Часть 4 из 7 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Нет, ты сдался.
А потом рвал волосы, посыпал голову пеплом: mea culpa, mеа culpa…
Я сделал все возможное чтоб.
Семенов пытался добиться самостоятельного издания. Но московский редактор склонил его уступить права на манускрипт. Были доводы, редактор говорил тоном уверенного бизнесмена, в терминах, какие используют всамделишные бизнесмены, когда предлагают хозяйчику какого-нибудь маленького предприятия продать дело за неплохие отступные (говорили по скайпу). Семенов сломался: лучше синица в руках. Рукопись ловко разобрали на части. (Видимо, у них уже был замысел, в который мой роман вписывался.) Семенов как никогда хотел посмотреть, что получилось «на выходе». Заказал книгу из Петербурга через магазин «Alfa-Beta raamatupood» нарвских русских, которые книги продавали, расхваливая их как бытовую технику. Семенов не раз это слышал. Твердый переплет, яркая обложка. Стыдно войти в такой магазин… Публичный дом какой-то, а не книжный! Долго ждал. Заказывал мучительно. Сердце колотилось, во рту сухо. Название книги: «Билет в Дистопиус». – Как-как? – Пришлось повторить… Автор: Владислав Дорин. Издательство: «Гидра». Получилось дороже, чем думал, – двенадцать евро. Ждал две недели. А потом еще неделю ноги не шли. Подвергать себя пытке не торопился. Только после того, как ему позвонили: ну, так вы заберете свою книгу или нет? – Да-да, извините… – Прочитал за ночь. Выкурил две пачки сигарет! Как и предыдущие, книжку выкинул поутру (обветшала, как за год) – не в бешенстве, как было раньше, а в странной задумчивости (в пуповине теснилось чувство вины, чем-то схожее с наплывами подросткового стыда): он клялся, что больше так не поступит. Стараясь читать посторонним глазом, он снисходительно бормотал: ладно склеили… ну, накрутили!.. а как умело взвинтили темп, шельмы!.. а интрига-то недурна! Не без тщеславия отметил, что вошли его собственные, как никогда большие куски описаний, некоторые диалоги и названия, был сохранен даже главный герой, почти целиком, но на вторых ролях: его герой – отец небольшого семейства – пытается добиться «билета» в лучшее будущее для своего младшего сына-гения, в котором чает большие изменения для всего человечества (моя надежда… мой маленький ангел…), принося в жертву не только собственную жизнь, но и всех остальных членов семьи – разумеется, такой персонаж (впрочем, как и сюжет) не мог потянуть действие киберпанковского триллера, поэтому по уходящему в зону отбросов городу с «глушителем мыслей» в поисках заветного лифта в лучший мир бегал молодой мускулистый папаша, который время от времени зализывал раны у старика-аптекаря – все, что осталось от главного героя Семенова. Как всегда, в каждом узнаваемом фрагменте чувствовалось еще чье-то присутствие, как бывает после болезни, – слегка кажешься себе чужим. Успокаивала мысль, что не только его рукопись вывернули и вытряхнули, чтобы склеить этакое; по крайней мере, еще два «негра» отдали на растерзание свои рукописи, – и все это кроили-штопали маркет-технологи от литературы, у которых ничего святого, кроме продаж, за душой нет. Книга вышла в серии футурологических триллеров дистопического проекта «Квадроматик». Семенов следил за тем, как был принят роман и что о нем говорил «автор» – молодой фантаст 1977 года рождения, отец двойняшек, хозяин королевского дога, заядлый охотник на глухарей, в прошлом – кандидат в мастера спорта по стрельбе из лука, альпинист-аматер, буддист-вегетарианец, окончил социологический факультет МГУ заочно, живет в Подмосковье в скромном деревянном доме, работает журналистом, на всех фотографиях он был в водолазке и темных очках, очень часто в дождевике, высоких черных сапогах и шляпе с полями, с ружьем и собакой, – все это не имело значения, скорее всего, человек на фотографиях был тоже подставной. Наверное, интервью писали какие-нибудь «составители проекта». Вся Российская Федерация – это проекты, которые движутся, как поезда, в бюрократическом виртуальном пространстве, растворяются, сливаются, сталкиваются, идут на распил и лом. Но мой Great Upgrade был о другом. Не о России, на которую, чувствовалось, намекали сшиватели «Дистопиуса» (инерция, сохранившаяся с советских времен). Мой роман не был проектом. (Но он стал частью проекта – ты сам его продал!) Это был роман, который я вынашивал три года. Я засыпал и просыпался с ним. Он был со мной в автобусах и трамваях. Я с ним искал, находил и терял работы. Роман жил во мне, а я – в нем.
