буду счастлив напялить фартук и простоять за твоей стойкой… целую неделю! А вот тут вам кое-что надобно понимать: мы с мистером Муром оба — игроки. Свой первый «фараон» для соседских ребятишек я разложил, когда мне было восемь, да и мистер Мур не мог пропустить интересного риска в игре. Да что там, именно азартные игры и положили начало нашей дружбе: этот человек научил меня всему, что мне известно о лошадках, и я готов это признать, хоть он и смотрел на меня свысока. Так что теперь, когда он сделал свою ставку, я отнюдь не рассмеялся. Не стал отказываться от пари. Я лишь посмотрел ему в глаза и произнес единственное слово: — Заметано. И мы сплюнули на пол, как научил его я, и пожали друг другу руки, как научил меня он. Мы оба знали, что дело и впрямь заметано. Мистер Мур поднялся, затянулся в последний раз окурком и сказал едва ли без приятности, будто и не было у нас сегодня перепалок: — Спокойной ночи, Стиви. Все перешло на иной уровень: это уже не назовешь разминкой для ума, теперь это пари, стало быть обсуждать его доле — святотатство. Впредь оставалась только игра, бег к финишной ленточке, один победитель — один проигравший, и вряд ли я буду видеть его часто или увижу вообще, пока мы не разберемся окончательно, кто из нас кто. Вот таким манером я и оказался в ту ночь (и, как я предполагал, она такая будет не единственной) наедине с воспоминаниями о деле Хатч: о людях, протянувших нам руку помощи, о том, что нам мешало, о друзьях (и о более чем просто друзьях), которых мы потеряли в той охоте, о диковинных местах, куда заносило нас, — и о самой Либби Хатч. И вовсе не хочу скрывать теперь, когда мистер Мур меня покинул и мне довелось пораскинуть мозгами: некоторые его заявления били точно в яблочко — как ни крути, а история Либби Хатч выходила куда страшнее и опаснее, нежели все, что выпало на долю нашу в погоне за мясником Джоном Бичемом. Вообще-то при иных обстоятельствах мурашки на моей коже и кошки в душе, что лишь множатся от воспоминаний, быть может, и заставили бы меня отказаться от пари. Но тут откуда ни возьмись — кашель: грубый, изматывающий, он брызгал кровавыми сгустками и бог-его-ведает-чем-там-еще прямо на страницу передо мной. И — вот что смешно — я вдруг для себя уяснил: это ведь кашель удерживает меня над повестью, какие бы кошки-мурашки ни терзали меня. Доктор Крайцлер сказал, что может значить для меня такой кашель; и я больше не уверен, сколько лет, а то и месяцев отпущено мне на этой земле. Так пускай приходит Либби Хатч за мной, коли попытаюсь я рассказать ее историю. Пусть ее странный жалкий призрак исторгнет душу из моего измученного тела за то, что я осмелился открыть вам ее тайну. Она мне, скорее всего, тем самым окажет услугу, ибо вместе с кашлем стихнут тогда и воспоминания… Но Судьба никогда не будет столь милосердна, Либби — тоже. Память о ней будет терзать единственное место — эти страницы передо мной, кои послужат не вящей выгоде издателя, а лишь выигрышу в пари. После же я оставлю эти записи для тех, кому случится наткнуться на них после моего ухода и кто пожелает в них заглянуть. Они могут ужаснуть вас, читатель, а история может показаться чересчур противоестественной, чтобы произойти на самом деле. В те дни, когда разворачивалось это дело, слово такое — противоестественно — произносилось слишком уж часто. Но память моя отнюдь не истрепалась вместе с легкими, и можете мне поверить: если история Либби Хатч чему и учит нас, так вот оно. В царстве Природы находится местечко для всего, что общество зовет «противоестественным» поведением. Вообще-то именно так и говорил всегда доктор Крайцлер: не бывает под солнцем ничего поистине естественного или же нет. Глава 2 Все началось с шороха: легкого царапанья ботинка о каменно-кирпичный фасад дома № 283 по Восточной 17-й улице, принадлежавшего доктору Ласло Крайцлеру. Шорох этот — знакомый всякому сорванцу с таким же детством, какое выпало мне, — легко достиг моего слуха сквозь закрытые окна моей комнаты. Случилось сие поздним воскресным вечером 20-го июня 1897 года — двадцать два года назад, чуть ли не ночь в ночь. Я валялся на своей узкой койке, пытаясь учиться — но безуспешно. Тот вечер тоже был чересчур напоен ветерками и ароматами весны, слишком омыт лунным светом, чтобы всерьез рассматривать какое бы то ни было мышление (или же сон). Как это часто