Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 3 из 7 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В отличие от Америки, где каждый, в жилах которого была хоть капля черной крови, автоматически становился черным, в Южной Африке мулаты классифицировались как отдельная группа: не белые и не черные, а то, что мы называем «цветные». Цветные, черные, белые и индийцы должны были встать на учет в правительстве в соответствии с расой. На основе этой классификации миллионы людей были изгнаны из своих домов и перемещены. Индийские районы были изолированы от «цветных» районов, которые были изолированы от «черных» районов – и все они были изолированы от «белых» районов и отделены друг от друга буферными зонами голой земли. Были приняты законы, запрещавшие секс между европейцами и местными жителями. Несколько позже эти законы были исправлены: секс запретили между белыми и – всеми не белыми. Между тем люди – это люди, секс – это секс. Так что правительству пришлось приложить невероятные усилия, чтобы претворить в жизнь эти новые законы. Наказанием за их нарушение были пять лет тюремного срока. Были созданы целые отряды полиции, чьей единственной работой было ходить по окрестностям и заглядывать в окна. Разумеется, этим занимались только лучшие полицейские. И если парочка представителей разных рас была поймана, помочь им мог только бог. Полиция вышибала дверь, вытаскивала их из дома, била и арестовывала. По крайней мере, так они поступали с черными. Что касается белых, это, скорее, было так: «Слушай, ты просто скажешь, что был пьян, но больше так не делай, ладно? Ну, бывай». Именно так это происходило с белым мужчиной и черной женщиной. Черному мужчине, пойманному на занятии сексом с белой женщиной, еще очень везло, если его не обвиняли в изнасиловании. Если спросить мою маму, представляла ли она себе, что значит иметь ребенка-мулата при апартеиде, она ответит, что нет. Когда она хотела что-то сделать, то придумывала способ это сделать, а потом делала. Она обладала той степенью бесстрашия, которую необходимо иметь, чтобы предпринимать что-либо из того, что делала она. Если вы задумаетесь о последствиях, то никогда ничего не сделаете. И все же это было безумным, опрометчивым поступком. В миллионе случаев нам просто везло оставаться незамеченными, пока мы поступали так, как поступали. Во время апартеида, если ты был черным мужчиной, ты работал на ферме, на заводе или в шахте. Если женщиной – на фабрике или домработницей. В общем-то, это были единственные варианты. Мама не хотела работать на фабрике, а готовила она ужасно и никогда бы не стала терпеть, чтобы какая-нибудь белая леди указывала ей, что она должна делать весь день. Так что, в соответствии со своим характером, она нашла вариант, который не входил в предложенные ей: она пошла на курсы секретарей, училась машинописи. В те времена черная женщина, учившаяся печатать на машинке, была кем-то вроде слепого, который учится водить автомобиль. Это великолепная попытка, только тебя вряд ли когда-нибудь вызовут, чтобы выполнить задание. По закону офисная работа и квалифицированный труд были предназначены для белых. Черные не работали в офисах. Но мама была мятежницей. К счастью для нее, ее мятеж случился в подходящий момент. В начале 1980-х годов правительство ЮАР начало проводить незначительные реформы, стремясь заглушить международный протест относительно преступлений и нарушений прав человека режимом апартеида. Среди этих реформ был ограниченный наем черных работников на низшие офисные должности. Например, машинисток. Через агентство по трудоустройству она устроилась на работу секретарем в «ICI»[2], мультинациональную компанию в Брамфонтейне, пригороде Йоханнесбурга. Если спросить мою маму, представляла ли она себе, что значит иметь ребенка-мулата при апартеиде, она ответит, что нет. Когда она хотела что-то сделать, то придумывала способ это сделать, а потом делала. Если вы задумаетесь о последствиях, то никогда ничего не сделаете. Когда мама начала работать, она все еще жила с моей бабушкой в Соуэто, тауншипе, куда правительство переселило мою семью за несколько десятилетий до этого. Но дома мама не была счастлива, и, когда ей исполнилось 21, она ушла, чтобы жить в центре Йоханнесбурга. Была только одна проблема: черные не могли жить там законно. Главнейшей