Часть 3 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На пиках недуга, когда голова превращалась в охваченный огнем камень, а горло забивалось кроваво-гнойной мокротой, ему часто казалось, будто она стоит у постели и скалится. С длинного языка капала едкая вонючая слюна, безгубый рот шептал: «Я заберу тебя, малыш». Варац по праву ненавидела Вальина: когда мать ждала его, богине не приносилось таких щедрых жертв, как перед рождением старшего брата. Ради Эвина на алтаре убили голубую пантеру и четырех ее котят ― и родился он здоровым, крепким. Ради Вальина закололи серую куницу, ведь наследник у престола уже был. Но и в этом он старался никого не винить.
Став постарше, он полюбил Светлые храмы, высокие, величественные, выстраиваемые обычно из белого камня и щедро украшаемые зеленью и цветами. Там легче дышалось, прояснялся ум, утешалось сердце ― особенно когда во время месс служители тихонько вдыхали музыку в витые раковины, и музыка эта заполняла своды нескончаемой песнью моря. Ближе всех Вальину был Дараккар ― советчик, судья. Вальин и сам был, по насмешливым уверениям Эвина, паинькой и мог бы стать судьей… но приступы хвори учащались, и ему выбрали другой удел. Того, кто несет богу жертвы ― виноград, хлеб и серебряные зеркала ― во имя справедливого суда и раскрытия преступлений. А еще того, к кому приходят с покаянием. Из всего пантеона только Дараккар обладал правом исповедовать и прощать; может, потому отец не против был заиметь среди дарующих покой жрецов своего. Как-то он сказал Вальину с грустным смехом: «Когда и я приду к тебе за милостью, пожалуйста, не будь слишком строг, хоть я и великий грешник». Вальин обещал. Впрочем, пока его допускали исповедовать только детей и подростков с их безобидными прегрешениями вроде потерянных монеток, ссор с родителями, зависти к учителям и драк с друзьями. Вальину это было по душе: подглядывая из-за исповедальной завесы, он замечал, что люди уходят счастливыми, прямее держат спину. Конечно, он здорово уставал и порой сам нуждался в исповеди или хотя бы в участии, но этого ему не полагалось.
– Я встаю! ― зачастил Вальин, уже окончательно проснувшись. ― Ты ведь погуляешь со мной, Сафира, да? Я свободен сегодня! Позавтракаем и пойдем в бухту, а? Или позавтракаем прямо там? Что бы ты хотела? Я скучал по тебе, я…
Слово за словом, идея за идеей. Он и сам сердился на себя за эту детскую настырность, за сбивчивую болтовню, но остановиться не мог. А голос разума, тоже наконец проснувшийся и спохватившийся, шепотом стыдил, напоминал издевательски: с ней так нельзя. Это же Сафира, мало того что взрослая, так еще и теперь с таким статусом. Она каждый день завтракает, обедает и ужинает с людьми совсем другого… уровня, наверное, так. С отцом, например. С важными суровыми жрецами. С невероятными художниками и строителями, с загадочными мастерами по цветному стеклу. С теми, с кем интересно. С теми, кто каждый день видит и делает что-то новое. А он…
– Милый, я, наверное, не смогу, ― вздохнула Сафира, снова выпрямляясь. Глаз она не прятала, но голос звучал без капли ответного оживления. ― Даже позавтракать.
…А он каждый день делает одно и то же. И вдобавок плохо воспитан.
– Храм, ― продолжила она, теребя платье на коленях, ― мастера должны наконец показать мне белую капеллу. Я спешу, вдруг что не так. Простишь? Это только сегодня.
Вальин, севший было, понурился, прислонился лопатками к подушке и натянул одеяло выше. Ну конечно, он так и предчувствовал: что-то было у Сафиры на лице, что-то не прежнее, что-то, что все чаще появлялось там и противоречило всем ее «скучаю», «люблю» и «только сегодня». Но думать не хотелось. Проще было убеждать себя, что она страшно занята, немного зазнаётся, волнуется о своих планах, но скоро все обязательно наладится. Завтра. Через сэлту. Через прилив.
