Часть 19 из 26 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Бесстрашно раскрывает он свой ум для математики удобрений, арифметики акров, неустойчивого равновесия ректификации и разжижения. Встречая слово, ничего ему не говорящее, он отыскивает его в справочниках, предусмотрительно предоставленных отцом, – в «Лексиконе рачительного растениеводства» и «Энциклопедии производителя духов и эссенций». Минувшая ночь обратила неведение внутреннего устройства «Парфюмерного дела Рэкхэма» в роскошь, коей Уильям и дальше позволять себе не может.
Разумеется, он хочет избавить Агнес от всех ее бед. Каждый раз, как в доме вводится новая мера бережливости – удаляется еще одна служанка, сокращается еще один расточительный расход, – ей становится только хуже. Карета и кучер сделали бы для возврата ее здоровья больше, чем любое из предписаний Керлью.
Однако не Агнес есть коренная причина того, что Уильям вникает в неряшливые, выцветшие каракули отца, терпеливо сносит его вопиюще провинциальное правописание и вопиюще провинциальный склад ума, ломает голову над техническими тонкостями извлечения сока из сухих листьев. Коренная причина кроется в следующем: если он хочет получить Конфетку в полное свое распоряжение, ему придется за эту привилегию заплатить. Вероятно, она обойдется ему в небольшое состояние, каковое – выбора у него нет – придется изъять из состояния большого.
Он стопорит свои труды, потирает свербящие от усталости глаза. Потом пролистывает назад несколько страниц рукописного трактата, сочиненного отцом на предмет сыновнего просвещения, перечитывает абзац-другой. В составленной отцом летописи жизненного цикла лаванды (если «жизненный цикл» – это правильное название для того, что происходит со срезанным цветком) утрачено некое звено. На одной странице говорится, что вновь процеженное масло обладает нежелательным «затхлым запахом», а на следующей этот запах уже отсутствует, непонятно куда испарившись. Уильям проводит ладонью по волосам, обнаруживает, что они снова стоят торчком, но оставляет это открытие без внимания.
«Затхлый запах – quo vadis?»[31], записывает он на полях, полный решимости выйти из этого испытания с неповрежденным чувством юмора.
Внизу, в столовой, Джейни собирается с силами для исполнения собственной важной задачи. Ей предстоит устранить все последствия того, что мисс Тиллотсон назвала происшедшим за завтраком «крушением». Джейни, слишком затурканная, чтобы осмелиться спросить о значении этого слова (она всегда считала его как-то связанным с военным флотом), пришла сюда готовой к самому худшему, с ведром и шваброй, в потяжелевшем от тряпок и щеток переднике. Обнаруживает же она брошенный, но совершенно восхитительный завтрак, а при осмотре более пристальном – вылившийся из всего лишь одной чашки чай. На полу никакого сора не видно, кроме того, который сама же Джейни и принесла налипшим на донышко ведра – несколько крох грязи из нижних, лишенных ковров областей дома Рэкхэмов.
Поколебавшись, она протягивает руку к ломтику холодной ветчины, одному из трех, еще поблескивающих на серебряном блюде. Джейни сжимает его кургузыми пальцами, откусывает кусочек. Воровство. Впрочем, гнев Божий явно не собирается пасть на ее голову, и Джейни, осмелев, съедает весь ломтик. Вкусен он до того, что ей хочется послать один по почте домой, брату. Следом проглатывается сдобная булочка, запиваемая перестоявшим чаем. К не съеденным миссис Рэкхэм почкам Джейни не прикасается, поскольку не знает, что это такое. Ее диета состоит из того, что считает для нее полезной Стряпуха.
Испорченная, как все о ней и говорят, Джейни опускает усталое тело в кресло миссис Рэкхэм. Джейни всего девятнадцать лет, а ноги ее уже туги и испещрены прожилками, что твой свиной рулет, и любая возможность отдыха для них – благословение. Кисти рук ее, красные, точно вареные раки, составляют живой контраст белому фарфору хозяйской чайной чашки, в ручку которой Джейни просовывает указательный палец. Она робко оттопыривает мизинец, пытаясь понять, возникает ли при этом какое-либо различие в том, как чашка снимается со стола.