И ты его предал; предал чувство покоя, которое дарил тебе твой вымысел; предал тот странный мир, в котором ты, несмотря на его беспощадность, чувствовал себя уверенно и свободно, и который – признайся! – был намного реальней, чем этот. Кому расскажешь? На каком суде? Кто спросит? Всем плевать.
Он читал стихи. Мочился в море за камнями. Над ним смеялись чайки. Там была женщина с ребенком. Она фотографировала паром. Звонила кому-то. Наверное, кому-то, кто был на пароме. Что-то говорила ребенку, показывая на паром.
Там твой папа, наверное. Говорила так, как женщины обычно говорят с детьми: там – твой – папа.
Женщина – сеть, сердце – зверек, руки – оковы.
Что могла она ему говорить? Папа поехал, наверное, видишь, там папа. В Финляндию на заработки. Сейчас все ездят. И мне так надо. Куда-нибудь ехать. На заработки. Два дня дома, месяц за границей. Одна нога тут, другая там. Все сделались челноками. Тут семья, там семья. Даже Антон, и тот куда-то уже съездил. Работал на заправке, где и Ступин работал. Ступин говорил, что у него сам Рюйтель заправлялся. «Audi А8». Бензин Аи-95. Ступин сам наливал, базарил с телохранителем и водилой. Президента в машине не было. А может, и был, стекла тонированные. Как знать, может, был? Трепло. Антон на том же StatOil’e работал в прошлом году. До сих пор вспоминают, как Рюйтель у них заправлялся. Дураки, еще лет десять об этом вспоминать будут. Все друг друга знают. Антон напортачил, и его уволили. Сегодня уволили, лет через двадцать пожалеют. Дали под зад. Он им еще покажет. Будет хозяином всех колонок и паромов, мечтатель. Чем он ей нравится? Я знаю, Аэлита, он тебе нравится. Я ее понимаю. Парень что надо. Мир повидал, себя показал. В Англии собирал клубнику; в Ирландии – шампиньоны. Лихач. Мотоциклист. Футболист. Завсегдатай ночных клубов. Казино, стриптиз. Всяко. Это его всяко.
О нем он тоже думал, когда пил. Ходил по магазинам и думал: вот где она сейчас шляется? В каком подъезде мир лапает мою дочь? Мою! Какое мне дело? Что я, как мусульманин?
Думал ли он когда-нибудь, что будет бродить в таком диком состоянии по городу, пытаясь вывернуться из себя. Избавиться! Чужие псевдонимы способствовали. Ведь он хотел все поправить. Залезть сквозь жерло своих фантастических романов (которые суть один большой тоннель) в генератор реальности и кое-что в нем переключить, чтобы дать возможность всем насладиться лицезрением чуда. Чуда! Которое от нас утаивают. Кто? Дизайнеры нашей убогой лечебницы. Незримые санитары. В этом лепрозории мы все равно несчастны. Деньги ничего не меняют. Есть они или нет. Все равно…
Так он думал, когда проходил мимо института. Забрел в тупик. Остановился возле кучки человеческого кала и долго смотрел. Дерьмо! В руках кусок плаката – сорвал по пути. Сам себя привел к этому дерьму. Стоял и бранился. Не мог куда-нибудь в другое место пойти? Надо было в дерьмо вляпаться! Теперь стой и смотри, раз пришел. Походил по дворику, потягивая вино. Успокоился. Вспомнил себя. Двадцать лет назад тут, в этом дворе, был хеппенинг. Разбитый «запор» облили красной краской, как кровью. Автор перформанса, тоже весь в краске, поджег покрышки и улегся на капот машины. На стене мелом: accident. Все это под страшную какофонию. Никто не вызвал ментов. Музыка играла минут тридцать. Он так лежал. Покрышки горели. Музыка кончилась. Художник поднялся. Ему помогли погрузить хлам. Уехали. Четко. Организованно. Красиво. А где-то через год Совок пошел на слом.
