Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 11 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В конце августа мы оставили Котре и отправились в Париж. Проведенные в Котре летние месяцы вспоминаются мне как едва ли не счастливейшие за всю жизнь. В самом деле, чего еще мог желать ребенок моего возраста? У меня было все. Волнующая новизна. Деревья — вечный спутник и источник радости. (Недаром одного из моих первых воображаемых друзей звали Дерево.) Новая очаровательная подруга, моя дорогая курносая Мари. Экспедиция верхом на осликах. Освоение крутых горных дорог. Веселье в семье. Моя американская подружка Маргерит. Экзотическое ощущение жизни за границей. «Нечто редкое и странное». Как хорошо знает все Шекспир! В то же время это не детали, нанизанные в памяти одна на другую. Это — Котре, городок, долина с маленькой железной дорогой, лесистые склоны и высокие холмы. Я никогда не возвращалась туда и радуюсь этому. Год или два тому назад мы размышляли, не провести ли в Котре лето. Не задумываясь, я сказала: «Я бы хотела оказаться там снова». И это правда. Но потом мне стало ясно, что я не могу «оказаться там снова». Никто не может вернуться в заповедные места, живущие в памяти. Даже если предположить, что там ничего не изменилось, а это, конечно, невозможно, вы смотрите на все уже другими глазами. То, что было, уже было. «Путей, которыми ходил, мне больше не пройти». Никогда не возвращайтесь туда, где вы были счастливы. Пока вы не делаете этого, все остается живым в вашей памяти. Если вы оказываетесь там снова, все разрушается. Существуют на свете и другие уголки, и я сопротивляюсь искушению увидеть их снова. Одно — это гробница шейха Ади на севере Ирака. Мы были там во время моего первого посещения Мосула. Тогда добраться до нее было нелегко; полагалось получить разрешение и остановиться на полицейском посту в Анн Сифни у подножия скал Джебл Маклуб. Оттуда, в сопровождении полисмена, мы зашагали по извилистой горной дороге. Стояла весна, свежая и зеленая, повсюду росли полевые цветы. Горная речка неслась по склону вниз. Время от времени навстречу брели козы и дети. Так мы дошли до гробницы Изиды. И на нас снизошел покой — я помню это: вымощенный каменными плитами внутренний дворик, черная змея, вырезанная на стене гробницы. Потом ступенька — нужно с осторожностью переступить через нее, а не ступить на нее, чтобы подняться на порог маленького темного святилища. Там мы сели во внутреннем дворике под ласково шелестящим деревом. Потом один из жрецов Изиды принес кофе, предварительно расстелив на столе грязную скатерть, явно с намерением показать, что им известны обычаи европейцев. Мы оставались там долго. Никто не докучал нам объяснениями. Смутно я знала, что эти жрецы были поклонниками дьявола и что спесивый ангел Люцифер — их идол. Меня всегда удивляло, что почитатели Сатаны были самой мирной из всех религиозных сект в этой части света. На закате мы ушли, пережив мгновения абсолютного покоя. Думаю, что сейчас туда организован туристический маршрут. Фестиваль «Весна», конечно же, привлекает туристов. Но я застала эти места в пору их невинности. И не забуду никогда. Глава третья Оставив позади Пиренеи, мы отправились в Париж, а оттуда — в Динар. Досадно, но все, что я помню о Париже, — это моя спальня в отеле, стены которой были окрашены в такой густой шоколадный цвет, что на их фоне было совершенно невозможно различить комаров. Поистине полчища комаров. Они гудели и звенели всю ночь напролет. Наши лица и руки были совершенно искусаны. (Крайне унизительно для Мэдж, которая в этот период ревностно следила за цветом лица.) Мы пробыли в Париже всего неделю, и у меня осталось впечатление, что все это время мы только и делали, что сражались с комарами; мы обмазывали друг друга всевозможными пахучими мазями, ставили на ночные столики курящиеся палочки, расцарапывали укусы, капали на них горячим воском. В конце концов, после энергичных протестов, обращенных к хозяину гостиницы (который категорически утверждал, что в гостинице нет ни одного комара), нам выдали москитную сетку, и