целью апартеида было сделать ЮАР «белой» страной. При этом каждый черный человек лишался гражданства и перемещался в «хоумленды», бантустаны – полусуверенные территории для черных, которые в реальности были марионеточными государствами, полностью зависимыми от находившегося в Претории правительства. Но эта так называемая «белая» страна не могла функционировать без «черного» труда, производившего материальные блага. А это означало, что пришлось разрешить черным людям жить рядом с «белыми» районами, но в тауншипах, гетто, построенных для проживания черных рабочих, таких, как Соуэто. Тауншип был местом твоего проживания, но ты имел право оставаться там только при одном условии – наличии статуса рабочего. Если по той или иной причине твои документы были аннулированы, тебя могли депортировать обратно в хоумленд. Для того чтобы уехать из тауншипа (на работу в город или по любой другой причине), у тебя должен быть пропуск с идентификационным номером. В противном случае ты мог быть арестован. Также существовал комендантский час: после определенного часа все черные должны были находиться в тауншипе. В противном случае – арест. Мою маму это не беспокоило. Она твердо решила больше никогда не возвращаться домой. Так что она оставалась в городе, прячась и ночуя в общественных туалетах. Пока не научилась правилам проживания в городе у других черных женщин, придумавших способы жить там, – проституток. Многие городские проститутки были коса. Они говорили на языке моей матери и показали ей, как выживать. Они научили ее, как нарядиться в форму горничной, чтобы передвигаться по городу, не вызывая вопросов. Они познакомили ее с белыми мужчинами, желавшими сдать квартиры в городе. Многие из этих мужчин были иностранцами, немцами и португальцами, которых не волновали законы и которые были рады подписать договор на аренду, обеспечивая проститутке место для жизни и работы в обмен на определенные услуги. Мою маму не интересовали подобные предложения, но, благодаря работе, у нее были деньги, чтобы платить арендную плату. Через одну из своих подруг-проституток она познакомилась с немецким парнем, и он согласился снять для нее квартиру на свое имя. Она переехала и накупила разнообразные формы горничных, чтобы их носить. Ее все же неоднократно ловили и арестовывали за отсутствие удостоверяющего личность документа по дороге с работы домой. Или за то, что она находилась в «белых» районах после комендантского часа. Наказанием за нарушение законов о паспортизации было тридцатидневное тюремное заключение или штраф в пятьдесят рэндов – почти половина ее месячного заработка. Она наскребала деньги, платила штраф и продолжала заниматься своими делами. Тайная квартира мамы находилась в районе под названием Хиллброу. Она жила в апартаментах под номером 203. А вниз по коридору жил высокий светловолосый голубоглазый немецкоязычный швейцарец – экспат[3] по имени Роберт. Он жил в номере 206. В ЮАР, как бывшей торговой колонии, всегда была большая община экспатов. Люди стекаются сюда. Куча немцев. Множество голландцев. В то время Хиллброу был в Южной Африке этаким Гринвич-Виллиджем. Это был район процветающий, космополитичный и либеральный. Там были галереи и андеграундные театры, где художники и артисты осмеливались выступать с критикой правительства перед разношерстной толпой. Там был знаменитый артист Питер-Дирк Эйс, переодевшийся в придуманную им Эвиту и устраивавший в этой одежде сатирические моноспектакли, высмеивавшие режим африканеров. Там были рестораны и ночные клубы (многие из которых принадлежали иностранцам) со смешанной клиентурой: черные люди, ненавидевшие существующее положение дел, и белые люди, считавшие это попросту возмутительным. Эти люди также устраивали тайные посиделки, обычно в чьей-нибудь квартире или пустых подвалах, превращенных в клубы. Такая интеграция по своей природе была политической акцией, но сами посиделки вовсе не были политическими. Люди встречались и развлекались, устраивали вечеринки. Мама принимала в этом живейшее участие. Она всегда шла в какой-нибудь клуб, на какую-нибудь вечеринку, танцевала, знакомилась с людьми. Она постоянно бывала в телебашне Хиллброу, одном из самых высоких зданий Африки. Там был ночной клуб с вращающимся танцполом на верхнем этаже. Это было замечательное, но все же