– Прощу. ― Он постарался улыбнуться. В костях, особенно в позвоночнике, ныло и покалывало ― теперь, поерзав, он это ощутил. ― Почему же ты тогда тут, занятая моя?
– Не удержалась, дурачок, ну куда я без тебя? ― Явно уловив обиду в голосе, она снова попыталась погладить его по волосам. Он фыркнул и увернулся. ― Люблю на тебя смотреть. Как ты спокойно спишь. Как ты…
― …не мучаюсь? ― на этот раз он спросил прямо. Должны же они были научиться об этом говорить. ― Спасибо, правда.
Она кивнула, не став больше ничего выдумывать: никакого «красивый», никакого «быстро растешь». Благодарный, он потянулся к ней и обнял сам ― такую нежную и чужую. Разделившую с ним столько боли, но почти не разделявшую новых радостей.
– Сафира, Сафира, ― зашептал он ей в плечо, ― зачем ты так боишься? Зачем за меня? У тебя теперь есть этот твой храм, всякие большие дела, ты важная такая…
– Дурачок! ― повторила она, поймав в словах ревность, но вроде не обидевшись. ― Храм ― это другое. А еще… настоящим Храмом может быть только человек. Знаешь это? Ты тоже, может, найдешь однажды свой.
Звучало красиво, но словно откуда-то издалека. Вальин промолчал, только потерся щекой о ее ключицу. Сияющая Лува дарила миру утренний свет, стены из белого резного камня искрились, как жемчуг, в комнате было тепло, а Сафира сидела рядом. И больше Вальину сейчас не хотелось ничего. Он пережил пока мало пробуждений вроде этого. Без судорог и хрипов. Без крови на подушках. Без понимания: он снова подвел семью, подвел Сафиру, подвел Бьердэ. Тем, что не умер во сне и продолжает, словно какой-то нечистый дух, высасывать их улыбки и силы.
Морской хвори ― его болезни ― боялись все жители Общего Берега. Особенно, конечно, обремененные трудами рыбаки, виноградари, пастухи, но купцы и аристократы ― тоже. Хворь приходила с ветрами: ветры эти, даря прохладу одним, терзали других, а жертв выбирали наугад. Кого-то они преследовали с рождения, на кого-то ополчались в расцвете сил или в старости. Казалось, не кончатся мучения больных, день за днем падающих в агонии, захлебывающихся кровью, закрывающих изуродованные лица. Но мучения заканчивались, едва возвращался штиль. Лекарств не было ― немного спасали только обезболивающие и обеззараживающие отвары; благовония, пробивающие нос; разогретая галька на грудь и теплые ванны. И даже уезжавшие от моря вглубь континентов оставались обручены с ним кровью, смрадом гниения и язвами, открывающимися всякий раз, как на покинутой родине начинали резвиться ветры. На двадцатый-тридцатый прилив недуга приходил последний сон. Король Кошмаров задувал тусклую свечу жизни, и лиловый отблеск переставал терзать изуродованный труп.
Так с рождения до пострига жил и Вальин, сколько его ни лечили снадобьями, сколько ни привозили чудодейственных артефактов. Живой и любопытный, он с трудом переносил прикованность к постели, бессонницу и боль. Хотелось вернуться к любимым играм или даже урокам, а приходилось лежать, молиться, как учат жрецы, и поглядывать на двери в надежде, что кто-то ― хотя бы заботливый Бьердэ ― заглянет. Но Вальину мало было разговоров с мудрыми медиками, мало фальшивой ласки Ширхáны ― новой графини, сменившей на престоле покойную мать. Брат не заглядывал: для него младшего давно не существовало. Не заглядывали дети знати, боясь заразы, хотя морская хворь заразной не была. А после восьмого прилива при дворе появилась Сафира.
