Часть 9 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Доктор Крайцлер… — начал он.
Но доктор уже воздел обвиняющий перст:
— Неужто было произведено освидетельствование? Может, кто-либо из моих уважаемых коллег дал вам повод использовать подобные определения? Или же вы, сэр, подобно многим судьям этого города, самостоятельно решили, что вправе судить вопросы, затрагивающие подобные области?
— Доктор Крайцлер, — вновь попытался судья, но куда там.
— Вы вообще хотя бы представляете себе, какими симптомами сопровождается то, что вы охарактеризовали как «прирожденную тягу к разрушениям»? Вы вообще уверены в существовании такой патологии? Это есть невыносимая, безграмотная и вызывающая спекуляция…
— Доктор Крайцлер! — взревел судья, грохнув кулаком. — Это мой зал! И поскольку вы не имеете никакого отношения к текущему разбирательству, я требую…
— Нет, сэр! — выкрикнул в ответ доктор. — Это я требую! Вы меня вынудили стать свидетелем этого разбирательства — меня и других уважаемых психиатров, коим случилось услышать ваши безграмотные речи! Этот мальчик… — И тут, впервые взглянув в мою сторону, он указал на меня, и провалиться мне сквозь землю, если я смогу сейчас передать все, что было в этом его взгляде.
В сверканьи глаз его я увидел надежду, а легкая, едва заметная улыбка доктора будто советовала мне мужаться. Впервые в жизни своей я вдруг почувствовал от кого-то старше пятнадцати лет нечто похожее на небезразличие к моей судьбе. Вы и представить себе не можете, что значит жить, не зная подобной симпатии, пока судьба не столкнет вас с ней нос к носу; воистину удивительное переживание.
Черты лица доктора посуровели, когда он вновь накинулся на судью:
— Вы назвали этого мальчика «прирожденной разрушительной угрозой обществу». Я требую доказательств справедливости этого обвинения! Я требую проведения нового слушания на основании официального заключения по крайней мере одного квалифицированного алиениста или психиатра!
— Вы можете требовать все, что угодно, сэр! — возмутился судья. — Но это мой суд и мое заключение остается в силе! А теперь будьте любезны ожидать слушания, на которое вас вызвали, иначе я вас самого отправлю за решетку за оскорбление суда!
Грянул молоток, и я отправился на остров Рэндаллс. Но прежде чем покинуть зал суда, я обернулся, чтобы еще раз глянуть на этого загадочного человека, возникшего, как мне тогда почудилось, из воздуха, чтобы заступиться за меня. Он встретил мой взгляд, и по выражению лица его было ясно, что дело мое далеко от завершения.
Так оно и вышло. Три месяца спустя в сырой кирпичной камере главного корпуса «Приюта для мальчиков» я «повстречался» с надзирателем, о котором уже рассказывал. Дело-то несложное — если хорошенько поискать, кусок свинцовой трубы отыщется где угодно, и вскоре по своем прибытии на остров я его нашел. Держал его в матрасе, предполагая, что однажды товарищи ли мои, надзиратели — но кто-нибудь вынудит меня им воспользоваться; вот бычара этот и пожалел, что так оно вышло. Пока он пытался одновременно завалить меня и стянуть свои портки, я дотянулся до трубы и в две минуты устроил ему три перелома на одной руке, два на другой, раздробленную лодыжку и массу осколков кости в том месте, где у него прежде располагался нос. Я все еще мутузил его под ободряющий визг остальной ребятни, когда меня оттащила пара других вертухаев. Глава заведения затребовал слушания, чтобы решить, переводить меня в приют для умалишенных или нет, а между тем история просочилась в прессу. Доктор Крайцлер услыхал об этом деле и заявился в суд, где еще раз потребовал психологического освидетельствования. На сей раз судья был куда более вменяем, так что доктору такую возможность предоставили.