полное опасностей время. Иногда рестораны и клубы закрывали, иногда нет. Иногда исполнителей и зрителей арестовывали, иногда нет. Дело случая. Мама никогда не знала, кому можно доверять, а кто может сдать ее в полицию. Соседи «стучали» друг на друга. У подружек белых мужчин, живших в том же здании, что и мама, были все основания донести, что среди них живет черная женщина (без сомнений, проститутка). И надо было помнить, что черные люди тоже работали на правительство. Например, белые соседи мамы могли подозревать, что она – шпион, изображающий из себя проститутку (изображающую из себя горничную), засланный в Хиллброу, чтобы доносить на белых, нарушающих закон. Так работает полицейское государство: каждый думает, что любой другой является полицейским. Живя в городе в одиночестве, не пользуясь ничьим доверием и сама никому не доверяя, мама начала проводить все больше и больше времени в компании того, с кем она чувствовала себя в безопасности: высокого светловолосого швейцарца, живущего вниз по коридору в номере 206. Ему было сорок шесть лет, ей – двадцать четыре. Он был спокойным и сдержанным, она – дикой и свободной. Она заходила к нему в квартиру поболтать, они вместе отправлялись на подпольные посиделки, танцевали в ночном клубе с вращающимся танцполом. Что-то щелкнуло. Я знаю, что между моими родителями были настоящие взаимопонимание и любовь. Я видел это. Но какими бы романтическими их отношения ни были, я не могу сказать, до какого момента они оставались просто друзьями. Есть вещи, о которых дети не спрашивают. Так работает полицейское государство: каждый думает, что любой другой является полицейским. Все, что я знаю – это то, что однажды она сделала предложение. – Я хочу ребенка, – сказала она ему. – Не хочу детей, – ответил он. – Я не прошу тебя завести ребенка себе. Я прошу тебя помочь мне иметь ребенка. Я всего лишь хочу от тебя сперму. – Я католик, мы не делаем подобные вещи, – сказал он. – Знаешь, – сказала она, – я могла бы переспать с тобой и уйти, и ты бы никогда не узнал, есть ли у тебя ребенок или нет. Но я не хочу этого. Удостой меня своим «да», чтобы я могла жить спокойно. Я хочу ребенка для себя, и я хочу его от тебя. Ты сможешь видеться с ним, когда захочешь, но у тебя не будет никаких обязательств. Ты не будешь должен разговаривать с ним. Тебе не придется платить за него. Просто сделай мне ребенка. Для мамы тот факт, что этот мужчина не очень-то хочет создать с ней семью, существование закона, запрещавшего ему создать с ней семью, делал эту идею еще привлекательней. Она хотела ребенка, а не мужчину, который вмешался бы в ее жизнь и управлял ею. Что касается моего отца, я знаю, что он долгое время продолжал говорить «нет».
В конце концов, он сказал «да». Почему он согласился? На этот вопрос я никогда не найду ответа. Через девять месяцев после того «да», 20 февраля 1984 г., маму приняли в больнице Хиллброу, где ей должны были сделать плановое кесарево сечение. Живущая отдельно от семьи, беременная от человека, с которым не могла появляться на людях, она была совсем одна. Врачи отвели ее в родильный зал, разрезали живот, залезли туда и достали полубелого, получерного ребенка, нарушившего многочисленные законы, постановления и правила: я был рожден преступником. Когда врачи вынули меня, был тот неловкий момент, когда они сказали: «Ага. Это очень светлокожий ребенок». Быстро оглядев родильный зал, они не обнаружили ни одного мужчины, стоявшего рядом и готового взять на себя ответственность. – Кто отец? – спросили они. – Его отец из Свазиленда, – сказала мама, имея в виду крошечную, сухопутную страну к востоку от ЮАР. Вероятно, они понимали, что она лжет, но приняли это, так как нуждались в объяснении. Во времена апартеида правительство отмечало в твоем свидетельстве о рождении все: расу, племя, национальность. Все должно было быть упорядочено. Мама солгала и сказала, что я родился в Кангване – полусуверенном хоумленде, бантустане для народа свази, живущего в ЮАР. Так что в моем свидетельстве о рождении не говорится, что я – коса, хотя я им, в принципе, являюсь. И в нем не говорится, что я швейцарец, чего бы не позволило правительство. Там просто говорится, что я из другой страны. Мой отец не был вписан в мое свидетельство о рождении. Официально он не был моим отцом. А мама, держа слово, была