Девушка родом из графства Холмов выросла среди пиролангов и, как и они, разбиралась во всем на свете. Она вовсе не хотела быть няней, а хотела строить здания ― не те практичные и безликие, что возводили на ее родине, а настоящие приморские дворцы и храмы. Но вот она осиротела, у нее не осталось средств закончить обучение, и ее, отчаявшуюся, рекомендовали Энуэллисам. Она была двоюродной сестрой, или племянницей, или незаконной дочерью кого-то из придворных ― Вальин не помнил, да и неважно. Важно оказалось, что Сафира увидела всего приливов на семь-восемь больше, чем он, и не успела превратиться в строгую жеманную женщину. Она понимала Вальина ― например, как трудно днями и ночами лежать в постели без дела, как много в такие часы думается о плохом. Сафира стала нарушать правила: она тихонько уносила хрупкого мальчика на руках из дворца, а потом увозила на лошади в парк птиц, в сад фонтанов, в рощи ― куда бы он ни захотел. А еще она знала тайную бухту, в которую не мог забраться ни один ветер. Песок там был мягкий, и там Вальин и Сафира строили замки. Они не походили на косые нагромождения, которые Вальин пытался возводить раньше, в одиночку. У Сафиры получались настоящие башни, и мосты, и галереи. Глядя на них, Вальин думал, как было бы здорово застроить так Ганнас. И даже улыбался, хотя давалось это, когда губы больше похожи на рваную окровавленную тряпку, тяжело.
Сафира, наверное, откладывала жалование: через два прилива она ушла. Вальин не держал ее; ему всегда казалось, что чем больше держишь кого-то, тем дальше тот попытается убежать. Он не плакал, прощаясь, но плакал потом, и очередная морская хворь прошла для него небывало тяжело. Часть язв не зажила, когда пришел штиль, оставила рытвины на висках, а один глаз начал слепнуть. Вальин не знал: Сафира будет возвращаться. Просто появляться вот так, иногда прямо в его комнате, гладить волосы, трогать лоб и говорить о больших, настоящих зданиях, которые теперь строит. И ― когда есть время ― снова строить маленькие, из песка, в бухте. Жаль, не сегодня.
– А что все-таки за храм? ― спросил он, уже умывшись, причесавшись и одевшись. ― Правда, что ли, темный? Народ такие ужасы говорит…
– Да, ― отозвалась Сафира. Она стояла у окна и задумчиво глядела в морскую даль. ― Храм Вудэна. Первый в городе. Даже жрец уже выбран.
– Повелителя Кошмаров и Последнего Сна? ― Вальин старательно застегивал посеребренные пуговицы на синем, расшитом крапивой жилете. ― Разве он не самый страшный из богов? Зачем его славить здесь? У него есть свои «поганые места»…
Сафира обернулась, качнув медными волосами, и посмотрела словно бы с удивленным упреком. Вальин взгляд выдержал, но, защищаясь, пожал плечами – мол, я ребенок, что я еще могу думать? Тут же на себя рассердился: ну как так можно, то строит из себя большого, то перестает отвечать за свои слова. Щеки загорелись.
– А разве ты… ― тихо начала Сафира, ― когда боль разъедала твои кости, не звал его порой как избавителя? Звал. Я слышала, утешая тебя. Так почему не почтить его?
Вальин потупился. Опять пришлось напомнить себе, что нельзя сердиться. Ни на нее, ни даже на себя.
– Я не зову больше Вудэна. ― Это он сказал твердо, даже строго, снова подняв голову. ― Я хочу жить. Умирать страшно, я же ничего не успел…
Сделать. Узнать. Почувствовать ― ну, кроме боли. Сафира все глядела на него усталыми зеленоватыми глазами, густо подведенными сурьмой. С таким взглядом она всегда казалась намного старше, чем на самом деле. И дальше. И беззащитнее.
– Мы ведь все зовем его, когда нам больно. ― Она сцепила руки, и на коже ярче зазолотилась хна. ― К некоторым он приходит, избавив от страданий, а некоторых щадит, не слыша опрометчивого зова. И то и другое ― милосердие. Нет? Что было бы, приди он к тебе, задуй он твою свечу? ― ее голос дрогнул. Наверное, она думала об этом не раз.