Больше чем двадцать.
1989. Зашел в магистратуру. Случайно.
Его звали Маяковский, человека, который устроил хеппенинг. Где он теперь? Высоченный эстонец, лысый, как кегельный шар. Он носил плащи и шлем, как у танкиста. Что-то рисовал и переводил с английского.
Вчера Семенов стоял на большом, очень большом камне и думал: в каждой квартире должен быть крюк, чтобы можно было повеситься. Emergency Exit. Если б так дома строили, он бы вчера. Непременно.
Кому-то на лестничной площадке он говорил, что надо держаться.
Ах да. Алкоголику сверху. Я срываюсь раз в год, говорил он тому.
Ссадина на ладони: ползал по полу. Ребенок смеялся.
Кроха, подумал он. Внутри сжалось.
Вчера он стоял во дворике на солнечной заплатке. Свежо. Зябко. Кутался в плащ. Бесплечий, бесполый. Призрак. Растворялся в ярком солнце. Курил и дыма не чувствовал. Холодный ветер. Бесполезное солнце. Сверлило солнце, выдавливая взгляд. Он смотрел в себя. Пил и смотрел в себя. Это так мучительно, знаешь, когда смотришь в себя, потому что солнце ест глаза, вдавливая взгляд. Он пил вино, один, в закутке, через дорогу театр. Это так мучительно, знаешь, пить одному, вино в закутке, когда на тебя смотрит театр, полный окон и воображаемых людей. Несколько лет назад в этом театре играли твою пьесу. Кто теперь вспомнит? Только смех. Замшевый смех. Позолота. Паркет. Зеркала, зеркала. Блестящая плешь культурного обозревателя. Артур Дмитрич – лакированные башмаки, одеколон, красные от бритвы щеки, перхоть на твидовых плечах (воротничок задрался, показывая войлочную изнанку). Ничего-ничего, похлопал по плечу (жалел или радовался?). Первый блин – с кем не быва-. И люди, люди чмокали в темноте, выказывая недовольство (знали: автор слышит), люди, которые громко вставали, не придерживая сидений кресел, уходили, не досмотрев (одна дама потряхивала головой в недоумении, недовольная чем-то, наверное: пятнадцать евро билет – за такое!). Твои переживания, поэт, – пустяки по сравнению с отчаянием Стриндберга в Париже. Еще на прошлой неделе в театре громоплескали, с ним пили шампанское артисты, министры, писатели, еще висят кое-где афиши, а его никто не узнает, все о нем забыли. Избавился от тюремщицы жены. Сжег себе руки серой во время алхимических опытов. Даже кальсоны застегнуть не мог. О нем заботилась монахиня… монахиня Августина… В аптечной библиотеке при госпитале он читал книгу «Фосфор» – монахиня перелистывала страницы… Кто так позаботится о тебе? Кто будет перелистывать страницы какой книги? Весь мир тебя презирает, поэт. Весь мир – театр, наполненный недовольной публикой: хрюкающими щеголеватыми дельцами, властными капризными женщинами в ярких дорогих платьях, жестокими невежественными детишками, – таков мир, и он на тебя смотрит, сверлит, взвешивает, и ты не знаешь, куда себя деть. Ты как на суде, обвиняемый, и судит тебя весь мир.
Куда бы он ни шел, здание театра шло за ним по пятам. Где бы он ни останавливался, оно вставало неподалеку, наблюдая за ним своими окнами.
Сел в автобус и долго ездил, пока не отпустило.
Думал позвонить Яану. Слава богу, не позвонил. Отговорил себя: опять разговоры – образование и – утопические проекты… Как они могут об этом всерьез!