Два дня мы просидели в кабинете на Острове и только и делали, что говорили — причем большую часть первого дня о деталях моего дела не упоминали вовсе. Он расспрашивал меня про мое детство, и, что еще важнее, много всего рассказал про свое; пусть и нескоро, но это здорово меня успокоило — поначалу мне было сильно не по себе рядом с человеком, которому я был благодарен, однако боялся его до жути. В первые часы нашей беседы я узнал множество мрачных фактов из жизни доктора — тех, что, наверное, и посейчас не знает больше никто; нынче-то я понимаю, что он пользовался своим прошлым, чтобы вытянуть из меня мое.
И вот что было странно: пока мы болтали, я стал понимать — ну, насколько мог понимать такой необразованный и мелкий пацан, — что жизнь такую я вел не просто так, не потому я выбрал кривую дорожку, чтобы потрафить собственной злобе, а, скорее, из необходимости. И это не доктор мне внушил; точнее, он позволил мне самому до такого додуматься, выказывая сочувствие всему, через что я прошел, и даже являя некоторое восхищение тем, как я держался. По сути, его, похоже, не только удивил тот факт, что я пережил то, что пережил, и делал то, что делал, но и в какой-то степени позабавил; и я быстро сообразил, что представляю для него не только научный интерес — мы понравились друг другу.
Вот в чем был подлинный секрет его успеха у детей: он не занимался благотворительностью, не было в нем этой миссионерской показушной щедрости. Неблагополучные дети, богатые ли, бедные, доверяли ему единственно потому, что ощущали: он что-то извлекает для себя, помогая им. Он любил это занятие — действительно любил возиться со своими юными подопечными, отчасти даже эгоистично. Казалось, они смягчали тяготы того жалкого мира, в котором он проводил большую часть времени — мира тюрем, психушек, больниц и судов, давали ему надежду на будущее с одной стороны и развлекали с другой. А когда ты малой, ты ведь все время ищешь такого человека, который протягивает тебе руку помощи не затем, чтобы поладить с Иисусом своим Христом, а просто потому, что ему это нравится. У каждого свой взгляд на мир — вот и все, что я хочу сказать, — и у доктора он был ясным и незамутненным. Потому-то ему и верили.
Насчет же моей вменяемости — на слушании доктор воспользовался всем, о чем мы говорили, чтобы в два счета разделаться с версией о моем безумии, тем более что она прекрасно сочеталась с одной маленькой теорией, которую он разрабатывал годами: он называл ее «контекстом». Она вообще стояла практически за всеми его трудами, и суть ее заключалась вот в чем: никакие действия и мотивы человека нельзя постигнуть в полной мере, пока не будут выяснены и обсуждены все обстоятельства, кои сопутствовали детству его и взрослению. Просто и безобидно, скажете вы; на деле же немалых трудов стоило отстаивать эту теорию в свете того, что она, дескать, идет наперекор традиционному американскому укладу жизни, предполагая оправдание для преступников. Но доктор неустанно повторял, что объяснение не есть оправдание, и он всего лишь пытается понять человеческое поведение, а вовсе не облегчить преступникам жизнь.
К счастью для меня, выдался редкий день, когда его слова нашли благодарного слушателя: комиссия повелась на его анализ моей жизни и поведения. Правда, когда он дошел до предложения о переводе меня в его Институт, они заартачились: мол такой знаменитый сорванец, как Стиви-Свисток, должен отправиться туда, где его будут держать на коротком поводке. Они спросили у доктора Крайцлера, нет ли у него каких-нибудь других предложений; минутки две он подумал, даже не взглянув на меня ни разу, а затем объявил, что желает взять меня в услужение, в дом и, стало быть, нести всю ответственность за мое дальнейшее поведение. Комиссия от такого предложения малость ошалела, кое-кто даже воспринял слова доктора как шутку. Он сказал им, что вовсе не шутит, и после некоторого обсуждения вопрос был решен.