это событие — спать под москитной сеткой! — конечно, стало событием номер один. Стоял на редкость жаркий август, под москитной сеткой спать было еще душней. Думаю, что мне показали некоторые парижские достопримечательности, но они не оставили в моей памяти ни малейшего следа. Помню, меня взяли на Эйфелеву башню, но, как и горы в свое время, она совершенно не оправдала моих ожиданий. В самом деле, единственным воспоминанием от Парижа стало полученное мною новое прозвище: Moustique. Вполне заслуженное. Нет, неправда. Именно во время первого посещения Парижа я познакомилась с предтечами нашего великого механического века. По улицам Парижа во множестве сновали новые средства передвижения под названием «автомобили». Они неслись с бешеной скоростью (по теперешним временам, наверное, очень медленно, но тогда ведь можно было сравнивать только с лошадью), тарахтели, выставляя напоказ свои моторы и механизмы, издавали ужасный запах, а за рулем сидели мужчины в кепи и защитных очках. Ошеломляющее зрелище. Папа сказал, что скоро они будут везде. Мы не поверили ему. Я смотрела на автомобили без всякого энтузиазма, поскольку мое сердце навеки было отдано поездам. Мама с сожалением восклицала: — Какая жалость, что Монти нет с нами! Ему бы они понравились. Когда я вспоминаю этот период моей жизни, у меня возникает странное ощущение: будто мой брат тогда вообще не существовал. Вероятно, он приезжал домой из Хэрроу на каникулы, но я представляю его смутно. Объяснение, скорее всего, состоит в том, что он не обращал на меня никакого внимания. Только гораздо позже я узнала, что он доставлял папе много волнений. Его исключили из Хэрроу, так как Монти оказался совершенно не в состоянии сдать экзамены. Кажется, он пошел сначала на судостроительные верфи в Дартмуте, потом переместился севернее, в Линкольншир, но вести и оттуда приходили неутешительные. Папа получил прямой совет: «Из Монти ничего не получится. Дело в том, что у него нет никаких способностей к математике. Как только дело касается практики, все в порядке: он прекрасно работает руками. Но никогда не станет инженером». В любой семье всегда найдется постоянный объект беспокойства и хлопот. В нашей семье это был Монти. До последнего дня своей жизни он заставлял окружающих нервничать. Думая о нем, я всегда спрашивала себя: существовала ли на свете ниша, куда бы с удобством для себя вписался Монти? Безусловно, родись Монти Людвигом Вторым Баварским, он чувствовал бы себя отлично. Я представляю его себе сидящим в пустом театре и наслаждающимся оперой, которую дают специально для него. Очень одаренный в музыке, обладатель красивого баса, Монти по слуху играл на различных инструментах, от дешевых дудок до флейты. Однако никогда не учился, чтобы стать профессионалом, и думаю, что такая идея ему и в голову не приходила. Великолепно воспитанный, обаятельный, Монти постоянно был окружен людьми, жаждущими помочь ему выпутаться из любой затруднительной ситуации. Всегда находился энтузиаст, готовый одолжить ему денег или освободить от докучливых обязанностей. Когда Монти было шесть лет, они с сестрой получали карманные денег, и события разворачивались неизменно по одному и тому же сценарию. Монти тратил все свои деньги в первый же день. Позже, на неделе, он внезапно вталкивал сестру в лавку, мимо которой они проходили, и тоном, не терпящим возражений, требовал у продавца свои любимые сладости за три пенни, после чего обращал на Мэдж презрительный и вызывающий взгляд. Мэдж, которая придавала большое значение общественному мнению, всегда платила. Конечно, она страшно злилась и отчаянно ругала его. Монти же только снисходительно улыбался и простодушно предлагал ей конфетку. Он вел себя так всю жизнь. Казалось, будто существовал негласный сговор, чтобы угождать ему. Снова и снова разные женщины повторяли мне: — Знаете, вы просто не понимаете своего брата Монти. Он ведь нуждается только в сочувствии. Истина же заключалась в том, что мы именно отлично понимали его. И, несмотря на все это, невозможно было не любить Монти. Он признавал свои ошибки с