Кому-то звонил… Кому?
Так стыдно. Все это так стыдно. Чай. Бодлер. Запах гиацинтов.
Если однажды утром я проснусь в этой квартире один, я повешусь. Это не шальная мысль. Нет, это стон тела. Трепет намерения. Он всегда тут, как асфальт: куда ни пойдешь, всюду он под ногами. Стон.
А может, не мое? Может, wasawis?
Хочется куда-нибудь уйти. Так, чтоб не было ничего под ногами. Пустота. Идешь, а под ногами пусто. Воздух. Влажный, как роса. Пешком по росе. Куда? Да куда угодно! Хоть на Луну с Бержераком!
Держаться.
Он кому-то вчера. У магазина – Оливер. Похудел, у него вылезли зубы. Два больших вперед. Остальные выпали, а эти два вылезли и вперед смотрят, как бивни. Он стал похож на пасхального кролика. Он шепелявит теперь. Внукам читает мою книжку. Таинственное путешествие Каспара Хаузера. Читает и шепелявит. Мою книгу. О мальчике, который пробрался в Лунное Царство сквозь отверстие. Проскользнул по лучу лунного света. Он назвался Каспаром Хаузером, потому что страдал хромотой, у него было плоскостопие, с ним никто не дружил, потому что он сильно заикался. Его дразнили, и он придумал себе Царство Лунного Света, по которому он путешествовал. Все как всегда в детских сказках. Семенов прославился. Сказочник, называли его. Даже дочь – каких-нибудь три года назад! – говорила: «А мой папа – сказочник». Книжку перевели… Яану спасибо! И вот теперь: Им всем понравилась твоя книга. Как это все запоздало… Что делать, мир вертится со скоростью секундной стрелки – литературный обоз ползет, не поспевает. Аэлита выросла и все забыла. Почему они читают то, что я написал семь лет назад? Впрочем, книжки всегда читают. Ты тут шатаешься пьянь пьянью, а кто-то читает внукам твою сказку. Может, лет через триста тебя оценят.
Да-да… и стихи твои… и переводы…
Ты знаешь наизусть много стихов. И все они такие, знаешь, такие, что повеситься хочется.
Твоя дочь терпеть их не может.
Я знаю, знаю…
Твоя дочь терпеть не может, когда ты читаешь стихи.
Ну и правильно делает!
Каких-нибудь два года назад в планетарии Петербурга она, закинув голову, спрашивала: «А это?.. пап, а это какая звезда?.. а что такое плеяды?.. а пульсар?» Он объяснял. Москва, Александровский парк, l’air etait pur, le ciel admirable[18].
Интересно, a если б не запои, она бы…
Да нет, все равно. Рано или поздно, они все уходят. Все. И Кроха? Да, и он однажды.
Вчера хотел позвонить Яану и пошутить: Теrе! Kaspar Hauser siin[19]. Пил вино из бутылки и думал о нем (театр выглядывал из-за трубы деревянного дома). Человек взял и перевел твою сказку, а ты, что ты для него сделал? С днем рожденья ни разу не. Хотел набрать. Ах да, сказали, он уехал куда-то. В Берлин, кажется. Лекции читать по Сибелиусу. Человек знает свое дело, а ты, что ты такое? Говорят, он в депрессии. Отказывается от всяких работ. Ему предлагали занять должность. Доходное место. Любой позавидовал бы, а Яан отказался: смысла жизни не добавляет, а суеты – куда ее сбыть? В том-то и дело. Да еще желудок. Нервы. Говорят, он попросился полежать в дурке. Ого! И он туда же. Все мы там побывали, и все мы там однажды встретимся. Можно не звонить. Увидимся на Палдискиманте, старик!