Впервые мне стало чутка не по себе; не то чтобы у меня возникли поводы не доверять доктору — просто те два дня, которые мы с ним проболтали, заставили меня здорово задуматься, в частности над тем, смогу ли я что-либо изменить в своей жизни? Сомнения грызли меня все время, пока я собирал по камере скудные свои пожитки и шел потом через старый мрачный двор «Приюта для мальчиков», чтобы сесть к доктору в его экипаж (в тот день он разъезжал в бордовом ландо). Мое смятение никак не ослабло при виде огромных размеров черного мужика, восседавшего на месте кучера; но у него было доброе лицо, и, соступив с подножки, доктор улыбнулся мне и показал на гиганта.
— Стиви, — сказал он мне. — Это Сайрус Монтроуз. Возможно, тебе будет любопытно узнать, что он тоже в свое время находился на полпути в исправительное учреждение, навстречу судьбе гораздо суровее твоей, когда наши пути пересеклись и он стал работать у меня. (Позже я узнал, что в молодости Сайрус убил продажного фараона-ирландца, который чуть ли не до смерти избивал одну цветную шлюху в борделе, где Сайрус работал тапером. Родителей его растерзала толпа ирландцев во время призывных бунтов 63-го года, и на суде доктор убедительно доказал, что это являлось «контекстом» его жизни, и Сайрус просто не мог поступить иначе в той ситуации в борделе — психика не позволяла.)
Я кивнул гиганту, который в знак приветствия коснулся своего котелка и ответил мне теплым взглядом.
— Стал-быть, — сказал я неуверенно, — я… буду работать на вас, так вы решили?
— О да, будешь, — ответил доктор. — Но еще ты будешь учиться. Будешь читать, выучишься математике, постигнешь историю. Помимо всего прочего.
— Да ну? — отозвался я, сглатывая; в конце концов, я в жизни и дня за партой не провел.
— А как же, — ответил доктор, доставая серебряный портсигар, извлекая сигарету и прикуривая. Он заметил, как жадно я слежу за его движениями. — О, а вот с этим, боюсь, придется покончить. Никакого курения, молодой человек. И вот это, — добавил он, делая шаг навстречу и внимательно изучая мое барахло, — больше тебе не понадобится. — Он вытащил мой обрезок трубы из прочих тряпок и отбросил подальше, в чахлую траву.
Выходило, что мне не оставалось ничего, кроме учебы, и этот факт никак не мог смягчить моего раздражения.
— Ладно… так что там насчет работы? — выдавил я в итоге. — Что я буду делать?
— Ты упоминал, — сказал доктор, забираясь обратно в ландо, — что в бытность твою у Сумасшедшего Мясника, когда вам приходилось угонять фургоны, ты обычно ими правил. На то, полагаю, была какая-то особая причина?
Я пожал плечами:
— Лошадей люблю. Да и с экипажами управляюсь вполне себе.
— Ну, тогда поздоровайся с Фредериком и Гвендолин, — ответил доктор, указывая зажженной сигаретой на мерина и кобылу, впряженных в ландо. — И бери вожжи.
Настроение мое сразу подпрыгнуло. Я обошел вокруг ландо, погладил морду холеного черного мерина, провел ладонью по коричневой шее кобылы и ухмыльнулся:
— Серьезно, что ль?
— Идея поработать на меня явно понравилась тебе больше идеи поучиться, — сказал доктор. — Ну так давай посмотрим, как ты управишься с работой. Сайрус, можешь слезть оттуда и помочь мне с моим планом визитов на сегодня. Я тут слегка запутался. Если судить по моим записям, мне следовало быть в суде на Эссекс-стрит еще два часа назад. — И когда чернокожий гигант слез с козел, доктор еще раз глянул на меня. — Ну? У тебя есть работа, не так ли?
Я вновь ухмыльнулся, коротко кивнул, запрыгнул на освободившееся место и хлестнул поводьями лошадиные крупы.
И ни разу, как говорится, не оглянулся назад.