обезоруживающей откровенностью и всегда утверждал, что в будущем все будет по-другому. Думаю, что в Хэрроу Монти был единственным, кому позволили держать у себя в комнате белых мышей. Его воспитатель, объясняясь с папой, сказал: — Он питает такой глубокий интерес к естественным наукам, что я просто вынужден предоставить ему привилегию. По мнению всей семьи, Монти нисколько не был увлечен естественными науками. Он просто хотел, чтобы у него жили белые мыши. Думаю, Монти — очень интересная личность. Небольшое изменение в игре генов, и из него получился бы большой человек. Ему просто чего-то не хватало. Гармонии? Равновесия? Умения приспосабливаться? Не знаю. Выбор карьеры решился сам собой. Разразилась англо-бурская война. Почти все юноши записались добровольцами, и Монти, конечно, в их числе. (Однажды Монти снизошел до того, чтобы поиграть с моими оловянными солдатиками; он выстроил их для предстоящего боя и окрестил офицера, командующего войском, капитаном Дэшвудом. Но потом, для разнообразия, он под мои рыдания отрубил Дэшвуду голову за измену родине.) В определенном смысле папа почувствовал облегчение — армия подоспела вовремя, в особенности если принять во внимание фиаско инженерных прожектов Монти. Бурская война была, наверное, последней, которую можно отнести к «старым войнам», не наносящим ущерба ни стране, ни жизни. Все зачитывались героическими рассказами о храбрых юношах, доблестных солдатах. Они с честью погибали (если погибали) в славном сражении. Гораздо чаще они возвращались домой, награжденные медалями за подвиги, совершенные на поле брани, и ассоциировались со сторожевыми постами Империи, стихами Киплинга и с розовыми цветными кусочками Англии на карте. Сегодня кажется странным, что все — в особенности девушки — как одержимые раздавали юношам белые перья, а юноши только и мечтали о том, чтобы выполнить свой долг и умереть за родину. Я плохо помню начало войны в Южной Африке. Она не рассматривалась как серьезная война — цель состояла в том, чтобы «проучить Крюгера». «Война не протянется больше двух-трех недель», — повторяли все с обычным английским оптимизмом. В 1914 году мы слышали те же самые фразы: «К Рождеству все будет окончено». И в 1940 году, когда Адмиралтейство заняло наш дом под свои нужды: «Не стоит сворачивать ковры и пересыпать их нафталином, уж к концу-то зимы все кончится». Так что в моей памяти остались скорее веселая атмосфера, мелодия песни «К концу зимы все кончится» и неунывающие молодые люди, приехавшие из Плимута домой в короткий отпуск. Помню сцену за несколько дней до отправки в Южную Африку 3-го батальона Королевского Валлийского полка. Монти захватил с собой из Плимута, где они стояли в это время, своего друга Эрнеста Макинтоша, которого мы почему-то всегда называли Билли. Ему было суждено навсегда стать моим другом и братом, в гораздо большей степени, чем настоящий родной брат. Эрнест, очень веселый и обаятельный, как и большинство окружающих молодых людей, был немного влюблен в мою сестру. Монти и Билли только что надели форму и были чрезвычайно заинтригованы обмотками, которых до тех пор никогда не видели. Они наматывали их вокруг шеи, делали из них тюрбаны и вытворяли еще массу всяких глупостей. Я сфотографировала их в нашей оранжерее с обмотками вокруг шеи. Мое детское преклонение перед героями сосредоточилось на Билли Макинтоше. Я поставила рядом с кроватью его фотографию в рамке, украшенной незабудками. Из Парижа мы направились в Бретань, в Динар. Динар остался в моей памяти главным образом как место, где я научилась плавать. Помню ту неописуемую гордость и радость, которые я испытала, обнаружив, что, разбрызгивая вокруг воду, плыву сама и меня никто не держит. Еще я запомнила ежевику: никогда в жизни не видела столько и такой ежевики — крупной, зрелой, сочной. Мы с Мари обычно набирали целые корзины, не переставая одновременно уплетать ягоды за обе щеки. Причина невероятного изобилия состояла в том, что местные жители считали ежевику смертельно опасной. — Они не едят ежевику, — с удивлением отметила Мари, — они говорят мне: «Вы отравитесь».