Однако на этом терпение Бога приходит к концу. Звон дверного колокольчика заставляет Джейни выпрыгнуть из кресла.
– Входите, Летти, – говорит Рэкхэм, однако ошибается: входит все та же Клара. И за что только он платит прислуге? Или пока он здесь трудится, дом погрузился в окончательный хаос? Но тут Уильям вспоминает: пятнадцать минут назад он сам отправил Летти с поручением к торговцам канцелярскими принадлежностями.
– Я полагаю, пришел доктор Керлью?
Снова ошибка. Клара сообщает, что ни доброго доктора, ни Беатрисы покамест не видно, зато прибыли с визитом мистер Бодли и мистер Эшвелл. Они (с добросовестной презрительностью цитирует Клара) вызывают его на поединок, собираясь исполнить друг при друге обязанности секундантов и требуя, чтобы Рэкхэм сам выбрал оружие.
– Я скоро выйду к ним, – говорит он. – Скажите им, пусть чувствуют себя как дома.
Если мы и вправе хоть в чем-то полагаться на Бодли и Эшвелла, так это в умении чувствовать себя как дома где бы то ни было. Когда Уильям добирается, попутно читая бумаги, до места, на котором можно естественным образом прерваться, и спускается вниз, он застает их развалившимися в креслах курительной и лениво пинающими друг друга по ногам, тягаясь за право упокоить оные на облысевшей голове тигриного чучела.
– Ave[32], Рэкхэмус! – произносит, прибегая к старому школьному приветствию, Эшвелл.
– Боже мой, Билл, – восклицает Бодли. – А глаза-то у тебя еще и похуже моих! Ты что же, всю ночь вставлял кому-то?
– Да, а кроме того, я начинаю новую жизнь, – выпаливает в ответ Уильям. Он готов ко всему! В день, подобный сегодняшнему, что бы ни послал ему Бог, желая его разогорчить, – недосып, обожженные пальцы, упавшую на пол Агнес, гору прескучнейших бумаг, которую ему придется перелопатить, или остроты друзей-холостяков, – он ничему не позволит омрачить блеск его торжества.
Помогает, однако, и то, что в обществе Бодли и Эшвелла он всегда остается достопочтенным холостяком. Для этой парочки Агнес попросту не существует до той поры, пока о ней не упомянет Уильям. Надо признать, впрочем, что здесь, в доме Рэкхэма, отрицать ее существование труднее, чем на улицах Лондона или Парижа, ибо напоминания о ней разбросаны повсюду. Салфетки на подголовниках кресел связаны ею; скатерти пестрят ее вышивками; под каждой вазой, подсвечником и безделушкой почти наверняка отыщется салфеточка или подстилочка, изысканно изукрашенная мастеровитыми ручками миссис Рэкхэм. Даже на кипарисовом ящике для сигар красуется расшитый Агнес чехольчик (в пять ниток разных цветов да еще и с шелковыми кистями). Однако Уильям («Сигару, Бодли?») настолько привык к пышным прикрасам, коими супруга покрыла все, что попадается ему на глаза, что перестал их замечать.
В определенном смысле эта манера Бодли и Эшвелла – неприятие самого существования миссис Рэкхэм – свидетельствует скорее об их участливости, чем о бесчувственности. Они тактично не касаются брака Уильяма без особой на то необходимости, как если бы брак этот был неким больным, коего бессмысленно поторапливать с выздоровлением. И Уильям благодарен им, по-настоящему благодарен, за готовность разыгрывать трех мудрых мартышек (хорошо, пусть двух), не видящих зла, не слышащих зла и… ну ладно, он не знает, говорят ли они об Агнес, оказавшись в каком-то ином обществе, что-либо недоброе. Уильям надеется, что не говорят.
– Однако ты должен нам кое-что рассказать, – говорит Эшвелл по прошествии нескольких минут, отданных сплетням и сигарам. – Ты должен открыть нам тайну миссис Фокс. Ну-ка, Билл: в чем состоят ее добродетели? – оставляя, разумеется, в стороне Добродетель как таковую.