готова к тому, что он не будет принимать участия в нашей жизни. Она арендовала для себя новую квартиру в Жубер-Парке, районе, соседнем с Хиллброу, и туда она принесла меня из больницы. На следующей неделе она пошла навестить моего отца, без меня. К ее удивлению, он спросил, где я. «Ты сказал, что не хочешь принимать в этом участия», – сказала она. Он не хотел, но – так как я уже существовал, он понимал, что не может иметь сына, живущего за углом, и не быть частью его жизни. Так что мы втроем стали своего рода семьей, насколько позволяло наше дикое положение. Я жил с мамой. Мы тайком навещали моего папу, когда могли это сделать. Врачи отвели ее в родильный зал, разрезали живот, залезли туда и достали полубелого, получерного ребенка, нарушившего многочисленные законы, постановления и правила: я был рожден преступником. Тогда как большинство детей уверено в любви своих родителей, я был уверен в их преступности. С папой я мог находиться только дома. Если мы выходили на улицу, ему приходилось идти по другой стороне дороги. Мы с мамой постоянно ходили в парк Жубер. Это Центральный парк Йоханнесбурга: красивые сады, зоопарк, огромная шахматная доска с фигурами в человеческий рост, которыми играли люди. Мама рассказывает мне, что однажды, когда я уже начал ходить, папа попробовал пойти с нами. Мы были в парке, он шел на довольно большом расстоянии от нас, а я побежал за ним с криком «Папа! Папа! Папа!» Люди начали на нас смотреть. Он был напуган. Он запаниковал и стал убегать. Я подумал, что это игра, и продолжал гнаться за ним. Я не мог гулять и с мамой: светлокожий ребенок с черной женщиной вызвал бы слишком много вопросов. Когда я был новорожденным, она могла завернуть меня и брать куда угодно, но очень быстро это перестало быть вариантом. Я был крупным ребенком, огромным ребенком. Когда мне был год, можно было подумать, что мне два. Когда мне было два, можно было подумать, что мне четыре. Не было никакого способа меня спрятать. Мама, как это было с ее квартирой и формой горничной, и здесь нашла лазейки в системе. Быть мулатом (когда один родитель белый, а другой – черный) было незаконно, но быть цветным (иметь обоих цветных родителей) незаконным не было. Так что мама представляла меня миру как цветного ребенка. Она нашла ясли в цветном районе, где могла оставлять меня, когда работала. В нашем здании жила цветная женщина по имени Куин. Когда мы хотели пойти погулять в парке, мама приглашала ее пойти с нами. Она шла рядом со мной и вела себя, словно была моей матерью, а мама шла в нескольких шагах позади, словно была служанкой, работавшей на эту цветную женщину. У меня есть десятки фотографий, где я гуляю с этой женщиной, которая похожа на меня (но не является моей матерью). А черная женщина позади нас, которая, кажется, случайно оказалась на фотографии, – моя мама. Когда мы не могли пойти гулять с цветной женщиной, мама рисковала сама гулять со мной. Она держала меня за руку или на руках, но если появлялась полиция, ей приходилось опускать меня на землю, словно я мешок с травой, и делать вид, что я не ее ребенок. Когда я родился, мама уже три года не видела свою семью, но она хотела, чтобы я знал их, а они знали меня. Так что блудная дочь вернулась. Мы жили в городе, но я по нескольку недель проводил у бабушки в Соуэто, часто во время каникул. У меня столько воспоминаний об этом месте, что мысленно мы словно жили и там. В городе, как бы ни было трудно по нему передвигаться, мы справлялись. На улицах было много людей, черных, белых и цветных, идущих на работу и с работы, и мы могли затеряться в толпе. Но в Соуэто могли жить только черные. Там было труднее спрятать кого-то вроде меня, и правительство наблюдало намного пристальней. В «белых» районах полицию можно было увидеть нечасто, а если и увидеть, то «дружелюбного полицейского» в его рубашке с застегнутым воротничком и отутюженных брюках. В Соуэто полиция была оккупационной армией. Они не носили рубашек с застегнутыми воротничками. Они носили защитное снаряжение. Они были вооружены. Они работали командами, известными как «летучие отряды», потому что появлялись вдруг и ниоткуда, раскатывая в бронированных военных автомобилях (мы называли их бегемотами) с огромными шинами и прорезями по бокам автомобиля, откуда стреляли из своего оружия. С «бегемотами» не