Депрессия у Яана началась несколько лет назад. Какой там! Все десять. Еще до бронзовой ночи он написал незамысловатую статейку о современном эстонском обществе (речь шла о провинциальном национализме), под которой на сайте газеты наутро с удивлением обнаружил более трехсот разъяренных комментаторов, обсасывавших его родословную, его самого и даже собаку, которая якобы гадит на газонах, а этот сноб-русофил ленится наклониться и дерьмо за ней убрать… С того дня Яан начал ощущать вокруг себя густевшую год от года пустоту, не вакуум, какой образуется вокруг пожилых одиноких людей, но напряженное молчание битком набитой комнаты, смущение отведенного взгляда, спрятанную в кармане руку (в форме кукиша, может быть, знай наших). Он в центре города зажил как на хуторе, который объезжали стороной, и – так какого черта?! – решил перебраться в родовое гнездо (в Эльва), где в конце девяностых, находясь в очень схожей депрессии, затворником умер его отец: Он тоже был сильно разочарован, говорил Яан. Да, тогда-то он и стал все чаще вздыхать над бокалом красного вина: Я в Эстонии себя чувствую, как выброшенная на берег рыба.
Встречались редко. Раз в месяц Яан приезжал, чтобы поесть московских плюшек в кафе Boulevard, выпить пару бокалов красного в Mauruse, собрать у себя дома друзей. Он говорил, что у него испортились отношения с сыном, который не знал, чем заняться, потому что поссорился со своей девушкой, от чего у него «пропало настроение», учиться не хочет, но думает удариться в политику (через журналистику), при этом делает вялые попытки вернуть свою подружку, даже собирался к ней поехать в Эфиопию – она работает там в Красном Кресте, безвылазно, но так и не решился… Нет, он там был разок, до того как они поссорились, съел что-то в баре, отравился и сразу уехал… После его отравления они перестали, как он сказал, понимать друг друга, у нас, говорит, разные взгляды на жизнь, что понятно, так как мой сын теперь… Мне об этом трудно говорить – сын все-таки, – ну, да ладно. Вот он недавно мне выдал, приезжал в Эльву навестить меня, пожил тут два дня и сбежал с воплями: «Как ты можешь жить без интернета? В этой деревне!», не понимает, я его на поезд проводил, и на перроне, уже перед самым поездом, он возмущенно говорит: «Что это за страна?!» – Я спрашиваю: «Какая страна?» – Он: «Эстония – какое это к черту европейское государство, если в нем есть такие политики, как Сависаар?!» – Черт возьми! Я чуть не вышел из себя. Ему двадцать три года. Раньше, когда он говорил что-то вроде we’ll never become Europeans, until they play in supermarkets lousy cover-versions of ABBA and Boney M[20], – эту глупость я мог переварить. Но вот про центристов и иностранцев, про необходимость строить танковые заводы и – показать кулак этим русским – вот это я спрашиваю: откуда в нем? Конечно, наши долбаные СМИ – вот откуда. Я это знаю, а сдержаться не могу, голова кипит. Я говорю: «А каким ты видишь европейское государство?» Оказалось, что он ничего не понимает! Нет у него европейского государства в голове. Там «Кока-Кола Плаза» и супермаркеты. У него совершенно кабинетный взгляд на жизнь. Он хочет, чтобы Эстония превратилась в огромную кремниевую долину с бесконечными эскалаторами, по которым люди будут переплывать из офиса в офис, питаясь чуть ли не на ходу. Он прожил в Брюсселе два года – ничему не научился. Разве что научился с брезгливостью говорить там много черных, там есть черные… Он мечтает о дистиллированном белом мире, в его сознании растет та же самая Берлинская стена, только она отделит его воображаемый белый европейский мир и от путинской России, и от террористического фундаменталистского Востока. В результате он живет как в колбе! Откуда это в нем взялось? Я же с ним все время общался. Я знаю, что мои взгляды далеко не популярны в Эстонии: как только ты начинаешь критиковать власти и – еще хуже – эстонцев, ты становишься угрозой для общества, и, несмотря на то что я не путинист, все равно согласиться со мной значит сеять анархию и быть угрозой для свободной Эстонии. Я знаю, что это крах моей жизни, потому что у нашей страны нет будущего, мой сын тоже говорит, что у Эстонии нет будущего. Я переживаю это как крах моей собственной жизни. Это мое поражение, и я хотя бы знаю, откуда во мне осознание