Часть 24 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А что, у них были какие-то особые причины так быстро сняться с места?
— Особые причины? Что ты имеешь в виду?
— Ну, знаешь, вообще-то я хотел бы с ними попрощаться.
— Ах, вот ты о чём. Но ты же ещё спал.
Он достаёт своё увеличительное стекло.
— А мы с ними должны потом опять где-нибудь встретиться?
— Нет, думаю, что это не очень вероятно.
Я сажусь рядом с Арне. Мои усы уже так отросли, что я могу закусить их и пожёвывать в такт своим туманным мыслям, мрачно перескакивающим с одного на другое.
Арне объясняет, что, в связи с тематикой Квигстада, Квигстад и Миккельсен пойдут на север, а потом вернутся к горе Вурье и, наконец, обратно в Скуганварре.
А нам, наоборот, лучше всего идти на юг, вот сюда — он указывает на тонкую пунктирную линию, которой на большинстве других карт, пожалуй, была бы обозначена дорога, но на этой, собственно, нет.
Это, объясняет он, едва различимая тропинка десятисантиметровой ширины, маркированная камнями. Это значит, что на встречающиеся по пути большие камни люди, проходившие здесь раньше, положили камни поменьше. Такой способ маркировки очень распространён в Норвегии. В старые времена по этой тропе носили почту. Подойдя к большому камню, на котором лежит маленький, как правило, видишь вдали другой такой камень, так что по ним можно ориентироваться. Обычай таков, что каждый, кто проходит этой тропой, снова кладёт мелкие камни на те большие, на которых по каким-то причинам, — ветер, растаявший снег, — больше ничего нет. Потому что не только на карте, но и на самом деле тропа эта представляет собой пунктирную линию. Местами она размыта, местами заросла на сотни метров подряд.
Он откладывает лупу в сторону, чтобы налить себе кофе и намазать мёдом галету. Я смотрю на карту, размышляя, выгодно ли мне идти так, как решил Арне. Когда мы попадём на эту тропу, мы пойдём по ней на восток и в конце концов придём в место под названием Равнастуа. Это не город, даже не деревня. Арне рассказывал мне, что это такое: дом, в котором живёт один лопарь, с парой пристроек, где можно остановиться на ночлег. Конечно, на самом деле почти никто там не останавливается, даже летом. Дом содержится государством, в качестве убежища в неприветливой арктической пустыне. Ближайшая деревня — это Карасйок, но даже от него Равнастуа так далеко, и попасть туда так трудно, что Равнастуа совсем не привлекает туристов. Разве что забредёт какой-нибудь особенно эксцентричный рыбак. Время от времени ещё пара биологов или геологов. Или попавших в беду лопарей. Арне был там дважды, и оба раза оказался единственным постояльцем. Еду и другие предметы первой необходимости туда доставляют на вездеходе.
Если, как предлагает Арне, выйти на старую почтовую тропу, то до Равнастуа получится как минимум сто пятьдесят километров. Так я в любом случае увижу большую часть «своего» района. Очень разумно, что Арне собирается пойти именно этим путём. Но вопрос, почему же Квигстад и Миккельсен пошли на север, не выходит у меня из головы.
Солнце больше и горяч'ее, чем когда-либо. Похоже, день будет удушающе жарким. В небе — громадные облака, как будто одновременно взорвались двадцать атомных бомб. Кажется, что эти облака состоят не из воды, а из горячего газа.
Я встаю, заливаю костёр, разбрасываю угли, выливаю остатки кофе, спускаюсь к озеру и ополаскиваю чайник.
Норвежцы, как я уже не раз замечал, очень предупредительны в общении друг с другом. Их всего четыре миллиона в стране размером с десять Голландий, а ведь население Голландии в три с половиной раза больше. В Норвегии на каждый квадратный километр приходится одиннадцать человек, а не триста шестьдесят, как у нас. В такой стране встреча с другим индивидуумом — всё ещё нечто из ряда вон выходящее. Ты останавливаешься в трёх шагах от него, приветствуешь его лёгким поклоном, дружелюбно улыбаешься, думаешь про себя: «А ведь с таким же успехом это может оказаться и бандит», подаёшь ему руку, осторожно справляешься о здоровье и благополучии. Или, может быть, прощание, наоборот, не связано у них ни с какими формальностями? Трудно себе представить. Но почему же тогда Квигстад и Миккельсен ушли, не сказав мне ни слова? В какую рань пришлось им встать, чтобы так получилось. Они же сначала завтракали, складывали палатку, собирались. Арне их ещё застал. Наверное, я очень крепко спал. Но почему, всё-таки, они так торопились?