бывает в Нью-Йорке, ранняя весна выпала сырой и холодной, недвусмысленно давая понять, что далее нам опять уготована от силы неделя-другая хорошей погоды, прежде чем на город обрушится летний зной. В то воскресенье поначалу прошел хороший дождь, но уже к вечеру распогодилось, и природа по всему предвещала наступление погожих деньков — жаль только недолгих. Так что если кому-то из вас придет в голову, что мне посчастливилось уловить этот шорох снаружи отчасти потому, что я просто ждал удобного повода улизнуть на улицу, я tie стану этого отрицать. Однако ж, сколько себя помню, я всегда очень внимательно прислушивался к звукам ночи, в какое бы место меня ни заносило. Моя комната располагалась наверху — на четвертом этаже, который от роскошных докторских гостиной и столовой отделяли два этажа и полмира, а от величественной, однако несколько спартански обставленной спальни на третьем этаже — двенадцать футов по вертикали. В мансардной простоте верхнего этажа (которую большинство, не задумываясь, окрестило бы «покоями прислуги»), слуховыми окнами во двор смотрела комната Сайруса Монтроуза, который делил со мной кучерские, равно как и прочие домашние обязанности, а чуть сбоку имелась комнатка поменьше, кою мы использовали под кладовую. Мое жилище смотрело на улицу, хоть было и не так велико; но, с другой стороны, во мне и не было Сайрусовых шести с хвостиком футов росту. Однако жить спереди — все равно довольно роскошно для тринадцатилетнего мальчишки, если учесть, что мальчишка этот с рождения привык ютиться в трущобах Пяти Углов, на задах, в одной съемной комнате с матерью и чередой ее мужчин, спать на любых пятачках тротуаров или переулков, что могли предложить ему хоть чуточку покоя на пару-другую часов (впервые удрав из дому от упомянутой матери и мужчин в три годика, а в восемь — смывшись навсегда), а после с боем вырывался из камеры заведения, которое фараоны в шутку звали «казармой» «Приюта для мальчиков» на острове Рэндаллс. Вспоминая о той юдоли скорбей, наверно, будет не лишним сказать вам сразу, дабы прояснить для вас несколько туманных обстоятельств. Некоторые из вас могли прочесть в газетах, что я чуть не убил охранника, который пытался меня изнасиловать, пока я пребывал на острове в заключении; и не сочтите меня бессердечным, если скажу, что в некотором смысле я до сих пор жалею, что не прикончил его, ибо то же самое творил он и с другими мальчишками, а также — готов об заклад побиться, стоило делу моему лечь под сукно, а самого его вернули в должность, — почти наверняка вернулся к своим отвратительным забавам. Может, я и зло это говорю, не знаю; не хотелось бы считать себя человеком обозленным. Но я ловлю себя на том, что все, приводившее меня в ярость в детстве, саднит до сих пор. Посему если вам покажется, будто все, что я излагаю на нижеследующих страницах, не отражает мягкости, свойственной возрасту, могу заверить вас: это лишь потому, что я убежден: ни сама жизнь, ни воспоминания не подвластны времени так, как подвластен ему табак. На верхнем этаже резиденции Крайцлера осталась только одна неупомянутая комната, которая для всех домашних уже давно, считайте, перестала существовать вовсе. От наших с Сайрусом покоев ее отделяла прихожая, и комнату эту обычно занимала горничная; но уже целый год не обитала в ней ни единая живая душа. Я вовсе не случайно упомянул о «живой душе»: фактически, хранились в этой комнатке немногие скорбные пожитки и еще более скорбные воспоминания о Мэри Палмер, чья гибель при распутывании дела Бичема разбила доктору сердце. С тех пор особняк наш перевидал немало поваров и горничных, кои появлялись перед завтраком и покидали нас после обеда, одни — вполне способные, другие — прямо скажем, сущее бедствие; однако ни я, ни Сайрус не жаловались на подобную текучку, ибо ни нам, ни доктору не приходило в голову нанять кого-нибудь постоянно. Изволите ли видеть, мы оба — хоть и наособицу, само собой, от доктора — тоже любили Мэри… Как бы там ни было, 20 июня, около одиннадцати вечера я в своей комнате безуспешно сражался с уроками, заданными мне на неделю доктором Крайцлером, — упражнениями по арифметике и чтением по истории, — когда услышал, как хлопнула входная дверь внизу. Тело мое в единый миг подобралось — я всегда реагировал и реагирую так до сих пор на стук двери посреди ночи, — и, прислушавшись, я