Часть 17 из 56 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Пагман. Пятница, разгар дня. Буйно заросший луг и шелковицы в цвету. Мы с Хасаном стоим по колено в траве. Я тяну за лесу, шпуля вертится в мозолистых руках Хасана, наши глаза прикованы к парящему в небе змею. Мы молчим — и не потому, что нам нечего сказать. Просто мы понимаем друг друга без слов. Ведь мы молочные братья, мы вместе с первых дней жизни. Ветерок шевелит траву, и Хасан раскручивает шпулю. Потоки воздуха несут змея, он величаво снижается и взмывает вверх. Наши слившиеся тени пляшут на колышущейся траве. Из-за низкой кирпичной стены на другом конце луга доносится смех, журчание фонтана и музыка, знакомая до боли. По-моему, кто-то исполняет «Я Моула» на струнах рубаба .[24] Нас зовут: пора пить чай с пирожными.
Не помню ни месяца, ни года. Но воспоминание живет во мне, будто заключенный в прочную оболочку кусочек счастья, будто яркий мазок на сером, безрадостном полотне, в которое превратилась наша жизнь.
Весь оставшийся путь вспоминается как обрывки и ошметки звуков и запахов, прошлого и настоящего: грохот МиГов, далекие автоматные очереди, крик осла, блеяние овец и звяканье колокольчиков, шорох гравия под колесами машины, надрывный крик ребенка, вонь бензина, блевотины и дерьма.
Следующее воспоминание — слепящий свет. Раннее утро, мы выбираемся из цистерны. Хватаю ртом свежий воздух и никак не могу надышаться. Валюсь на насыпь и смотрю в светлеющее небо. Воздух. Свет. Жизнь. Благодарю тебя, Господи.
— Мы в Пакистане, Амир, — говорит Баба, возвышаясь надо мной. — Карим сказал, приедет автобус и отвезет нас в Пешавар.
Перекатываюсь на живот. Перед глазами у меня ноги Бабы, и наши чемоданы, и бензовоз, стоящий у обочины, и беженцы, выбирающиеся из цистерны на свет божий. Под серым небом дорога устремляется через фиолетовые поля к далеким холмам и пропадает. На склоне раскинулась деревня.
И вот опять передо мной маячат чемоданы. Мне делается жалко Бабу. Все, чего он добивался, за что боролся, все его планы и мечты свелись к этим двум чемоданам. И к сыну, приносящему одни разочарования.
Слышится крик. Даже не крик, визг. Люди собираются в круг, возбужденно переговариваются. Слышен голос: «Ядовитые испарения».
Подбегаем к толпе. На земле, скрестив ноги, сидит отец Камаля, и раскачивается взад-вперед, и целует пепельно-серое лицо мертвого сына.
— Он задохнулся! Он не дышит! — причитает несчастный, прижимая к себе труп. Неживая рука трясется в такт рыданиям. — Мой мальчик! Он не дышит! Аллах, ниспошли ему глоток воздуха!
Баба встает рядом на колени и кладет руку ему на плечо. Но убитый горем отец сбрасывает ее, припадает к телу сына, отталкивается и одним стремительным движением вырывает пистолет у Карима из-за пояса.
Карим орет не своим голосом и отскакивает в сторону.
— Не стреляй! Не убивай меня!
Никто не успевает даже пошевелиться. Отец Камаля засовывает ствол себе в рот и нажимает на спуск.
Никогда мне не забыть приглушенный звук выстрела и брызнувшую красную струю.
Скрючиваюсь пополам и оседаю на землю.
11
Фримонт, Калифорния, 1980-е
Баба любил сложившийся у него образ Америки.
Но жизнь в Штатах разочаровывала его на каждом шагу.
Во Фримонте мы с ним частенько гуляли по парку у озера Элизабет. Баба смотрел на мальчишек, играющих в бейсбол, на маленьких девочек, весело раскачивающихся на качелях, и развивал передо мной свои политические взгляды.
— Среди государств только три настоящих мужика: Америка, Британия и Израиль. Все прочие, — тут Баба презрительно фыркал, — всего лишь старые сплетницы.
Его точка зрения насчет Израиля вызывала ярость и недоумение у фримонтских афганцев. Отца обвиняли в сионизме и антиисламских настроениях. За чаем, стоило заговорить о политике, Баба доводил соотечественников до белого каления.
— Как они не могут понять, — возмущался он потом, — что религия тут вообще ни при чем.
По мнению Бабы, Израиль был настоящим островком твердости духа, окруженным морем арабов, которые до того обалдели от бешеных нефтяных доходов, что не силах позаботиться даже о самих себе.
— Израиль то, Израиль се, — ворчал Баба с деланным арабским акцентом. — Так не сидите сложа руки, делайте что-нибудь! Вы же арабы, помогите, наконец, палестинцам!