Они тут гуляют, как в парке, думаю я, медленно возвращаясь обратно с чистым чайником в руках. Они ходят сюда почти каждый год, они здесь как у себя дома. Я отлично понимаю, что удивляюсь этому ровно так же, как удивляются иногда иностранцы в Голландии, наблюдая, как мы лавируем на велосипедах по дорогам, полным машин и трамваев, вдоль глубоких каналов, среди движущихся пучин смерти.
Что же я сам здесь, вдали от дома, делаю? Лучших результатов добивается вовсе не тот, кто прилагает наибольшие усилия; скорее, тот, кто вдобавок изначально находился в самом выгодном положении. Для того, чтобы стрелять лучше всех, недостаточно быть самым метким стрелком: нужно ещё попасть на самое лучшее стрельбище и завладеть самым лучшим ружьём.
Хотя пока ещё никто ни словом на это не намекнул, я спрашиваю себя, почти вслух: а не выглядит ли всё, что я делаю, попыткой соперничать с норвежцами на их собственной территории? И не так ли с самого начала воспринял это Нуммедал? «Пусть приезжает, — подумал Нуммедал, — пусть расшибётся здесь в лепёшку о скалы».
Наверное, мне было бы в каком-то смысле легче, если бы все мои знакомые норвежцы не были такими хорошими людьми. Да, и Миккельсен тоже, в общем и в целом. А взять хотя бы Арне. Возвращаясь, я вижу, что он уже разобрал палатку и сложил рюкзак. И что же? Мне он не оставил почти ничего.
Раньше я, среди всего прочего, нёс полотно палатки, а Арне нёс стойки.
— Где палатка?
— У меня в рюкзаке.
— У тебя в рюкзаке? Почему?
— Тебе лучше не нагружать рюкзак слишком сильно, с твоим опухшим коленом.
— Да оно уже почти не болит.
— Не в этом дело. Вдруг тебе станет хуже? И как нам быть, если ты вообще не сможешь идти?
— Ну, тогда и увидим. А сейчас отдай палатку.
— Нет, нет, правда не стоит. Завтра.
Он уже уходит. Штатив от теодолита он тоже забрал.
— Арне, дай мне штатив!
Он оборачивается, не останавливаясь:
— Да, хорошо, в следующий раз.
И идёт дальше.
Я становлюсь на колено и собираю рюкзак. Нести мне теперь нужно почти исключительно свои личные вещи: спальник, зубную щётку, мыло, нижнее бельё и так далее. Многие из них я до сих пор ни разу не доставал. И ещё мне остались две пачки галет, семь тюбиков мёда, пачка соли, чайник и большая сеть, но она-то как раз состоит из дыр.
Ковыляя со всей возможной скоростью, я догоняю Арне, который, впрочем, сбавил темп, как только убедился, что я ему подчиняюсь.
— Послушай, Арне, не доводи ситуацию до абсурда.
Клянусь, что я сказал это без тени ханжества. И я даже могу это доказать. Ведь то, что он несёт почти всё, а я — почти ничего, меня не радует, а беспокоит. Я боюсь, что рано или поздно ему это надоест. То есть — я ему надоем.
Между тем Арне объясняет мне, что ему не так уж и тяжело:
— Ты забываешь, что я несколько раз ходил сюда совершенно один. И тогда мне тоже приходилось нести палатку. Полотно, стойки, и ещё и сеть в придачу.
Я очень стараюсь ему верить. К счастью, то соображение, что когда он ходил сюда в одиночку, ему не нужно было нести еды на двоих, тоже не вполне работает — ведь наши запасы порядочно истощились.
33
В три часа дня мы сидим на краю ущелья, самого глубокого из тех, что я когда-либо видел. Как будто размечавший Землю космический топор сделал здесь зарубку на земной коре. Стены ущелья почти отвесные, они состоят из огромных и острых каменных глыб.
