Часть 17 из 18 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мы еще потом погуляли. Рассматривали муравьев, тех самых, огромных, которых я видел здесь. Их много. Мы даже нашли, где у них тут муравейник. Я спросил, действительно ли муравей самый сильный, папа сказал «да».
– А он сильнее меня? – понимаю, что глупый вопрос, когда сидишь в инвалидном кресле.
Папа задумался на минуту.
– Муравей не выбирает, быть сильным или нет: просто тащит свою веточку, и все. А ты можешь выбирать.
– Кто же выберет быть слабым? – удивился я.
– Бывает, – сказал папа.
Он умный, мой папа. Я задумался над его словами, но ненадолго. Появилась Марианна: оказывается, мне пора на гимнастику для ноги. Я улыбнулся Марианне, хоть она сегодня и хмурая какая-то.
Папа подал мне мой мяч и сказал, что придет завтра. Он придет завтра!
Я перекатывал мяч в руках и улыбался. Наверное, со стороны выглядело глупо, но ничего не мог с собой поделать. Мяч приятно поскрипывал, если провести по нему пальцем. Новенький. Мой.
В кабинете лечебной гимнастики я в который раз делал одни и те же упражнения для восстановления ноги. Делал и улыбался. Я никак не мог прекратить, рот просто сам тянулся к ушам!
Смотрел в окно во время упражнения. Устройство, напоминающее станок для балерины, держась за которое нужно было медленно идти, находилось у окна. Там, внизу, Марианна вернулась к живой изгороди. Я взглянул на ее добрую спину и улыбнулся еще шире. Если бы она обернулась сейчас, я бы, наверное, даже рукой помахал. Но она стояла и смотрела на дыру в изгороди, пока там не показалась морда. Я различил с трудом черный треугольник собачьего носа. В чем дело? Она же забрала его. Точнее, ее – Тобианну.
Старался улыбаться и дальше, но уже не получалось. Собака. Почему она снова там? Появилось неприятное чувство, которое разрасталось с каждым моим неумелым шагом у «балетного станка». Я хотел, чтобы все это поскорее закончилось. Я хотел обратно в палату. Я хотел… Я не знаю, чего я хотел.
– Марианна, – сказал я и хлебнул супа. Суп был мутный и бледный. Плавали какие-то белые хлопья, похожие на снег. И пара крупных кусков картошки. Вялый суп. Я разглядывал его, не желая смотреть на Марианну.
– Что? – спросила она.
Я молчал. Мне сковало рот от слов, которые было трудно произнести. Со мной бывает.
– Та собака, – выдавил я из себя. И все, больше не смог выдавить ничего. И не хотел слышать ответ.
Марианна помолчала. Лучше бы она ушла сейчас. Просто ушла.
– Я вернула ее. Маме хуже стало. Она передумала насчет собаки.
– Мама запретила заводить собаку? – я возюкал кончиком ложки в тарелке, распугивая белые хлопья непонятного происхождения. – Я думал, у взрослых так не бывает. Я думал, взрослые могут завести собаку не спрашивая разрешения. Я думал, вы взяли собаку, когда сказали, что взяли ее, – разошелся я. – Я думаю, муравей, если бы мог, взял бы собаку, раз сказал, что возьмет ее, – совсем уж не к месту сказал я. Хотя именно так я и думал. Муравей взял бы. Он бы утащил ее в муравейник на своей спине, кормил и гулял бы с ней.
Марианна поднесла к моему лицу блюдечко с таблетками.
– Не забудь выпить.
Я сам не знаю, как так получилось. Резко поднял руку, стукнул по блюдечку, оно полетело вместе с таблетками сначала вверх, потом вниз, провернулось вокруг себя, брякнуло и разлетелось осколками по полу.
– Принесу новые таблетки, – невозмутимо сказала Марианна, хотя, я заметил, рука у нее дрогнула, когда я выбил из нее блюдечко. Жалкая розовая рука в белесых пятнах, как вареная колбаса с колечками жира.
– Муравей сильнее вас, – я отвернулся к стене. Марианна вышла.
32
– Дылда.
Я хотел рассказать ей. Со мной что-то творилось непонятное, я был счастлив и несчастен одновременно. Нога. Папа. Собака. Новый мяч. Навалилось все сразу. Хотелось плакать и смеяться.
