Часть 2 из 73 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я всегда ревностно оберегал свою личную жизнь, почему и не предъявлял эти дневники широкой публике. Но теперь, мне кажется, пришла пора назвать вещи своими именами…
Жанетт слушала Квидинга с некоторым удивлением. В молодости тот работал медбратом-анестезиологом, вел обычную с виду жизнь, но при этом пил и принимал волшебные таблетки. Во время одного из практически ежедневных возлияний он вышел в море на моторной лодке. Произошел несчастный случай, Квидинг едва не утонул, впал в кому, и пока врачи бились над спасением его жизни, Квидинг очутился в каком-то пограничье.
– Это было не ментальное переживание и не физическое… Какое-то другое. Интересно, что я очнулся на седьмой день. Когда Господь отдыхал, я очнулся…
“Чуть не утонул?”, – подумала Жанетт.
– Спасибо, Пер. Мы с интересом прочитаем обо всем этом и о вашей давней родственнице Стине… После короткой паузы мы вернемся в студию.
Жанетт унесла на кухню и повесила на холодильник фотографию Юхана, сделанную на весенних каникулах, пару его старых школьных снимков и фотографию футбольной команды.
На кухне она убрала посуду, простоявшую на столе с самого завтрака, и запустила посудомоечную машину. Телевизор в гостиной продолжал работать.
– Стина верила, что видела Бога, чистилище и рай. Сам я, как вы, наверное, догадываетесь, далек от религиозности. Мне кажется, все, связанное с духовностью, остро нуждается в новом дискурсе, и по возможности я избегаю слов вроде Бог, ангелы, небеса и преисподняя. Разговорами о божественном можно распугать людей, такие слова препятствуют серьезной дискуссии.
Голоса из телевизора и шум работающей посудомойки не заглушили телефонного звонка. Жанетт вернулась в гостиную и поискала взглядом телефон.
– Хватит разграничивать духовное и научное. Разве не глупость – не изучать непонятное? Предположим, что мы точно так же смотрели бы, например, на микробиологию… Насколько ограниченнее и невежественнее мы были бы! К откровениям людей вроде Стины стоит отнестись серьезнее, а не объявлять их сумасшедшими или одержимыми. Давайте извлекать уроки из опыта этих людей, а не упрятывать их в лечебницу…
Когда живешь в большом доме, телефон норовит исчезнуть при каждом удобном случае. Наконец Жанетт определила, откуда идет звук. Вернувшись с покупками, она положила телефон на столик в прихожей.
– Я думаю, что рассказ Стины будет нам сейчас особенно интересен. Мы, люди, стоим перед…
Жанетт выключила телевизор, вышла в прихожую и взяла трубку.
Звонил Йимми Шварц – он, как и Жанетт, служил в полицейском управлении “Сити” и был одним из ее подчиненных.
– Еду на Кварнхольмен, – сказал он. – По-моему, тебе тоже стоит туда приехать, хоть ты и в отпуске.
Пока Шварц излагал суть дела, Жанетт с сожалением поняла, что в работе она нуждается больше, чем в отпуске.
Когда надо избавиться от пустых мыслей, то лучше работы средства не найти.
Глава 3
Белая меланхолия
На юго-западе Емтланда, там, где лес граничит со скалами, стоят три бревенчатых дома. С гор течет речка, которая впадает в озерцо неподалеку. Тропинка там только одна, от домов к озеру, и если хочешь попасть куда-то еще, то придется пробираться по опасным местам: коварным торфяным болотам, дремучим лесам, крутым горам и каменистым ущельям. В лесу водятся волки, медведи, рыси и росомахи – звери, которых мы, жители этих мест, не называем вслух. У нас был козлик, но несколько лет назад он увяз в болоте – там его потом и нашли, растерзанного на куски. Сейчас у нас из всей живности только куры.
В одном доме живут Ингар и его семья, в другом – мы, Квидинги. Есть еще две постройки поменьше: сарай (и еще там хранятся семена озимых) и курятник с заборчиком. Между постройками несколько скудных наделов, но растут там в основном репа да свекла. Третий и самый большой дом стоит поодаль от двух других, в долине под скалой, в густом ельнике. Это дом Старейшин.
По вечерам над горой кружит сапсан, словно стережет ее, а иногда, особенно в летние месяцы, из одного дома доносятся звуки струнных. Я играю на никельхарпе[2], а Ингар – на виолончели.