Отец презирал Джимми Картера и называл его «зубастым кретином». Когда в 1980 году (мы еще были в Кабуле) США объявили бойкот Олимпийским играм в Москве, Баба просто вышел из себя.
— Брежнев устроил в Афганистане настоящую бойню, а этот слюнтяй чем ответил? Не буду плавать в твоем бассейне? И это все?
Баба считал, что Картер, сам того не желая, сделал больше для дела коммунизма, чем Леонид Брежнев.
— Джимми не годится на роль руководителя этой страны. Это все равно что мальчишку, который не умеет кататься на велосипеде, посадить за руль новенького «кадиллака».
По мнению отца, Америке и миру нужна была «твердая рука», надежный человек, который, случись что, стал бы действовать, а не языком молоть.
И сильная личность не замедлила явиться. Это был Рональд Рейган.
Когда Рейган в своем телеобращении назвал шурави «империей зла», Баба пошел и купил плакат, на котором был изображен улыбающийся президент с поднятыми вверх большими пальцами. Этот плакат отец оправил в рамку и повесил на стену прихожей рядом с черно-белой фотографией, где Баба пожимает руку королю Захир-шаху. Надо сказать, что по соседству с нами жили в основном водители автобусов, полицейские, работники автозаправок и матери-одиночки, получающие пособие, — в общем, сплошной пролетариат, который «рейганомика» прижала к ногтю. Так что в нашем корпусе Баба был единственным республиканцем.
Все бы хорошо. Только смог мегаполиса ел Бабе глаза, от шума автомобилей у него болела голова, а от пыльцы цветущих калифорнийских растений он кашлял и чихал. Фрукты были не сладкие, вода не очень чистая, а садов и полей не имелось вообще. Битых два года я уговаривал Бабу записаться на курсы английского. Ответом мне были одни насмешки.
— Ну произнесу я правильно «кот», и что с того? Неужели учитель наградит меня блестящей серебряной звездочкой? Вот уж будет чем перед тобой похвастаться!
Как-то в воскресенье (это было весной 1983-го) во время прогулки я решил заглянуть в лавку букиниста, рядом с индийским кинотеатром на бульваре Фримонт. Баба, у которого в этот день был выходной — он работал на автозаправке, — только плечами пожал. Из окна книжной лавки я видел, как он переходит улицу в неположенном месте и скрывается в дверях «Фэст-энд-Изи», маленького продуктового магазина, принадлежащего пожилым вьетнамцам — мистеру и миссис Нгуен, седеньким и очень милым в общении. У нее была болезнь Паркинсона, у него вместо бедренной кости был вживлен имплантат.
— Ну прямо «Человек ценой в шесть миллионов долларов».[25] — На лице у Бабы появлялась щербатая улыбка. — Помнишь этот фильм, Амир?
В ответ мистер Нгуен хмурился в точности как Ли Мэйджорс и нарочно начинал двигаться короткими ломаными движениями, словно робот.
Я листал изрядно потрепанный экземпляр очередного детектива про Майка Хаммера,[26] когда с той стороны улицы послышались крики и звон разбитого стекла. Отбросив книгу, я помчался через дорогу. Супруги Нгуен, белые как полотно, прижимались за прилавком к стене. Мистер Нгуен обнимал жену. На полу, усыпанном апельсинами, валялась перевернутая стойка с журналами. У ног Бабы красовалась разбитая банка говяжьей тушенки.
Оказалось, у Бабы не было с собой наличных денег, чтобы заплатить за апельсины, и он выписал мистеру Нгуену чек, а тот захотел взглянуть на удостоверение личности.
— Он хотел, чтобы я предъявил ему свои права! — вопил Баба на фарси. — Я уже больше года покупаю у него фрукты и пополняю его мошну, а этот собачий сын требует, чтобы я ему показал права!
— Здесь нет ничего личного, Баба, — успокаивал его я, улыбаясь Нгуенам. — Таков порядок. Так здесь принято.
— Убирайтесь из моего магазина. — Мистер Нгуен прикрыл своим телом жену, выставил трость в сторону Бабы и обратился ко мне: — Вы очень милый молодой человек, но ваш отец, он ненормальный. Мы не хотим его больше здесь видеть.
— Он думает, я — вор? — возопил Баба. — Что за страна! Никто никому не верит!
Начали сбегаться зеваки.
— Я вызову полицию, — высунулась из-за плеча мужа миссис Нгуен. — Уходите, или я вызову полицию.
— Прошу вас, уважаемая, не надо звонить в полицию. Я сейчас отведу его домой. Не надо зря беспокоить власти, ладно?
— Да, да, уведите его. Прекрасная мысль, — изрек мистер Нгуен, не сводя глаз с Бабы.
Когда я выводил отца на улицу, он успел пнуть журнал.