– А разве может быть добродетельной женщина, подвизающаяся среди проституток? – возражает ему Бодли.
– Так ведь в этом и состоит первейшее требование, ммм? – отвечает Эшвелл, – к женщине, избравшей подобное занятие.
– Да, но соприкосновение с Пороком развращает! – протестует Бодли. – Неужели ты этого до сих пор не заметил?
Уильям щелчком отправляет свою сигару в камин.
– Я уверен, что миссис Фокс никакому пороку не подвластна. Она – наместник Господа, только в шляпке. Именно эту мысль внушал мне Генри с первого же дня его знакомства с нею. Впрочем, наверное, не с первого, поскольку навещает он меня не так чтобы часто. – Уильям откидывается в кресле, вглядывается в потолок, желая убедиться, не витают ли там все еще остатки прежних ведшихся здесь разговоров. – Она такая хорошая, Уильям, – так он твердил мне. Такая хорошая. Достанется же какому-то счастливцу в жены святая женщина.
– Да, но что он думает о ее якшанье с блудницами?
– Этого он мне не говорил. Полагаю, оно ему не нравится.
– Бедный Генри. Мрачная тень Греха встает между ним и его любовью.
Уильям в насмешливом неодобрении грозит ему пальцем.
– Перестань, Бодли, перестань, ты же знаешь, Генри страшно оскорбился бы, услышь он, как это слово употребляется применительно к чувствам, коими он проникся к миссис Фокс.
– Какое именно слово? Грех?
– О нет, Любовь! – укоризненно произносит Уильям. – Любой намек на то, что он влюблен в миссис Эммелин Фокс…
– Ха, да ведь это так же бросается в глаза, как нос на его лице, – усмехается Эшвелл. – Что же еще, по его представлениям, так часто сводит их вместе? Необоримая прелесть словопрений по поводу Священного Писания?
– Да-да, именно она! – восклицает Уильям. – Тебе не следует забывать о том, что оба они бешено благочестивы. Каждый слух о преобразовании или промахе Церкви – у нас либо за границей – возбуждает в них нестерпимый интерес. – («Тогда почему же они и слышать не желают о нашей новой книге?» – бормочет Бодли.) – Что же касается работы миссис Фокс в «Обществе спасения», она, по рассказам Генри, трудится там исключительно во имя Божие. Ну, сами знаете: возвращение душ в овчарню…
– Нет, старый друг мой, нет, – поправляет его Бодли. – Души возвращаются в лоно Церкви, а в овчарню – заблудшие овцы.
– Что до Генри, – упорствует Уильям, – он все еще одержим желанием обратиться в пастора. Впрочем, не помню – в пастора, викария, приходского священника? Чем дольше он растолковывает мне различия между ними, тем меньше разницы я в них нахожу.
– Вся разница в том, – произносит, подмигивая, Бодли, – какую часть церковной десятины они прибирают к рукам.
Эшвелл фыркает, достает из внутреннего кармана сюртука расплющенный ком обернутого в папиросную бумагу рахат-лукума.
– Что за нелепость, – невнятно произносит он, откусив кусок и возвратив остаток лакомства в карман. – Такой прекрасный образчик мужественности – наш лучший загребной, непревзойденный пловец, я и сейчас словно вижу его бегающим, обнажившись по пояс, по кембриджскому Выгону. О чем он думает, волочась за тошнотворной вдовой? Только не говори мне о ее непорочной душе, – я похотливца за милю чую!
– И как он может хотя бы смотреть на нее? – стонет Бодли. – Она же похожа на борзую! Это длинное кожистое лицо, наморщенный лобик, и всегда такая ужасно сосредоточенная – точь-в-точь ожидающая команды собака.
– Оставь, – говорит Уильям. – Не слишком ли большое значение придаешь ты телесной красоте?
– Да, но, черт побери, Уильям, – вот ты, женился бы ты на вдове, которая смахивает на собаку?
– Но Генри вовсе не собирается брать Эммелин Фокс в жены!