– Может быть, ― задумчиво отозвался Вальин. Он окончательно решил не спорить, по крайней мере сейчас, пока даже храм этот не видел вблизи. ― Ты стала слишком умная, Сафира. Извини. Сдаюсь. Все это так сложно… Но я обязательно пойму, я обещаю.
Он действительно порой не понимал Сафиру, с этим приходилось мириться: она была вольной птицей, полной сил; он ― пленным хворым птенцом. Но она хотя бы говорила, причем о том, что было для нее важным, говорила, не боясь осуждения. Как блестели ее глаза, как блуждала по лицу улыбка, сменяясь иногда сумеречной задумчивостью. Как заражал ее восторг. Как хотела она какой-то своей справедливости, и Вальин готов был впустить эту справедливость в сердце вслед за ней. Смерти он боялся ― да что там, даже смертью ее почти не называл, вслед за большинством предпочитая менее страшные слова «последний сон». Но, может, он правда еще не понимал о ней чего-то; может, не понимал и простой народ, шептавшийся в порту и на площадях о том, что приглашать Короля Кошмаров в чистый светлый город ― скверная идея. Отец, Сафира, Бьердэ ― люди, которых Вальин считал самыми умными на свете, ― ведь думали по-другому. И верховный король вроде думал, иначе бы подобного не разрешил. Так зачем ссориться впустую? И вообще, пусть Сафира рассуждает о гадком Вудэне, пусть рассуждает о чем угодно! Вальин готов был слушать вечно, чувствуя себя особенным. Готов был что угодно поддерживать, веря, что Сафира это не забудет, даже когда станет великой. А еще после всех этих «ты становишься красивым» он не переставал надеяться, что, может быть…
– Сафира, слушай, а ты выйдешь за меня после моего шестнадцатого прилива? ― выпалил он. ― У тебя будет всего лишь двадцать третий. Я… ну…
Слова вырвались сами, внезапно, и голос от волнения взлетел до писка. Хороший ли это был способ перевести непростой разговор о непонятных вещах? Вальин тут же испуганно прикусил язык и захотел влезть под кровать, но Сафира оживилась, засмеялась ― заплясали рыжие змейки-локоны, зазвенели монеты на поясе. Подойдя, она вытянула руки и принялась перезастегивать Вальину пуговицы: одну он ухитрился пропустить. Он опять покраснел, глядя, как движутся ее ловкие пальцы.
– Ох, милый, милый, чего ты, заманчивое же предложение! ― Она поправила заодно и брошь на его рубашке ― обережный треугольник из черненого серебра.
– Выйдешь? ― Обнадеженный, он даже привстал на носки, но Сафира уже отстранилась и опять погрустнела.
– Ты же будешь жрецом Безобразного. Жрецы Дараккара не женятся.
О, с этим-то он, как ему казалось, давно разобрался. Не так он и держался за сан!
– А я, как выздоровею совсем, скажу, что отслужил свое и больше не хочу быть…
– Тс-с-с! ― Прохладный палец коснулся его губ, и по спине пробежали вдруг мурашки. Вальин замолчал, почувствовав странное: будто совершил какую-то непоправимую ошибку или застыл в шаге от нее.
– Что? ― прошептал он, не смея шевельнуться. ― Ты обиделась, что ли?
Сафира нахмурилась. В ее глазах не осталось ни мягкости, ни игривости. Очень медленно она опустила руку и сжала на монетном пояске в кулак.
– Наш мир прост, юный граф. Очень, и, приглядывая за ним, боги дремлют. Но когда ты обманываешь их, они сразу открывают глаза. Если, ― она пристальнее взглянула ему в лицо, ― ничего не случится, твой путь определен, и лучше с него не сбиваться. К тому же… ― Но тут ее тон резко переменился, перестал пугать. Сафира улыбнулась, щелкнула растерянного Вальина по лбу и в шутку шамкнула челюстью. ― Малыш, я же стара и больше люблю здания, чем людей. Много философствую. Дружу со Смертью…
– Ничего ты не старая! ― возмутился он, а в глубине сердца порадовался, что странное напряжение между ними растаяло как дым. Ну их, вредных богов. ― Я тебя люблю. И пусть ты строишь храм этому, с щупальцами… может, и моему богу потом построишь? ― Он замолчал. Сафира уже не глядела на него и, казалось, больше даже не слушала. ― Эй. О чем ты думаешь?