У нас с Мари не было таких предрассудков, и мы с наслаждением «отравлялись» каждый день. В Динаре я впервые в жизни включилась в театральную жизнь. У папы с мамой была большая спальня с громадным эркером — практически альковом, задернутым шторами. Естественная сцена для представлений. Вдохновленная пантомимой, которую видела в предыдущее Рождество, я уговорила Мари, и по вечерам мы показывали разные волшебные сказки. Я выбирала роль, которая мне нравилась, а Мари должна была изображать всех остальных. Я преисполнена благодарности папе и маме за их неисчерпаемую доброту. В самом деле, что может быть скучнее, чем ежедневно после обеда аплодировать мне и Мари, покуда мы в импровизированных костюмах минимум полчаса разыгрывали перед ними представления? Мы ставили «Спящую красавицу», «Золушку», «Красавицу и чудовище» и тому подобное. Мне больше всего нравилось играть главные мужские роли. Чтобы достичь большего сходства со своими персонажами, я одалживала у Мэдж чулки, натягивала их на себя и расхаживала так по сцене, декламируя свой текст. Спектакль всегда шел на французском языке, поскольку Мари не знала по-английски ни одного слова. До чего же золотой характер был у этой девушки! Только один раз она забастовала, и то по совершенно непостижимой для меня причине. Ей предстояло играть Золушку, и я требовала, чтобы Мари распустила волосы. В самом деле, ведь невозможно представить себе Золушку с пучком! Но Мари, которая безропотно исполняла роль Чудовища, бабушки Красной Шапочки, — Мари, изображавшая добрых фей, злых фей, уродливых старух, участвовавшая в уличных сценах, где вполне реалистически выражалась на арго: «Et bien crache!» (в этом месте папа корчился от смеха) — Мари со слезами на глазах решительно отказалась играть Золушку. — Mais, pourquoi pas, Marie? — спрашивала я. — Ведь это очень хорошая роль. Золушка — главная. Она — героиня пьесы! Мари отвечала мне, что это совершенно невозможно, она не может играть эту роль. Распустить волосы, появиться с распущенными волосами перед месье! Нет, это исключено. Для Мари было просто немыслимо появиться перед месье с непричесанной головой. Озадаченная, я сдалась. Мы соорудили нечто вроде капюшона поверх пучка, и вопрос был решен. Но какими же необычайными были табу! Вспоминаю дочку моих друзей, очаровательную, милую четырехлетнюю девчушку. Ей наняли гувернантку-француженку. Как обычно в таких случаях, все трепетали: «примет» девочка гувернантку или нет, но, ко всеобщему удовольствию, все устроилось наилучшим образом. Девочка пошла с ней гулять, болтала с ней, показала Мадлен свои игрушки. Казалось бы, все пошло хорошо. И только перед сном, когда наступил час купания, она категорически отказалась, чтобы Мадлен выкупала ее. Несколько обескураженная мама выкупала ее в первый день сама, считая, что малышке, может быть, не вполне уютно с новым человеком. Но и на второй, и на третий день последовал столь же решительный отказ. Мир, счастье и дружба царили до того момента, когда надо было купаться и ложиться спать. И только на четвертый день Джоан, горько рыдая и уткнувшись маме в шею, сказала: — Ну как ты не понимаешь, мамочка? Неужели ты не понимаешь? Как же я могу показать тело иностранке? То же самое относилось и к Мари. Она щеголяла по сцене в брюках, во многих ролях довольно смело показывала ноги, но появиться перед месье с распущенньми волосами — нет, этого она не могла. Наверное, наши первые представления были совершенно уморительными, папа, во всяком случае, получал от них огромное удовольствие. Но как же они должны были наскучить вскоре! И все-таки мои родителя были чересчур добры для того, чтобы откровенно сказать мне, что не могут проводить все вечера в моем театре. Время от времени, ссылаясь на гостей, они отказывались подняться наверх, но обычно отважно смотрели в лицо неизбежности, и каким же счастьем, во всяком случае для меня, было играть перед ними! Мы остались в Динаре на сентябрь — папе посчастливилось встретить старых друзей: Мартина Пири, его жену и двух сыновей, заканчивавших здесь свой отдых. Папу и Мартина Пири