уловил уверенные и тяжелые шаги по сине-зеленому персидскому ковру на лестнице. Я перевел дух: походку Сайруса, как и ее сопровождающие пыхтенье и тихое мычанье под нос, не узнать решительно невозможно. Я вновь растянулся на койке, воздев над собой книгу, в уверенности, что друг мой вскоре сунет в дверь свою огромную черную голову — проверить, как у меня дела. Я даже на это рассчитывая. — Все тихо, Стиви? — произнес он, заходя в комнату, голосом низким, одновременно мощным и нежным. Я кивнул и, глядя ему в глаза, поинтересовался: — Я так понимаю, сегодня он остается в Институте? Сайрус тоже мягко кивнул: — Пока — в последний раз. Говорит, жалко время терять… — Он помолчал — в паузе читалось беспокойство, — а потом зевнул. — Ты смотри не засиживайся — он велел заехать за ним поутру. Ландо я пригнал назад — впрочем, если хочешь, можешь взять коляску, чтоб одна из лошадок отдохнула. — Ага. После чего тяжелые стопы повлеклись к задней части дома, хлопнула дверь. Я отложил книгу и перевел потухший взор сперва на обои в бело-голубую полоску перед собой, затем — на мансардное окошко в ногах моей кровати: за ним шелестели густые кроны Стайвесант-парка через дорогу. Ни теперь, ни тогда не видел я особого смысла в том, как жизнь валит неприятности на человека, их не заслуживающего, а величайшие на свете ослы и мерзавцы существование ведут подолгу безмятежное. Доктора в тот момент я видел ясно, точно стоял рядом с ним в Институте (то есть — Крайцлеровском детском институте на Восточном Бродвее): он уже давно убедился, что детей уложили спать, равно как и раздал последние наставления персоналу касательно вновь прибывших либо особо беспокойных пациентов, и теперь сидит у большого секретера и разбирается с горой бумаг — отчасти по необходимости, отчасти дабы избежать дум о том, что все может в любой миг закончиться. Он и будет сидеть здесь в круге мягкого света от зеленой с золотом лампы «Тиффани», поглаживать усы и крохотную эспаньолку под нижней губой, время от времени потирать увечную левую руку — она, похоже, тревожила его по ночам сильнее, чем в иное время. Но совершенно точно пройдет еще много часов, пока усталость не отразится в его острых черных глазах, и если удастся доктору поспать, то уснет он, уронив длинные черные волосы на бумаги перед собой, и дремать будет урывками. Изволите ли видеть, доктору выдался год трагедий и раздоров — начался он, как я уже упоминал, со смерти единственной женщины, которую он любил по-настоящему, а прорвало все необъяснимое самоубийство одного из его юных питомцев в Институте. За этим последним инцидентом последовало судебное разбирательство касательно общего положения дел в Институте, и завершилось оно судебным запретом. Шестьдесят дней доктор не должен и близко подходить к зданию, пока полиция расследует все обстоятельства, и начинались эти шестьдесят дней завтрашним утром; мне по этому поводу есть что сказать, но — в свой черед. Пока же я лежал и перебирал в уме несчастья доктора Крайцлера, до слуха моего неожиданно долетело, как я уже упоминал, тихое царапанье из-за окна. И, как я сказал, опознал я этот звук сразу — мои собственные ноги издавали его слишком много раз, чтобы я его не признал. Сердце мое встрепенулось отчасти нервически, но скорее — в возбуждении, и я на миг подумал, не призвать ли Сайруса; но тут спорая череда неумело соскальзывающих шажков по стене снаружи дала мне понять, что навестит меня сейчас отнюдь не такой гость, с которым я не смогу справиться. Поэтому я просто отложил книгу, метнулся к окну и высунул наружу нос. Иногда я невольно улыбаюсь, вспоминая те дни — и еще больше те ночи, — и осознавая, сколько времени мы ползали по крышам, забирались в чужие окна и выбирались из них, а почти весь остальной город крепко спал. Промысел этот мне знаком, благодарение моей маменьке, натаскавшей меня, карапуза, едва я выучился ходить, пробираться эдаким вот манером в дома и изымать оттуда такое добро, которое потом можно будет толкнуть скупщику. Но зрелище добропорядочных молодых светских друзей доктора, которые отжимают оконные рамы и сами протискиваются внутрь, аки банальные воры-домушники, — и тогда, и теперь зрелище это казалось мне презабавным. Но я все равно не мог бы улыбнуться шире от картины, представшей мне в ту ночь.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!