По-моему, спускаться вдоль них — занятие скорее для настоящих альпинистов с верёвками, «кошками» и сотней шерпов, всей душой преданных своим сахибам. Такой шерп, если понадобится, потащит сахиба на спине. Или четверо шерпов понесут его на носилках. Четверо шерпов… двадцать шерпов… да хоть двести. Передают сахиба из рук в руки, так же, как люди на пожаре передают по цепочке вёдра с водой. Сахиб курит трубку, пишет дневники, чистит ананас. Сахибу достаются медали, слава, его портрет публикуют газеты. Шерпам достаются чаевые.
До сих пор я был уверен, что в этом походе нет никаких непреодолимых трудностей. За подъёмом следует спуск, дождь рано или поздно кончается, болотистые участки сменяются сухими, и даже камни, на которых я постоянно подворачиваю ноги, иногда пропадают довольно-таки надолго. В общем, как и в жизни, специфическим образом распределённые неприятности. Но таких обрывов, как этот, я ещё не видел.
Я смотрю на Арне в надежде, что он как-то откомментирует ситуацию, но он лишь говорит:
— Лучше всего что-нибудь поесть прямо здесь.
Лучше всего — здесь? Непохоже. Мы оба отправляемся на поиски сухих веток. Проходит не меньше четверти часа прежде, чем нам удаётся найти пару десятков.
Я тщательно складываю очаг из трёх примерно одинаковых по размеру камней. Арне ставит на него сковородку, я ложусь на живот и чиркаю спичкой. Спичка горит пару секунд, потом гаснет. Мелкий хворост тлеет и сморщивается. Зажигаю вторую спичку. Раздуваю огонь изо всех сил. Арне открыл банку консервов и вывалил мясо на сковородку. Я беру третью спичку.
— С примусом было лучше.
— Бензин всё равно кончился. Квигстад с Миккельсеном, так же, как и мы, жгут костры.
Четвёртая спичка. Даже сейчас, лёжа на животе, я всё равно вижу пропасть, такая она огромная.
Когда я перестаю раздувать костёр, мой рот не успокаивается. И вовсе не от голода. Горло постоянно глотает, зубы скользят, будто шлифуясь, по внутренней стороне губ, а язык вновь и вновь беспомощно обследует свою пещеру, хоть он и заключён в ней вот уже двадцать пять лет.
Господи Боже, я боюсь. Даже если я расшибусь насмерть, упав с этой скалы, то и мёртвому мне будет смертельно стыдно. Дурачина-простофиля, увалень с болот. Квигстаду и Миккельсену он в конце концов надоел. Из-за него терялось слишком много времени. Арне слишком вежлив, ничем не выдаст своих мыслей, но он, конечно же, думает так: «Если бы я был один! Управился бы в сто раз быстрее. Сосредоточился бы как следует на своей работе. И не тащил бы всё за двоих. Дьяволы в аду!» (норвежский эквивалент «чёрт подери».)
В данный момент я просто неспособен понять, что мертвецу не может быть стыдно. И при этом я никогда не испытывал такого страстного желания жить, как сейчас. Неприятная мысль застигает меня врасплох, как пощёчина: а вдруг и мой отец был никудышним скалолазом? Вдруг в той экспедиции он уже пару раз падал? Может быть, его товарищи думали про себя: ну что за слабак нам попался, одни проблемы из-за него. А его гибель окончательно спутала все их планы.
Я сижу, ухватившись левой рукой за левую икру, в правой руке, между большим и средним пальцем, у меня ломоть хлеба, и указательным пальцем я придерживаю на нём чуть тёплый кусок мяса. На секунду я забываю о еде, и мой взгляд падает на правое запястье, где отчётливо видно, как пульсирует артерия. Как чудовищен этот один из самых отвратительных признаков принадлежности человека к животному миру. Животное. У меня под кожей скрыт червь, он судорожно выгибается и снова распрямляется в попытках вырваться на свободу. Успокойся, бедный маленький червячок, может быть, твоё освобождение наступит гораздо скорее, чем ты думаешь. И оно тебя очень разочарует, потому что ты точно так же не можешь существовать без меня, как моллюск не может жить вне своей раковины.
Я откусываю от бутерброда и ухмыляюсь. Внезапно я слышу, как Ева, верящая в Бога, утешает мою мать: «Не плачь, мама. Альфред теперь с отцом!»