связывала закадычная дружба, начавшаяся еще с той поры, когда они вместе учились в школе в Веве. Жену Мартина, Лилиан Пири, я до сих пор считаю одной из самых выдающихся личностей, которых встречала в жизни, — натура, которую так прекрасно описала Сэквил Уэст в книге «Когда умирают страсти». Присущие ей свойства внушали одновременно благоговейный трепет и чувство некоторой дистанции. У нее был красивый чистый голос, тонкие черты лица и ярко-синие глаза. Все движения отличались необычайной грацией. Мне думается, что впервые я увидела ее именно в Динаре, и с тех пор мы встречались достаточно часто, вплоть до самой ее кончины в возрасте восьмидесяти лет. И все это долгое время мое восхищение и уважение к ней только росли. В отличие от множества людей, она действительно обладала своеобразным мышлением. Внутреннее убранство ее дома (а их было несколько) поражало оригинальностью. Она изумительно вышивала, на свете не существовало книги или пьесы, которую она не читала бы или не видела, и у нее всегда было свое мнение. Думаю, в наши дни эта женщина могла бы стать большим человеком, но боюсь, в этом случае она бы не производила такого сильного впечатления на окружающих. Ее дом всегда наводняла масса молодых людей, радующихся возможности поговорить с ней. Провести с ней несколько часов, даже когда ей уже перевалило за семьдесят, было все равно что надышаться кислородом. Она лучше всех, кого я знала, умела проводить досуг. Обыкновенно она сидела на стуле с высокой спинкой в своей великолепной комнате, занятая рукоделием по собственным образцам, а рядом лежала какая-нибудь интересная книга. У нее был такой вид, будто она готова вести с вами беседу весь день, всю ночь, месяцы напролет. Критические замечания миссис Пири отличались едкостью и ясностью. Хотя она могла рассуждать обо всем на свете, имена упоминались крайне редко. Но больше всего меня привлекала певучая красота ее голоса. Большая редкость! Неприятный голос отталкивает меня сильнее, чем уродливая внешность. Папа был счастлив снова увидеть своего друга Мартина. У мамы и миссис Пири оказалось много общего, и если мне не изменяет память, они, едва познакомившись, тотчас затеяли горячую дискуссию о японском искусстве. Один из сыновей Пири, Хэролд, учился в Итоне, а другой, Уилфред, кажется, в Дартмуте, поскольку собирался стать морским офицером. С течением времени Уилфред стал одним из самых близких моих друзей, но в Динаре я знала о нем только то, что при виде банана он всякий раз разражался громким смехом. Это и заставило меня обратить на него внимание. Естественно, ни тот ни другой не брали меня в расчет. Не унижаться же ученику Итона или кадету морского училища до того, чтобы обращать внимание на семилетнюю девочку! Из Динара мы двинулись в Гернси, где и провели большую часть зимы. На день рождения меня ждал сюрприз: три яркие экзотические птички. Я назвала их Кики, Туту и Бебе. Вскоре после нашего приезда в Гернси Кики, особенно нежная, умерла. Поскольку она жила у нас не так уж долго, ее смерть не стала для меня страшным горем. Моей любимицей была очаровательная крошечная Бебе. В некотором смысле я получила удовольствие от роскошных похорон, устроенных Кики. Ее торжественно положили в картонную коробку, перевязанную атласной лентой, которую дала мама, после чего мы отправились в окрестности Сент-Петер-Порт; коробку бережно опустили в землю и положили на могилку птички огромный букет цветов. Похоронная церемония утешила меня, но не полностью. «Пойдемте на могилку Кики», — часто просила я, и посещение могилки Кики стало моей излюбленной прогулкой. В Сент-Петер-Порт меня поразил цветочный рынок — масса разных изумительных цветов, и очень дешевых. Если послушать Мари, то именно в самый холодный и ветреный день на вопрос: «Куда мы сегодня пойдем гулять, мисс?», я с удовольствием отвечала: «Навестить могилку Кики». Мари тяжело вздыхала. Две мили на жгучем ледяном ветру! Но я была непреклонна. Я тащила ее на рынок, мы покупали восхитительные камелии или какие-нибудь другие цветы и потом шли две мили под бешеными порывами ветра, часто