Да, то были славные деньки, пока мы не знали, кто такой Джон Бичем, и Мэри Палмер еще была жива. Славные деньки, в чьем возвращении, как мне стало ясно, у нас появился серьезный повод усомниться. Те люди, что противостояли доктору и его теории контекста (и, как мне кажется, делали это из страха перед его исследованиями жестокого и преступного поведения, заставлявшими доктора совать нос в то, как американцы растят своих детей), возражали его доводам, утверждая, что Соединенные Штаты построены на идее свободы выбора — и ответственности за этот выбор — вне зависимости от обстоятельств прошлого тех, кто этот выбор делает. На уровне законности доктор им не возражал: он просто искал более глубоких научных ответов. И равновесие в этой битве противоречивого алиениста с теми, кого он так нервировал, держалось много лет. Когда же повесился маленький Поли Макферсон, враги доктора получили возможность выйти из этого пата — и ухватились за нее.
Однако судья, председательствовавший на первом слушании дела, был человеком справедливым и доктора сразу не прихлопнул. Вместо этого назначил 60-дневное расследование, о котором я уже упоминал, переведя детей, содержавшихся в Институте, на это время под опеку суда и назначив временным управляющим преподобного Чарльза Бэнкрофта, отставного управляющего сиротским приютом. Самому же доктору запретили показываться в Институте: для человека его темперамента шестьдесят дней — да еще при полном отсутствии уверенности в исходе расследования — могли показаться истинной вечностью. Да и не только его одного касался уход из Института. Сами детишки играли важную роль — ведь не выдержи кто-нибудь из них (а там некоторые ребята были на взводе), доктор наверняка взял бы всю ответственность на себя. Он всегда учил своих подопечных черпать уверенность в том, что как минимум один человек в них верит, и смело полагаться на эту уверенность в будущем. Но смогут ли они воспользоваться ею теперь, когда ставки так высоки, а исход — настолько туманен?..
Едва я свернул на Форсайт-стрит, тишину разорвал грохот выстрела из переулка; Фредерик в ужасе вскинулся, а я вернулся на грешную землю и завертел головой в поисках источника неприятностей. Выстрел донесся со стороны старого доходного дома — сущей преисподней, которую живой человек мог бы назвать «домом». Я спрыгнул с козел, чтобы успокоить Фредерика, похлопал его по могучей шее и скормил пару кусков сахара, которые всегда таскал в кармане, когда был за извозчика. Все это время я не спускал глаз с переулка и вскоре разглядел причину переполоха: безумного вида мужчина, маленький и жилистый, с большими вислыми усами и в фетровой шляпе с широкими обвислыми полями. Он вышел с древней двустволкой в руках, наглее некуда, словно ему было решительно наплевать, кто за ним наблюдает. За его спиной раздался крик, но он даже не обернулся, заявив во всеуслышанье:
— Вот я и позабочусь о твоем, блядь, маленьком хахале! — После чего трусцой добежал до угла Элдридж-стрит, за коим и исчез. Фараонов рядом, понятно, не случилось; они вообще редко показывались в этой части города, а если кто-то и был неподалеку, грохот дробовика, скорее всего, заставил его развернуться и резво почапать в другую сторону.
Я вернулся на козлы, и мы со всей прыти помчались к Институту. Добравшись до номеров 185–187 по Восточному Бродвею — двух зданий красного кирпича с черным кантом по низу, которые доктор купил и переоборудовал под свои нужды бог знает сколько лет назад, — я заметил молодого патрульного, караулившего парадный вход. Соскочив на землю, я вновь потрепал по шее Фредерика, скормил ему еще кусок сахара и направился к фараону, который был, похоже, настолько зеленым, что даже не знал меня.
— Полагаю, вам не будет интересно знать, что какая-то морда с дробовиком шляется по Элдридж, — сказал я.
— Да что ты говоришь, — ответил фараон, смерив меня взглядом. — А тебе что за дело?
— Да никакого, — пожал плечами я. — Просто показалось, что оно скорее ваше.
— Мое дело — здесь, — объявил фараон, поправив свой легкий летний шлем и надувшись так, что с его синей груди чуть было не брызнули пуговицы. — Судебные дела.