связывались. Как только увидел – беги. Это была суровая реальность жизни. Тауншип постоянно находился в состоянии мятежа; кто-нибудь где-нибудь всегда маршировал или протестовал, и это надо было подавлять. Играя в бабушкином доме, я слышал ружейные выстрелы, крики, слышал, как в толпу бросали гранаты со слезоточивым газом. Во времена апартеида правительство отмечало в твоем свидетельстве о рождении все: расу, племя, национальность. Все должно было быть упорядочено. Мои воспоминания о «бегемотах» и «летучих отрядах» относятся к тому времени, когда мне было пять или шесть лет, когда апартеид, наконец, начал рушиться. До этого я никогда не видел полицию, так как мы не могли рисковать, чтобы полицейские увидели меня. Когда бы мы ни приезжали в Соуэто, бабушка не разрешала мне выходить на улицу. Если она присматривала за мной, это было: «Нет, нет, нет. Он не выходит из дома». Я мог играть за стеной, во дворе, но не на улице. А именно там, на улице, играли остальные дети. Мои двоюродные брат и сестра, дети из квартала, они открывали ворота, выбегали и носились на свободе, возвращаясь домой в сумерках. Я упрашивал бабушку разрешить мне выйти. – Пожалуйста. Пожалуйста, можно я поиграю с двоюродным братом? – Нет! Они заберут тебя! Я долгое время думал, что под «они» она имеет в виду других детей, но она говорила о полицейских. Детей могли забрать. Детей на самом деле забирали. Ребенок не того цвета в районе не того цвета – и правительство могло прийти, лишить твоих родителей родительских прав, забрать тебя в приют. Для поддержания порядка в тауншипах правительство полагалось на свою сеть impipis, анонимных доносчиков, информировавших о подозрительных действиях. Были еще «блэкджеки», черные, работавшие на полицию. Бабушкин сосед был блэкджеком. Ей приходилось проверять, чтобы он не увидел, как она приводит меня в дом и уводит из дома. Бабушка до сих пор рассказывает историю о случае, когда мне было три года. Мне надоело сидеть в заключении, и я прокопал яму в подъездной дорожке под воротами, протиснулся в нее и убежал. Все паниковали. Поисковая группа отправилась на поиски и выследила меня. Я даже не подозревал, какая опасность угрожала всем из-за меня. Семья могла быть депортирована, бабушка могла быть арестована, мама могла отправиться в тюрьму, а меня, возможно, запихнули бы в групповой дом для цветных детей. Так что меня держали внутри. Не считая тех редких прогулок в парке, почти все обрывочные воспоминания о моем раннем детстве относятся к дому: я с мамой в ее крошечной квартирке, я сам по себе у бабушки. У меня не было друзей. Я не был знаком с другими детьми, кроме двоюродного брата и сестры. Тем не менее я не был одиноким ребенком – мне нравилось быть одному. Я читал книги, играл в игрушки, которые у меня были, создавал воображаемые миры. Я жил в своей голове. И сегодня я могу оставаться один часами и прекрасно себя развлекать. Мне приходится напоминать себе, что надо быть с людьми. Люди – это люди, а секс – это секс, и я, безусловно, не был единственным ребенком, рожденным у черного и белого родителей во время апартеида. Путешествуя по миру сегодня, я все время встречаю других «смешанных» южноафриканцев. Наши истории начинались одинаково. Мы примерно одного возраста. Их родители встретились на какой-нибудь подпольной вечеринке в Хиллброу или Кейптауне. Они жили на нелегальной квартире. Разница была в том, что почти все остальные покинули страну. Белый родитель тайно провозил их через Лесото или Ботсвану, и они росли за границей, в Англии, Германии или Швейцарии, потому что создать смешанную семью во времена апартеида было попросту невозможно. Как только был избран Мандела, мы, наконец-то, смогли жить свободно. Уехавшие из страны тоже начали возвращаться. Первого из них я встретил, когда мне было лет семнадцать. Он рассказал мне свою историю, а я реагировал примерно так: «Погоди-ка, что? Ты имеешь в виду, мы могли уехать? Это был вариант?» Представьте, что вас выбросили из самолета. Вы ударяетесь о землю и ломаете все кости, вас отправляют в больницу, и вы исцеляетесь и снова можете двигаться, и все, наконец, остается позади. А потом, однажды, кто-то рассказывает вам о парашюте. Вот как я себя чувствовал. Я не мог понять, почему мы остались.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!