Взяв с Бабы клятвенное обещание, что он за мной не пойдет, я вернулся в магазин и извинился перед вьетнамцами. Я постарался объяснить, что у отца сложный период в жизни, дал миссис Нгуен наш телефон, попросил оценить нанесенный ущерб.
— Только позвоните, и я сразу же все оплачу. Простите его. Он еще не приспособился к жизни в Америке.
Руки у старой вьетнамки дрожали сильнее обычного. Я разозлился на Бабу. Надо же, до чего довел даму.
Как мне было объяснить им, что в Кабуле мы ходили за покупками с оструганной палочкой вместо кредитной карты? Когда мы с Хасаном брали хлеб, пекарь просто делал на палочке отметку. Одна лепешка из гудящего огнем тандыра — одна зарубка. В конце месяца отец подсчитывал отметки и расплачивался. Вот и все. Никаких лишних вопросов. Никаких документов.
В очередной раз поблагодарив миссис Нгуен за то, что она не вызвала полицию, я отправился с Бабой домой.
Пока я возился в кухне с курицей и рисом, отец сердито курил на балконе. Уже полтора года минуло с того дня, как наш рейс из Пешавара прибыл на территорию США, а Баба все еще не привык.
Ужинали мы в молчании. Проглотив пару кусков, Баба отодвинул тарелку.
Как он изменился! Натруженные, загрубевшие руки, обломанные ногти черны от машинного масла, одежда провоняла пылью, потом и бензином — заправка есть заправка. Баба напоминал вдовца, который женился снова, но не в силах выбросить из головы покойную супругу. Он скучал по тростниковым полям Джелалабада и садам Пагмана, тосковал по дому, где почти всегда роились люди, мечтал пройтись по Шурбазару, поздороваться за руку со знакомыми, со стариками, которые хорошо знали его отца и деда, с дальними родственниками.
Для меня Америка была землей, где я мог похоронить свои воспоминания.
Для Бабы — местом скорби по прошлому.
— Может, нам вернуться в Пешавар? — спросил я, глядя на кусочки льда в своем стакане.
Мы прожили в Пешаваре полгода, ожидая, пока Служба иммиграции и натурализации выдаст нам визы. Наша захудалая квартира с одной ванной вся пропахла грязными носками и кошками, но вокруг были все свои, — во всяком случае, свои для Бабы. Он мог пригласить на ужин целый коридор соседей — большинство из них, как и мы, маялись в ожидании визы. Кто-нибудь обязательно приносил с собой музыкальные инструменты, у кого-то был сносный голос, и песни звучали до самого рассвета, пока не стихнет комариный зуд и ладони не вспухнут от постоянного прихлопывания в такт музыке.
— Тебе там было лучше, Баба, — добавил я. — Ты там был будто дома.
— Мне-то конечно в Пешаваре было хорошо. Тебе — нет.
— У тебя здесь такая тяжелая работа.
— Ну, теперь-то стало полегче, — возразил он. (С недавних пор его назначили старшим смены. Но я-то видел, как в сырые дни он, морщась, потирает запястья. Видел, как пот выступает у него на лбу, когда он пьет после еды свое лекарство от несварения.) — Кроме того, я не ради себя самого прикатил сюда, правда?
Я погладил его по руке. Моя ладонь — чистая и нежная — и его мозолистая лапа трудяги. Сколько подарков он сделал мне в Кабуле — игрушечные грузовики, поезда, велосипеды! И вот Америка. Последний подарок Амиру.
Не прошло и месяца с момента нашего прибытия в США, как Баба нашел работу на бульваре Вашингтона. Владел автозаправкой какой-то афганец, — естественно, знакомый Бабы. Шесть дней в неделю, двенадцать часов в день Баба заливал бензин, пробивал чеки, менял масло и протирал ветровые стекла. Иногда я приносил ему еду и заставал такую картину: Баба разыскивает на полке какую-нибудь пачку сигарет, а клиент ждет с той стороны покрытого маслянистыми разводами прилавка. Когда я входил, звенел электронный колокольчик, и Баба оборачивался и с улыбкой смотрел на меня через плечо, а глаза его слезились от напряжения…
В тот же день, когда Бабу приняли на работу, мы отправились в Сан-Хосе на прием к миссис Доббинс — служащей органов социального обеспечения, которая занималась нашими пособиями, полной негритянке с весело поблескивающими глазами и ямочками на щеках. Как-то она мне сказала, что пела в церкви. Ничего удивительного — ее голос так и тек молоком и медом.
Баба вывалил ей на стол целую кучу продовольственных талонов и сказал, что они ему без надобности.
— Я всегда работаю, — пояснил Баба. — И в Афганистане, и здесь. Большое вам спасибо, миссис Доббинс, но я трачу только то, что заработал. Дармовых продуктов мне не надо.