— М-да, — произнес я. — Ну, может, вы тогда скажете доктору Крайцлеру, что его возница прибыл. Это ведь первая задача суда — убедиться, что он держится подальше от здания.
Фараон зыркнул на меня, поворачиваясь к ступеням.
— Знаешь, — сказал он, подходя к двери, — такое вот поведеньице тебе когда-нибудь боком выйдет, сынок.
Я дождался, пока он скроется внутри, а потом покачала головой и сплюнул в канаву.
— Так сними штаны и побегай, — буркнул я. — Сынок. (Наверное, мне стоит здесь отметить, что все годы с доктором Крайцлером не изжили во мне одного, наряду с тягой к куреву, — отношения к фараонам.)
Через пару минут патрульный вернулся в сопровождении доктора Крайцлера, группки его студентов и набожного с виду мешка с костями, в котором я заподозрил преподобного Бэнкрофта. Ребята — самые юные из подопечных доктора — были довольно типичной подборкой тех, кого он привечал в Институте: маленькая девочка из богатой семьи, которая всю жизнь отказывалась разговаривать с кем-либо, кроме собственной няни, — до того, как повстречалась с доктором Крайцлером, разумеется; потом еще пацан, чьи предки-бакалейщики из Гринвич-Виллидж колотили его почем зря лишь потому, что зачат он был случайно, и они его терпеть не могли; еще одна девчушка — ее обнаружил один из приятелей доктора во взрослом публичном доме, хотя ей было от силы лет десять (доктор, к слову, никогда особо не расспрашивал, что же забыл в публичном доме означенный приятель); ну и мальчик из особняка в Род-Айленде — этот все свои восемь лет жизни в нескончаемых припадках ярости крушил все, к чему ни притрагивался.
Все они были облачены в институтскую серо-голубую форму, придуманную самим доктором, дабы богатые детки не могли помыкать бедными. Первая малышка — та, что никогда не разговаривала, — буквально висела у доктора на ноге, не давая ему идти, пока он на ходу делился последними инструкциями и советами с преподобным. Другая девочка просто сцепила за спиной руки и хлопала глазами так, будто вообще не понимала, что за дьявольщина тут творится. Мальчики, напротив, веселились — скакали вокруг доктора, из-под его прикрытия награждая друг друга шутливыми тычками. Типичная вроде бы картина для этого места: однако, присмотревшись, вы без труда заметили бы признаки чего-то не вполне естественного.
В первую очередь, это было видно по самому доктору. Его черный полотняный костюм был измят и местами — до складок, ясно давая понять, что его владелец проработал в нем всю ночь. Впрочем, даже если бы вам ничего не сообщила одежда, это сделало бы его лицо: взгляд у доктора был предельно уставший и опустошенный, без всякого намека на то довольство, что осеняло его черты лишь в Институте. Обращаясь к преподобному, он немного подавался вперед — так неуверенно и несвойственно себе, что даже мистер Бэнкрофт, похоже, это почувствовал: обнял доктора за плечо и сказал, что ему бы лучше просто расслабиться и попытаться выпавшие недели использовать во благо, а здесь все утрясется к лучшему. Доктор при этих словах замолчал и лишь смиренно качнул головой, потер глаза и вдруг вспомнил о детях, прыгавших вокруг.
Он улыбнулся и даже попытался воспрянуть духом, когда сначала отдирал девочку от ноги, а затем утихомиривал расшалившихся пацанов, разговаривая с ними, как он это обычно делал со всеми нами, — ласково, но прямо, словно и не существовало меж ними разницы в возрасте. Затем он поднял глаза и увидал меня на тротуаре; я заметил, что ему потребно усилие, чтобы дойти до коляски, — однако вторая девочка сделала все, чтобы эту задачу ему усложнить. Из-за спины она извлекла букет роз из местной цветочной лавки, обернутый в простую бумагу: розовые и белые лепестки, казалось, распространяли вокруг себя само лето во всей его славе. Доктор улыбнулся и присел перед ней, чтобы принять букет, хотя, когда она обвила руки вокруг его шеи — падший ангелочек, коему доктор подарил второе детство, — улыбку его с лица словно стерло, и он, я видел, сдерживается из последних сил. Доктор быстро поднялся, еще раз наказал мальчикам вести себя пристойно, пожал руку преподобному Бэнкрофту и чуть ли не бегом скатился по ступенькам. Я заранее оставил дверцу коляски открытой, так что он просто рухнул в салон.