вместе с дождем, чтобы возложить цветы на могилку Кики. Думаю, пристрастие к похоронам и похоронным ритуалам в крови у людей. В самом деле, что бы делала сейчас археология, если бы не это свойство человеческой природы? Что бы ей осталось? Если я отправлялась на прогулку не с Няней, а с кем-нибудь из слуг, мы неизменно шли на кладбище. Какие счастливые сцены можно наблюдать на парижском кладбище Пер-Лашез, когда целые семьи собираются вместе, чтобы почтить и украсить могилы в День Всех Святых! Поминовение усопших — святой обычай. Может, это инстинкт действует? Погружаясь в церемониал погребения, как бы облегчаешь себе страдание и почти забываешь дорогих усопших. В какой бы бедности ни жила семья, первое, на что копят деньги, — это похороны. Одна добрая старушка, работавшая у меня, однажды сказала: — Да, дитя мое, я знавала тяжелые времена. В самом деле тяжелые. Но случись мне оказаться нищей, я все равно бы не тронула деньги, которые отложила на свои похороны, и никогда не трону их, даже если мне придется голодать! Глава четвертая Иногда я думаю о моем последнем перевоплощении, и если только теория перевоплощений заслуживает доверия, я была собакой, с типичными собачьими повадками. Стоило затеять какое-нибудь мероприятие, как я тотчас увязывалась вслед и принимала во всем участие. Возвращаясь домой после долгого отсутствия, я тоже вела себя совершенно на собачий манер. Собака всегда прежде всего обегает весь дом с целью разведки: понюхает здесь, понюхает там, исследуя характерные запахи всех событий, произошедших в доме за время ее отсутствия, и обязательно навестит все свои «заповедные уголки». Я действовала точно так же. Я обошла весь дом, потом побежала в сад и навестила свои заповедные места: чан, Дерево, мой маленький секретный наблюдательный пункт, скрытый в стене. Отыскала обруч и проверила его состояние — я потратила около часа, чтобы удостовериться в том, что все осталось на месте точно так же, как было раньше. Самая большая перемена произошла с моей собакой, Тони. Мы оставили Тони маленьким опрятным йоркширским терьером. Сейчас, благодаря нежным заботам Фрауди и бесконечным трапезам, он раздулся как мяч. Фрауди превратилась в полную рабыню Тони, и, когда мы с мамой и папой пришли за ним, она прочитала нам длинную лекцию о том, как именно ему нравится спать, чем его нужно накрывать, что он любит есть и в котором часу привык гулять. Паузы в своей речи она заполняла восклицаниями, обращенными к Тони: «мамочкина любовь», «мамочкин красавец». Тони весьма благосклонно реагировал на эти реплики, впрочем, принимая их как должное. — И он не съест ни кусочка, — гордо сказала Фрауди, — если вы не будете кормить его с руки. О нет! Никогда! Я давала ему сама каждую крошечку. Только так. По маминому выражению лица я уловила, что дома Тони не ждет такой уход. Мы увезли его с собой в кэбе, который наняли по этому случаю, захватив с собой все его постельные принадлежности и остальное имущество. Тони, конечно, был счастлив увидеть нас снова и облизал меня с ног до головы. Когда ему принесли обед, выяснилось, что Фрауди была совершенно права. Тони посмотрел на еду, потом на маму, потом на меня, сделал несколько шагов назад и сел в ожидании того, когда ему будут подавать еду по кусочкам. Один он милостиво взял из моих рук, но мама быстро прекратила баловство. — Это никуда не годится, — сказала она. — Теперь ему придется привыкать есть самостоятельно, как раньше. Поставь все на место, он придет и поест попозже. Но Тони не пришел и не поел. Он продолжал сидеть. Никогда не видела собаку, до такой степени охваченную справедливым негодованием. Он обводил своими огромными, полными страдания карими глазами всех членов семьи, собравшихся вокруг него, и затем переводил взгляд на свою тарелку. Он совершенно ясно говорил: — Я хочу это. Разве вы не видите? Я хочу мой обед. Дайте мне его. Но мама осталась тверда. — Даже если он не станет есть сегодня, он съест все завтра, — сказала она. — Ты не думаешь, что он умрет от голода? — спросила я.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!