поражения. Он, естественно, за поражение страны винит политиков прошлого и СССР, но ничего не может объяснить: он не знает, почему он так считает, и не может сказать, откуда в его голове эти слова! И он принципиально не согласен со мной. Вот это самое смешное. Мы говорим одно, но не согласны друг с другом! Я постарался разобраться. Он же мой сын! Расспросил… Он не читал ни Бодрийяра, ни Фалаччи – нет, не читал, даже имен не слыхал, что для него нормально, так как он вообще почти ничего не читает – фантастика, триллеры, Стиг Ларссон, будь он проклят. Я все больше и больше понимаю моего отца. Он был сильно разочарован в Эстонии в конце девяностых, когда потерял работу, когда появились лозунги Эстония для эстонцев. Как раз после самоубийства Юхана отец мой и перебрался на хутор. Он говорил, что все это повернулось куда-то не туда. Ему было неприятно, что я вместо творчества занимаюсь бюрократией. Он хотел, чтобы я писал и переводил. Он видел во мне писателя, которого я в себе не обнаруживал и – не обнаруживаю по сей день. Он видел во мне потенциал, которого у меня, наверное, нет. В те дни я еще думал: взяться бы и написать… В те годы я мог замахнуться: напишу роман! Но была семья, маленький сын, он только родился, ровесник революции, надо было вкалывать, писать диссертацию, пользоваться случаем, выхода в моем положении не было. Я не мог все бросить и посвятить себя только творчеству. Я тогда не был в таком отчаянии, как теперь, чтобы писать. Потому что чтобы писать, необходимо киркегорово отчаяние. Если его нет, нечего и браться. И правильно я сделал, что не взялся. Я не писать хотел, а мир хотел объехать, во мне было любопытство к жизни. А в отце оно к тому времени угасло. И это его тоже сильно омрачало. Мы немного ссорились, спорили. Я был оптимистом. Мне не казалось, что все так уж мрачно. Мне виделись новые пути, начинания. А он трезвее был, он видел, что грядет, сегодняшний день видел. Ему было жаль, что человек, если был маленьким, то стал еще меньше, а тот, что был большим, сделался еще больше; он был недоволен тем, что такие люди, как я, например, попали в безвыходное положение и должны, что называется, крутиться, а порой – выкручиваться. Ролью моей был недоволен. Понимаешь, он думал, что такие люди – интеллигентные, образованные – могут играть куда большую роль в обществе, могли бы иметь куда более определяющее в обществе положение. Дело ведь не только в твоем голосе. Когда я иду голосовать – я не знаю, за кого отдавать мой голос! Нет такой партии. И он говорил те же слова. Недоволен, конечно, был и тем, что закрыли его обсерваторию. Продукты стали не те. Иностранные в основном, а свои куда-то пропали, да и на вкус стали чужими. Ему пришлось выйти на пенсию раньше, чем он того хотел. Он все говорил: «Так многого не сделал… Хотелось бы поработать на благо страны наконец-то на благо Эстонии, а не ЭССР…» Но пришлось уйти, в нем, как оказалось, Эстония не нуждалась, как и во многих, во многих… В общем, мой отец стал пессимистом под конец жизни, и я делаюсь точно таким же. Вот и теперь, в период кризиса, я вижу: что-то не то нам говорят с экрана. Что это за премьер-министр, если он мне говорит, что он бы вечно хотел жить при таком кризисе! Что это за слова такие: если это кризис, то он счастлив! Это слова человека, который не знает своей страны и не видит, что с людьми делает этот самый кризис, не видит, как мрут люди от голода, как превращается народ его страны в обычных нищих. А он всем доволен. Ничего себе! И совсем другие вещи я слышу в кулуарах. Молодежь думает о другом. Не такие, как мой сын. Есть другие люди. Очень многие мои коллеги (в том числе в Германии) говорят, что надо коммунизму дать second chance, представляешь? До чего мы дожили! Я-то не об этом мечтаю… Не о коммунизме, но о прогрессивной эволюции общества. А что получаем вместо этого? Кастрацию системы образования. Такое впечатление, будто нашими политиками управляют какие-то злобные силы, которые мечтают поскорее нашу страну превратить в звероферму. А ведь это так просто сделать! Начинайте со школы: усадите тридцать человек в класс и платите учителю гроши – через десять лет у вас по стране будут бегать сотни тысяч новых хамов, будут рыгать в автобусах, с хохотом мочиться с моста на машины – обычная люмпенизация, вот что это!