— Отвези меня домой, Стиви, — вот и все, что он смог произнести. Я быстрей плевка метнулся наверх с бичом в руке. Мы уже разворачивались, уже катили обратно, а дети все еще стояли на крыльце и махали нам вслед; доктор не ответил им, лишь вжался в бордовую кожу сидений.
Он оставался безмолвным все время, пока мы ехали к северу, даже когда я заикнулся о той встрече с вооруженным безумцем. Пару раз я оборачивался к нему, чтобы убедиться, что он не уснул. Он не спал; но хоть утро с каждой минутой и становилось только прекраснее, и легкий ветерок наполнял улицы свежестью, ароматом листвы, превосходившим сейчас даже извечную вонь мусорных куч, конского навоза и мочи, доктор ничего этого, казалось, не замечал. Правую руку свою он сжал в кулак и легонько постукивал им себе по губам, напряженно уставясь в пустоту, левая же с такой силой вцепилась в розовый букет, что доктор поранился о шипы. Я услышал, как он зашипел от боли, но я ничего не сказал — я просто не знал, что тут можно сказать. Он был словно стреляная пуля, это было ясно, и лучшее, что я мог тут поделать, — отвезти его домой побыстрее. С этим намерением я подхлестнул Фредерика, наказав ему пошевеливаться, и вскоре мы уже огибали Стайвесант-парк.
Оказавшись внутри дома на 17-й улице, доктор обратился к нам с Сайрусом. Лицо его было пепельным от измождения.
— Мне нужно попытаться немного отдохнуть, — пробормотал он, начиная подниматься по лестнице. На кухне грянуло какое-то ведро, и он замер, едва заметно вздрогнув, — грохот вышел, пожалуй, даже для миссис Лешко слишком оглушительным. За ним не замедлил последовать поток, как мне показалось, русских проклятий.
Доктор вздохнул:
— Если возможно как-то объясняться с этой женщиной, не будете ли вы любезны попросить ее хотя бы пару часов соблюдать в доме тишину? Если она не в силах, дайте ей на сегодня выходной.
— Да, сэр, доктор, — ответил Сайрус. — Если вам что-нибудь необходимо…
Тот лишь поднял руку и признательно кивнул, после чего растворился на верхней площадке лестницы. Мы с Сайрусом переглянулись.
— Ну? — прошептал мне Сайрус.
— Плохо дело, — ответил я. — Но у меня есть мысль… — Тут из кухни снова громыхнуло и донеслась очередная серия проклятий. — Ты займешься миссис Лешко, — сказал я, — а мне надо позвонить мистеру Муру.
Сайрус кивнул, и я рванул через кухню, обогнув по пути ворчащую и моющую пол массу плоти в синем платье, именуемую миссис Лешко. Вдоль стены, выложенной белым кафелем, с которой свисали всевозможные горшки да кастрюли, прямиком в буфетную — там висел телефон.
Закрыв за собой дверь, я схватил маленькую слуховую трубку, дернул стебель рупора до своего роста и призвал телефонистку, которую попросил соединить меня с «Нью-Йорк Таймс». Через пару секунд на другом конце провода возник мистер Мур.
— Стиви? Мы тут кое-что раскопали. Интересное.
— Да? Что-то насчет младенца?
— Только подтверждение того, что малышка на самом деле пропала — никто из прислуги консульства ее уже много дней не видел. Я не хотел расспрашивать никого рангом выше после того, через что довелось пройти сеньоре. Но лучше сам рассказывай — что там у тебя?
— Ну, в общем, он совсем расклеившись, — ответил я. — Но сейчас пошел наверх отдыхать. И я думаю…