Она указывает пальцем вверх. Ноготь на пальце тщательно отлакирован. Потом она вынимает из сумочки пудреницу и запудривает дорожку, оставленную слезой на её щеке. Все её подруги тоже очень заботятся о своих ногтях. Глупые девчонки, которые, так же, как и Ева, верят в Бога. Когда останется одна Ева, наша семья уж точно утратит всякую надежду отомстить за отца. Хорошо ещё, если Ева в следующем году сдаст выпускные экзамены в своей средней школе для девочек. И нечего даже и надеяться, что Ева когда-нибудь будет в состоянии пересказывать в семи голландских газетах то, что «Observer» и «Figaro Litteraire» пишут об иностранной литературе. Зато хныкать насчёт Бога она умеет очень хорошо. Я давно уже не пытаюсь её обратить, и, когда я говорю ей: «Понять, что слово „бог“ не может ничего означать — это просто одна из тех вещей, для которых ты слишком глупа», она отвечает: «Посмотрим ещё, что выйдет из тебя, со всей твоей сообразительностью».
Я так смеюсь, что едва глотаю. Все мои амбиции сейчас, кажется, направлены на то, чтобы не задохнуться от смеха. Коль скоро я понимаю, что дело только в том, чтобы доказать свою правоту глупой девчонке, которая верит в Бога. Подумать только — я должен показать ей, что выйдет из меня, со всей моей сообразительностью! Потому что если со мной случится несчастье, она укажет наманикюренным пальцем в небо и скажет: «Он теперь с отцом».
Кто знает, может, и моя мать тоже так подумает. Возраст и накопленная за годы скорбь, несомненно, послужат ей оправданием.
Я встаю, и ущелье кажется ещё глубже. Противоположная стена расселины черным-черна, её никогда не освещает солнце. На ней виден небольшой ледник. Вода стекает с него ручьями, и всё же он почти не уменьшается, всё же он переживёт лето.
Я взваливаю рюкзак на спину и жду, что будет делать Арне. Где он начнёт спускаться? Или мы сперва пойдём вдоль ущелья в поисках места, где спуск не так крут? Я не говорю ни слова, ни о чём не спрашиваю. Арне разрушает очаг и гасит последние огоньки на ветках, которые всё равно уже почти не горят. Мимо пролетает фьелльо, снижается, невидимый благодаря своей защитной окраске, подаёт сигналы азбуки Морзе, три коротких, буква S, первая буква сигнала «S.O.S.».
Ещё быстрее, чем я успеваю это подумать, я осознаю, что делает моё положение таким неприятным и безвыходным: я боюсь, что Ева наговорит всяких глупостей, если я разобьюсь; но если со мной ничего не случится, то мои страхи выйдут слишком смехотворными, так что о том, что я сейчас переживаю, я всё равно никому не смогу рассказать. Попросить Арне выбрать какую-нибудь другую дорогу тоже нельзя — после того, как нас покинули Квигстад и Миккельсен, и принимая во внимание мои догадки о том, почему.
Никогда ещё я не понимал так отчётливо, что мои переживания абсолютно ничтожны и совершенно непередаваемы. Я догоняю Арне, и глубина пропасти захлёстывает меня, как огромная, невидимая, вывернутая наизнанку волна. Что бы я ни делал, что бы со мной ни произошло, — я знаю только то, что я этого не хотел.
Некое тайное знание прорывается на поверхность. Как будто приподнимается уголок окутывающей всю жизнь завесы. Я знаю, что беззащитен, беспомощен, заменим, как атом, и что моё сознание, мои воля, надежда и страх — это всего лишь проявления механики, перемещающей человеческие молекулы в бесконечном облаке космической пыли.
Арне бежит почти прямо вниз, скользит, прыгает на камень, потом на другой камень. Он бежит всё быстрее, нет, он падает, тормозя падение ногами. Вот он выходит на такой крутой участок, что кажется, что теперь его поддерживает только невидимый парашют. Петляя, насколько возможно, Арне направляет своё тело вдоль воображаемой горизонтальной плоскости. Его плечо трётся о склон.
Глубоко внизу — светло-зелёное дно ущелья. Вода вьётся по нему узкими ручейками, так бесцельно, как будто случайно туда пролилась; но она блестит, как жидкая сталь.