– О-о-о! Какой скандал! – гримасничает Бодли, ударяя себя ладонями по щекам.
– Я готов поручиться, – заявляет Уильям, – что брат не ждет от миссис Фокс ничего, кроме бесед.
– О да, – ухмыляется Эшвелл и снимает, разгоряченный разговором, сюртук. – Бесеед. Они беседуют, прогуливаясь по парку, сидя в уютных кондитерских или на морском берегу, беседуют и при этом не сводят друг с друга глаз. Я слышал, они даже катались в лодке по Темзе – вне всяких сомнений ради того, чтобы обсудить Послание к Фессалоникийцам.
– Вне всяких сомнений, – настаивает Уильям.
Эшвелл пожимает плечами:
– А это безумное желание податься в священники – давно он его питает?
– О, годы и годы.
– В Кембридже я за ним ничего такого не замечал – а ты, Бодли?
– Прошу прощения? – Бодли роется в карманах снятого Эшвеллом сюртука, отыскивая рахат-лукум.
– Отец запретил ему даже говорить с кем-либо об этой мысли, – поясняет Уильям. – Вот Генри и хранил свое желание в тайне, хотя для меня, с прискорбием должен сказать, тайны оно не составляло. Он всегда был устрашающе набожен, даже в нашем с ним детстве. И всегда сожалел о том, что у нас в семье было принято читать молитву один, а не два раза в день.
– Вообще-то, ему следовало считать себя счастливцем, – задумчиво произносит Бодли. («Так он и считает себя счастливцем», – саркастически замечает Эшвелл.) – В нашей семье молились дважды в день. Чему я и обязан моим атеизмом. Одно лишнее проявление притворного благочестия в день, и у бедного дурачка вроде Генри возникает потребность стать духовным лицом.
– Как бы там ни было, для отца это было большим ударом, – говорит Уильям. – Он так надеялся, что именно Генри, его драгоценный тезка, возглавит наше дело. А вместо того, – (Уильям смотрит друзьям прямо в глаза), – возглавить его придется, разумеется, мне.
Бодли и Эшвелл ошеломленно молчат, явственно пораженные такими словами Уильяма о «Парфюмерном деле Рэкхэма», составлявшем обычно еще одну запретную тему. Что ж, пусть поражаются! Пусть получат хотя бы отдаленное представление о переменах, произошедших с ним со вчерашнего дня!
Разумеется, его так и подмывает рассказать им о Конфетке, воспеть ей хвалы и (да, вот именно) взять хоть и небольшой, но реванш за последние несколько лет, в которые Бодли и Эшвелл вели столь беззаботную, в сравнении с его собственной, жизнь. Однако он слишком хорошо представляет себе, чем ответят друзья на его откровения: «Ну что же, попробуем и Конфетку!» И что ему тогда останется? Лживо хулить ее, подобно запинающемуся на каждом слове старому селянину, который пытается убедить солдата-мародера, что его, селянина, дочь не стоит усилий, потребных для того, чтобы ее изнасиловать? Пустая затея. Для таких, как Бодли и Эшвелл, любые женские прелести суть всеобщее достояние.
– А скажите, – спрашивает он взамен, – слышали вы что-нибудь новенькое о той удивительной девушке, о которой рассказывали мне?
– Об удивительной девушке?
– Ну той, жестокой – с хлыстом, – предположительной дочери не помню уж кого…
– Люси Фицрой! – в один голос восклицают Бодли и Эшвелл.
– Клянусь Богом, как странно, что ты упомянул о ней, – говорит Эшвелл. Он и Бодли поворачиваются друг к другу и приподнимают каждый по брови – это их условный знак, говорящий, что настал черед новой истории.
– Да, чертовски странно.
– Прежде всего, новости о ней мы получили, э-э, всего лишь через три часа после того, как рассказали тебе про нее, не так ли, Бодли?
– Через два и три четверти, не более.
– Новости? – понукает их Уильям. – И какие же?
– История, увы, невеселая, – отвечает Эшвелл. – Один из поклонников Люси, судя по всему, набросился на нее.