Сегодня вечером музыка внезапно прервалась. Ингар перестал играть; почти тут же замолк и мой инструмент.
Ингар так тонко чувствует виолончель! Когда он подкручивает колки и водит смычком по струнам, то закрывает глаза, склоняет голову к плечу и слушает. Иногда наши инструменты расстраиваются от сырости, которая проникает сквозь бревна; даже огонь, что горит в очаге, не в силах прогнать ее.
Стоит август моего шестнадцатого года жизни; никогда еще я не видела такого сурового дождливого лета. Ингар может это подтвердить, потому что мы ровесники и всю свою жизнь прожили в Витваттнете. Здесь все не вовремя, безвременье не хочет кончаться. Хорошо, что мы есть друг у друга: когда ты не один и есть чем заняться, проще забыть про голод.
В скудном свете сумерек, проникающем в окно, я изучаю руки Ингара – мягкие, с тонкими пальцами – и вспоминаю, что они делали ночью.
Ингар похож на ангела. У него светлые вьющиеся волосы, а глаза такие глубокие, что, кажется, ведут в другой мир. Ужасно жалко, когда он закрывает глаза – вот как сейчас. И сердце у него тоже чудесное – он очень любит Видара, моего младшего брата, и я этому рада, потому что Видар пришел в мир совсем недавно – всего семь лет как.
Я осторожно касаюсь струн. Для никельхарпы не написано ничего великого. Скрипка, наверное, гораздо важнее: почти во всех нотах, что я видела, есть указание настраивать никельхарпу так, чтобы ее звук походил на скрипичный.
Ингар открывает глаза и смотрит на меня. Прижимает струны виолончели, заставляя ее стонать, как сухие дрова в камине. Я улыбаюсь в ответ, делаю вид, что его взгляд меня ничуть не взволновал.
Пьеса, которую мы только что играли, написана в стране, которая называется Австро-Венгрия, хотя композитор вовсе не венгр. Того, создал эту прекрасную мелодию, зовут Франц Шуберт. По его замыслу, играть ее надо на фортепиано. Я плохо представляю себе, что такое фортепиано, но в нотах указаны короткие сильные доли, и иногда, когда я подражаю этому звучанию, зажимая струны, выходит по-настоящему красиво.
Ингар кивает мне, и мы начинаем сначала.
Больше всего мне нравится, когда мы переходим некую черту и забываем о нотах. Иногда Ингар начинает играть слишком быстро, но замечает, что увлекся, лишь когда я догоняю его. Тогда глаза у него блестят, и он еще больше гонит музыку вперед, не обращая внимания на темп. Жилы на руках надуваются, смычок с силой скользит по струнам, а я не отстаю, играю так, что по всему телу расходится приятный зуд. Заканчиваем мы потные и счастливые, хотя и нарушили правила. Мелодия простая, всего несколько музыкальных ходов – туда-оттуда, вперед-назад, – но она пробуждает во мне смутные фантазии.
Прекраснее всего, когда мы – запретным образом – восстаем против указаний нотного листа. В музыке появляются новые звуки, новые ритмы, и создаем их мы с Ингаром. На краткий миг делаем старые мелодии, написанные в дальних странах, своими. Мы вдвоем. Он и я.
Мы играем дальше в темно-синем свете летней ночи; мысли текут свободно, и я думаю об отце, который надолго уезжал, но теперь уже вернулся домой. Пе любит нас с Ингаром, в отличие от матери, которая теперь не любит никого, кроме Видара. Ее интересует только Видар, ну еще кара Господня. Так что она, наверное, и Бога любит. По крайней мере того, каким Он предстает в Ветхом завете, до Христа.
Такие мысли приходят в голову мне, Стине из Витваттнета, когда я играю пьесу, и у нас с Ингаром одно дыхание на двоих. Окончив, он смеется – громко, словно с облегчением, прислоняет виолончель к плечу и протягивает мне руку.
На кончике среднего пальца у него капля крови; я стираю красное, подношу палец Ингара к губам и пробую: капля отдает железом. Потом я сплетаю свои пальцы с пальцами Ингара, и мы сидим так долго-долго – уставшие, держась за руки.
– Как ты думаешь, что там, за горами? – спрашиваю я.
Ингар не отвечает, только улыбается мне.
“Есть такие слова – безмолвные, будто камни в горах”, – думаю я. Другие слова шепчут… Я обдумываю, как лучше сказать. Другие слова шепчут, как лес шумит… или грохочут, как речные пороги весной. Потом я запишу это в дневник.