Семенов слушал и думал: а что можно сделать?.. Что он хочет изменить – и как?.. Яан говорил об А., затем о каком-то молодом эстонском писателе по имени Рауль Пост. Дал Семенову книгу Поста, какие-то манифесты… юношеские восклицания… Впрочем, А. на него тоже не производил впечатления, А. не повзрослел. Мечтатель он, этот А., мечтатель.
Собаки ты пятая нога! Стоишь тут, в закутке, глушишь втихаря дешевое вино, хандришь и горько насмехаешься. Они хоть что-то делают… Ты смирился… сдался…
Давно ли ты, не-автор фантастических романов, перестал мечтать? Потухшим взглядом ты наблюдаешь судороги в телах, лежащих по соседству.
Разве не о том же был твой последний роман? Great Upgrade. Где он теперь? Ты продал его на органы. И как ты смеешь после этого? Как смеешь дышать?
Вспомнил, как Яан рассказал о своем перелете из Америки. Я забыл целые сутки. Нет, Яан сказал: потерял сутки. Его ничем не удивишь. Боинг-666. Ту-танхамон-134.
Собаки пятая нога стоял и пил вино. Потом шлялся, искал кого-нибудь. Встретил Марта – появился из ниоткуда. Под курткой футболка: Olle jumal ei tea pohhmelli. Кошка на голове, сказал Март и поморщился. Это идиома, наверное, подумал Семенов.
– Может, покурим? – предложил Март.
– Траву?
– Да.
– Нет, спасибо, давно перестал.
– А что так?
– Паника.
– A-а, понимаю. Bad trips.
– Да. Может, выпьешь вина?
– Не, уже год пью… Сколько можно, курат? Надо бросать! Буду курить…
Я стар для всей этой мути. Стар для травы и трипов, для гигов и панковских посиделок. Я не глотаю экстази и не танцую с молоденькими чувихами под Space Buddha. Я не медитирую под psybient. Не читаю стихи в кабаре-баре Coca-inn. He занимаюсь тантрическим сексом. Не читаю Пелевина. Не смотрю Game of Thrones. Меня нет в вконтакте и фейсбуке. Я отстал и догонять не собираюсь. Тихо старею, осмысляя необратимость жизни; переживаю собственную старость как трагедию, как неприличную болезнь, от которой нельзя излечиться. Когда-то было модно подцепить триппер. Когда-то я мечтал поскорей поседеть. А вот облетел, как тополь, ссутулился и сам себе поперек горла.
Вчера он искал Антона, который не-влюблен в его дочь. Антон околачивался в подъезде. Если б он был влюблен в мою дочь… Я ему сказал… Да, он сказал Антону, что если ты не любишь мою дочь, а играешь с ней, ведь я знаю, как это бывает, сам таким был, только знай, я могу и убить…
Он так сказал. Антон пятился и улыбался. Парнишка понимал, что сказочник был сильно пьян. Так пьян, как только с ним случается. Все знают. Все. Он не просто так говорил. Я не просто так ему это сказал. Я не просто так тебе это говорю. Жена. Его втянула в квартиру жена. Дочь закрылась в своей комнате.
– Она плакала?
Она плакала.
– Черт. Она меня ненавидит.
– Она сейчас всех ненавидит. У нее возраст.
– Да, но от этого не легче.
– Легче уже не будет.
Да, легче уже не будет никогда. С возрастом ты либо понимаешь, что вокруг сплошной мрак и идиотизм, либо становишься идиотом, который верит, что можно купить место под солнцем. Как Боголепов – покупает лотерейные билеты, верит, что может выиграть себе счастье в лотерею.
Он ползал по полу и ел руками искусственную икру.
Мерзость.