Она опустила руки, голову тоже. Ее настроение снова резко переменилось, всю фигуру словно облили серой краской. Наконец, точно решившись, она шепнула:
– Я… Люди будут злы на меня. Да?
– За что? ― Он поймал блеск глаз в завесе рыжих кудрей и пожалел обо всем, что сказал. Ну конечно. Это он ее расстроил своими богохульствами.
– За этот храм. Они боятся Вудэна, как и ты, ― и, может, не зря… Они не готовы.
«Не готовы…» Вальин повторил это в мыслях и снова вспомнил простых ганнасцев. Добродушных торговцев и вечно озабоченных рыбаков, приветливых виноделов и сыроваров, оружейников, ювелиров, бесчисленную бравую стражу. Блистательных баронов, чьи дома отбрасывали длинные тени. Художников, скульпторов, архитекторов. Дети всех их исповедовались иногда Вальину. Взрослых исповедовали его наставники. От них и долетали все эти слухи: о Кошмарище, как уже прозвали замысел отца и Сафиры; о жреце с некой темной, под стать Вудэну, судьбой; о ритуалах, которые в Кошмарище будут проводить. Пить кровь. Убивать зверей. Хорошо, что только зверей; задумай кто-то построить, например, храм Варац, которой иногда приносились в жертву хворые младенцы, ― точно быть беде! Вальин понимал, чего боятся люди. Например, что брезгливые светлые богини вроде Лувы и Парьялы отвернутся, что начнутся беды: мор, неурожаи… С другой стороны, почему? Так ли они не любят угрюмого брата? Вальин, хотя и не особо дружил с Эвином, ни за что не отказал бы ему в уютном крове ― а брат никогда не говорил, что больного младшего нужно гнать в шею. Так, может, и не случится дурного, если у Вудэна будет храм в Ганнасе?
– Милый?.. ― тихо окликнула Сафира. Похоже, она боялась молчания.
И Вальин ободряюще ухватил ее за руки ― тонкие, длиннопалые, в россыпях золотых веснушек. Он бы поцеловал их, но не решился. Даже отец не делал так с мачехой.
– Я не буду ни злиться, ни бояться! ― просто уверил он. ― И отец… он же тебя нанял, он тебя и защитит. Ему нужен храм. И, значит, нужна ты.
Ее глаза потеплели, пальцы сжались в ответ. Пожатие это искорками пронзило грудь. Стало ясно: он все сказал правильно. И все правильно понимает.
– Да… я не решилась бы взяться за такую работу для кого-либо, кроме него.
И все же прозвучало это так, что Вальин не на шутку забеспокоился.
– Он нравится тебе больше, чем я? ― насупился он. ― Я обещаю! Я тоже поумнею. И чем-нибудь прославлюсь! Хочешь, я велю тебе застроить храмами весь город?
Он ждал смеха, ждал привычного «Дурачок!». Но Сафира уже разорвала их неловкое пожатие и отступила на шаг, устало расправила плечи. Свет вызолотил ее волосы, а на лицо легла глубокая тень, похожая на вуаль. Опять она медленно уходила в себя.
– Дело не в уме, Вальин… дело в боли. Той, которую знают лишь правящие и, может быть, родители неблагодарных детей. Как хорошо, что она ― не твоя.