– Дылда.
Я хотел рассказать. Это был странный день.
– Дылда.
И ночь. Я вспомнил странный сон. Хотел рассказать Дылде свой сон. Про пирата, который разговаривал с белой медсестрой. О чем они там говорили?
– Дылда! – сказал я в голос, почти касаясь губами розетки. Что она там, уснула, что ли?
Я услышал за стеной шаги. Они прошли комнату сначала в одном направлении, потом в другом. Что это она там расхаживает?
– Дылда! Зову тебя, зову.
Шаги притормозили и затихли. Потом снова зазвучали и направились… в мою палату. Я удивился и вжался в стену. Шаги приблизились к моей двери. Неужели она сейчас войдет? И почему ее не заперли на ключ, как обычно? Я почти испугался, что она войдет. Не знаю, хотел бы я этого или нет. Не уверен. Я не был готов встретить ее вот так…
– Ты что шумишь? Кого зовешь? – сердито сказало лицо, просунувшееся в мою дверь. Это белая сестра. А почему Дылда не кричит? Она же ее боится.
– Девочку зову, – ответил я, не понимая, что говорю. Она же теперь узнает, что мы общаемся через стену. Хотя разве общаться запрещено?
– Какую девочку? – нарисованные брови поползли вверх. – А, Бэлу, что ли? Можешь не звать. Наконец-то избавились.
Почему-то совсем не удивилась, что я зову Бэлу. Что я общаюсь с ней… Что значит «избавились»?
– Что? Как? – спросил я. Шутит, что ли. Может быть. Такие люди обычно не смешно шутят, а считают при этом, что очень остроумны.
– Перевели ее наконец куда надо.
– А… куда надо?
– В психушку, куда. Дурочка ведь. Шестнадцать ей стукнуло.
Я слился со стеной. По крайней мере, сейчас я бы не отличил себя от стены, если бы смотрел со стороны. Мне так казалось. «Ей стукнуло шестнадцать», – крутилась у меня в голове мысль, слишком незначительная, чтобы заслонить собой другую – огромную и страшную. Шестнадцать. Шестнадцать… У нее был день рождения?
– Когда?
– Что – когда?
– Шестнадцать стукнуло, – у меня пересохли губы. Почему я спрашиваю такую ерунду? Какая разница, когда ей стало шестнадцать лет? Какая, к черту, разница? Я вспомнил, как она повторяла: «Мне мама торт резала. Я свечи задула».
– Сегодня, – ответила белая сестра и тут вдруг ощетинилась: – А ты что, самый любопытный, все тебе надо знать? Подружка твоя, что ли?
– А когда?
Она уже собиралась уйти. Кажется, я выкрикнул этот вопрос. Она снова появилась в проеме.
– Что – когда? Я же сказала уже – сегодня…
– Когда она вернется?
Медсестра усмехнулась. Она усмехнулась, в то время как я превращался то ли в камень, то ли в воздух. Выдержала паузу. Я ждал.
– Никогда. Отец ее сдал.
Отец.
Сдал.
Я вспомнил ночной разговор. «… или забирайте… шестнадцать уже… не няньки… в психиатрической… заберите домой…»
Заберите домой.
– Он домой ее забрал? – тупо промямлил я.
– Ха, забрал, как же! Не слышишь меня, что ли?! Сдал он ее в психушку! – рявкнула сестра. Ей надоело со мной разговаривать. Она ушла, прихлопнув дверью щель, через которую со мной говорила.
Я смотрел на ручку двери. Она поблескивала. Солнце садилось. Ручка двери круглая, позолоченная. Если смотреть на нее близко, можно увидеть свое лицо. Оно искаженное – надутое или, наоборот, тонкое, как стручок. Как в комнате смеха.
Я не дочитал ей книгу. Семьдесят четвертая страница. Она не узнает продолжение.
Никогда. Отец ее…
Я взялся за ручку. Она перестала блестеть под моими пальцами.
… сдал.
Я держался за стену, но все равно наступал на больную ногу. Так бывает: когда у тебя две ноги, то по привычке наступаешь сначала на одну ногу, потом на другую. Даже если на одну из них тебе наступать нельзя.