* * *
Когда мы с Ингаром спускаемся по тропинке к озерцу, уже совсем темно, но мы ощущаем каждый узловатый корень, каждую неровность так, будто они – часть нашего тела. Ноги сами знают, куда идти; на полпути я останавливаюсь и разуваюсь. Целый год прошел с тех пор, как я ходила по лесу босиком.
Мне вспоминается, как мама рассказывала про одного мальчика. Он родился слишком рано, очень слабеньким и почти сразу умер. Вот и это лето такое же. Умрет, не пожив, жалкое, бессмысленное.
Мы спускаемся ниже, к воде; тропинка холодит ноги. Скоро она покроется серебристым хрустящим инеем. Глаза медленно, но верно привыкают к тусклому свету, и я смотрю на Ингара. Как он исхудал всего за одно лето! Щеки ввалились, виски запали, шея под длинными волосами тощая, жилистая.
Это лето хорошо перенес только мой отец: из поездки он вернулся с округлившимися щеками. Ездил он в большой поселок под названием Сэрна. На юге голод явно не такой жестокий, и все же Пе не много привез с собой: мешочек хлеба и несколько мешков с большими, твердыми как камень, зернами, которые приходится несколько часов варить, чтобы они сделались съедобными, и вкус у них сухой, какой-то земляной. А в другой раз, когда Пе ездил совсем далеко, в Норвегию, он привез мне новый смычок.
На берегу мы останавливаемся; я ставлю башмаки на землю. Дует холодный ветер, и когда платье спадает с меня, я покрываюсь гусиной кожей.
Мы купаемся в этом озере с детства. А теперь мы уже почти взрослые.
Потом мы ложимся в прибрежную траву и лежим на спине. Время – заслонка, оно процеживает секунды и минуты наслаждения и забытья; мы как будто в маленькой комнате, где значение имеют только законы тела, а весь остальной мир остался снаружи.
Я провожу пальцами по животу, нажимаю небольшую выпуклость под пупком и говорю:
– Ты добрался вот сюда. Было почти больно.
Губы Ингара скользят по моему телу ниже, ниже, а я смотрю в ночное небо. Там, вверху, движется светлая точка – комета или горящий метеор; я провожаю ее взглядом, пока она не исчезает за зубчатым ельником у меня над головой.
Ощущая его рот там, внизу, я закрываю глаза и зарываюсь пальцами в его волосы, влажные после купания. Потом осторожно закидываю ноги ему на спину.
Его руки сжимают мне бедра, и я начинаю двигать ими – сначала медленно, потом быстрее.
Но что-то нарушает ритм. Я замираю и вслушиваюсь.
Сквозь шум леса доносятся чьи-то голоса. Говорят где-то далеко, как за стеной. Один голос мужской, другой – женский.
Я открываю глаза и приподнимаюсь на локтях; Ингар смотрит на меня.
– Мы давно ушли? – шепчу я.
Он улыбается и пожимает плечами.
– Они нас ищут. Твой отец и моя мать… Надо одеваться.
У Ингара на теле часто видны синяки. Отец у него строже, чем моя мать, да еще и странностей у него больше, чем у Эм. Нельзя, чтобы они нас тут застали.
Мы молча одеваемся. Я думаю: в счастье есть что-то нечестное, счастье часто приманивает тревогу. Как будто разум наказывает тело, которое позволило себе наслаждаться.
Мы шагаем по тропинке назад. Когда мы приближаемся к дому, моя дурнота усиливается.
Ингар останавливается и поворачивается ко мне. Глаза блестят в тусклом свете; он раскидывает руки, и я заползаю в его объятия, кладу голову ему на грудь, слушаю, как стучат наши сердца, случаю двусердый перестук.
Все плохое сразу вытекает из меня, уходит в землю и дальше, в скальную породу.
Когда я приду домой, то опишу все это в дневнике. Опишу, как Ингар показал мне, как может выглядеть и ощущаться настоящая жизнь. “В крови появились новые, незнакомые элементы, – напишу я. – Они заставляют кровь быстрее бежать по жилам, из-за них стучит в висках, из-за них я ощущаю трепет в груди. Никогда, никогда еще лесные цветы не цвели так ярко, кислица не была такой свежей на вкус, никогда еще лесной запах не был таким крепким”.