Сафира снова поглядела в окно, на выступающий за ярусами белых, серых и голубых домиков мыс. Там, за розоватой черепицей и живыми изгородями, темнели возводимые из черного камня стены. Три башни. Три купола, которые расписывал мастер-иноземец. Средний, самый высокий, сиял пока еще холодным фиолетовым маяком-свечой, помещавшимся под самым шпилем. Вальин знал: скоро этот свет, облаченный в великолепное граненое стекло, зажгут впервые. На него будут глядеть все в Ганнасе, на него полетят мотыльки и души. Будет так красиво…
И так страшно.
* * *
― Сафира, я очень скучаю по тебе.
Она еще слышала это, с зажмуренными глазами входя в прохладную тень. Она не решалась поднять голову, только нервно облизывала пересохшие, зацелованные соленым ветром губы. И одновременно она очень хотела увидеть белые фрески, ведь запах ― влажная смесь песка, масла, шафрана и апельсиновых косточек ― шептал: они готовы. Но как страшно… это ведь значит, пути назад совсем нет. Поэтому ― пока слова, успокаивающе теплые, горькие. «Сафира, я очень скучаю по тебе».
Там, в замке, их сказали двое: мальчик, которому она привычно помогла застегнуть пуговицы жилета, и мужчина, его отец, которому так же привычно позволила расстегнуть на ней платье. Остериго был сегодня настолько нежен, что Сафира в очередной раз проиграла, изменила себе. Она задержалась дольше, чем хотела, и лежала рядом, и пила сладкое персиковое вино из бережно подносимого серебряного кубка, и обводила пальцем выгравированных на стенках крылатых лисиц. Остериго не хотел отпускать ее, почему-то сегодня ― особенно не хотел. Ее тяжелые рыжие пряди покоились на подушке поверх его столь же тяжелых черных. Медь и зола. Огонь и ночь.
― Сафира, я все чаще думаю…
И она прижала палец к его губам так же, как прижимала к губам мальчика ― младшего, единственного непохожего в этой семье. Больного, брошенного, и если первое смог исправить Безобразный, то последнее осталось.
Остериго, как и его старший сын Эвин, был смуглым, темноволосым, синеглазым. Все классические черты жителей графства Соляных Земель соединились в нем в гармоничный рисунок и светлое сердце, и удивительно ли, что Сафира отозвалась на это так же, как отозвалась на горе, окутывавшее младшего ребенка ― светловолосого, светлокожего, будто рожденного другой матерью от другого отца? Семья Энуэллис, кроме Эвина, уже в десять мечтавшего лишь о престоле и никого ни во что не ставившего, стала ей родной на целых два прилива, отделивших от мечты. Она даже поверила… Впрочем, нет, никогда не верила до конца. Ширхана ― новая супруга Остериго, дочь самогó верховного короля Цивилизации Общего Берега, гарантия мира и процветания Соляных Земель, ― всегда была рядом. Не вмешивалась, но была. Шептала:
– Можешь улыбаться ему. Можешь спать с ним. И даже понести от него. Но сама знаешь, маленькая дурочка. Строй другие замки.
Этого было достаточно, чтобы не заблуждаться, но не чтобы отступиться. И сегодня тоже, холодно шепча: «Ты точно благословишь храм?» – Сафира хотела шептать: «Люблю тебя». Что хотел шептать Остериго вместо «Да, во славу Тьмы и Света»? Он ведь любил ее, она знала, ― или не ее, а заточенное в ней талантливое отражение первой жены. Кларисс, мать Эвина и Вальина, умершая в родах, тоже была рыжей, украшала себя монетами, но не запомнилась никому ничем, кроме веселости и красоты. И пусть прошло много времени, Остериго скорбел о ней ― как умел. Портрет Кларисс так и висел у него в спальне, глядел на все его утехи. Опрокинутая на спину, откинувшая голову, прижатая к постели горячим телом Остериго, Сафира часто глядела в ее печальные зеленые глаза, но не раскаивалась. Она оправдывала себя многим: молодостью, даром архитектора, но главное ― возможностью дать любовь тем, кого должна была любить мертвая графиня. Остериго, второй брак которого стал чистым расчетом. И Вальину, которого отец ― пусть не сознавая ― винил и в потере любимой жены, и в недуге и порой отталкивал.