Часть 11 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
Скоро Нью-Йорк. Под ними – вода: облака, где-то там – океан, дождь. Красиво, но одинаково и одиноко. Так будет в аду, если он вообще есть.
Болел отец вовсе не так широко, как жил: стал хиреть, отекать, задыхаться. Следовало ожидать наплыва профессоров, светил, столкновения у его постели разнообразных мнений – нет, дядька какой-то, хирург, в несвежем халате, посмотрел выписки – много сопутствующих заболеваний, никто не возьмется его оперировать – и отец почему-то удовлетворился: что ж, будем теперь ожидать конца. Но ведь можно сходить к другому профессору, третьему, поискать хирурга, который бы взялся.
– Нина, пожалуйста, не настаивай, я устал, – он запрещает ей думать об операции, тем более – говорить. – Иногда приходится останавливать часы, спроси у сына, он у нас шахматист.
Возникали, конечно, эпизоды и жалости, и наружной близости, особенно когда отец заболел, а Матвей уже знал, что скоро уедет в Америку.
– Поезжай, поезжай, – отец не был против, – хорошая страна, у них, знаешь, даже на деньгах написано: “На Господа уповаем”. – Одна из последних его несуразностей, но, кажется, бескорыстных – отцу уже очень хотелось остаться с матерью наедине.
День или два до отъезда. Матвей с отцом у компьютера, отец просит его научить: он уже знает, как компьютер включается-выключается, больше ничего не выходит. Нет, сюда нажимать не надо, это шахматная программа, старая. Можно ее удалить, раз мешает. И эту тоже. Отец пристает: как удалять программы? Как вывести на печать текст? Как сделать, чтоб ничего не терялось? Пускай Матвей ему все покажет, напишет инструкцию. И этот, как его… Как называется эта вещь?
Всемирная паутина, сеть, Интернет. Матвей думает: сюда тебе точно не надо. Потому что в какой-то момент наберешь, догадаешься – антисоветская группа, Ленинград, университет. И свою фамилию.
* * *
Матвей ударяет по подлокотнику. Больно, но не достаточно. Он бы с удовольствием обо что-нибудь стукнулся головой. Пустите, он должен встать. И – вперед.
Стюардесса отодвинута в сторону.
– Ноги размять?
Все размять. Он пойдет туда, за перегородку, врежет старому индюку.
Через десять минут возвращается. Сердце стучит, каждый удар отзывается болью. Нормально вышло.
По прилете в Нью-Йорк он звонит домой. Жив отец?
Нет, скончался. Сорок минут назад.
Ultima fermata
Умер. Мама сказала: умер.
Принял лекарства, она ему почитала – он просил старого, совсем старого – потом отошла приготовить питье, вдруг крик: “Нина, кажется, я умираю. Звони Матвею!” Пошла искать телефон, вернулась, он говорит: “Не звони. Мне лучше”. А потом вздохнул глубоко два раза и перестал дышать.
– Он часто вспоминал о тебе в эти дни.
Не надо, думает Матвей. Поздно. Все – поздно. Он начал чувствовать сердце еще в самолете, теперь оно заболело сильней.
Она ему много читала. Стихи. Он любил стихи.
Мама не кажется ошеломленной. Только очень сосредоточенной.
– Матюш, мы договорим и… Ты где?
Он в Нью-Йорке.
– Мы договорим, – повторяет мама, – и я выключу телефон.
Ей без перерыва звонят. Плохо, что мама одна.
Она отвечает: нет, ничего. Но людей, конечно, не избежать. Да и отцу всегда нравилось многолюдье.
– Завтра братья твои приедут.
Братья. Они все время звонили в последние дни. Требовали, чтоб она действовала. Люди по-разному реагируют.
– Ничего нельзя было сделать, – говорит Матвей. – Мы ведь были готовы к этому.
– Да, – отвечает мама. – Пойду к нему.
* * *
Матвей бы успел, возможно, если б – бегом, но время в какой-то момент пошло слишком быстро, да и прилетели они в Нью-Йорк с опозданием. Стойка закрыта – до завтра, самолеты в Москву летают один раз в день. Они его выкликали – делали объявления. Не привык он еще к новой своей фамилии.
– У меня сегодня умер отец, – произносит Матвей со стыдом.
Это очень плохо, им жаль. Они отправят Матвея в гостиницу. – Гостиница, ночь – нет, немыслимо. Надо действовать, перемещаться, помогите, пожалуйста. – Они посмотрят, что можно сделать. Лондон, Франкфурт, Париж – нигде нету мест. Вот, есть возможность лететь через Рим. Они посадят его в первый класс. В знак… ну, ясно чего. Доплаты не требуется, вот билет, вот посадочный, торопиться некуда, пусть уложит все хорошенько. Как он вообще? – Спасибо, все ничего. Правда. Он им очень признателен.
Биологическая, природная связь с отцом всегда ощущалась слабо: нечему рваться. Странно все-таки: был отец, теперь нет. Еще – боязно от того, что предстоит увидеть: холодное, пожелтевшее тело, труп. Или его увезут? – нет, отец не любил “патефонно-чемоданной культуры”, он бы такое решение не поддержал.
Матвей всего-то и видел покойников – одного из тренеров своих по шахматам, это не было страшно, полно народу, где-то далеко – венки, гроб, – и ленинградскую бабушку, мамину маму. С ней он был не то что не близок – едва знаком, та не приняла замужества дочери, зять приходился ей почти что ровесником, чуть ли не однокурсником. И дома, и в церкви мама непрерывно поправляла что-то на мертвой бабушке, гладила ее, трогала, Матвею казалось – немножко нарочно, как будто бы для него. А он постоял, как все, потомился своим неучастием, поцеловал бумажку на лбу.
* * *
Первый класс самолета, летящего в Рим. Там он застрянет еще почти что на шесть часов, в Москве окажется вечером. Рядом – пестро одетые американцы, большая компания, мужчины и женщины, много свободных мест.
– Make yourself comfortable, – устраивайтесь.
Фигурам должно быть комфортно, да. Матвей что-то автоматически выпивает, крепкое, еще на земле. Он почти не употребляет спиртного, но когда и выпить-то? Может, удастся заснуть. От еды он отказывается.
Газеты. Тележка газет. Вспоминает: читайте, приобретайте мнения. Соседи берут по нескольку штук – газеты огромные, как порции в здешних кафе. Погружаются в колонки цифр – и мужчины, и женщины. Печать мелкая-мелкая, котировки акций: наша цивилизация – проект финансовый и правовой.
Матвей тоже берет газету – чтоб прочесть ее целиком, не хватит нескольких дней. Политика, политика, местные новости, искусство, спорт. По вновь обретенной привычке он принимается было просматривать тексты шахматных партий, но прекращает – зачем? А вот и страница, где некрологи – можно сказать, прямо к случаю.
Всех, чьи истории он читает, объединяет одно – их жизни закончились в апреле нынешнего, тысяча девятьсот девяносто девятого года. Как и жизнь отца. Про каждого – где, от чего умер, кого из родных пережил, вехи карьеры и что-нибудь симпатичное, чем кто запомнится. Впрочем, не обязательно симпатичное.
Умер сенатор-республиканец Хруска, Храска, как правильно? Девяносто четыре года, имел большое влияние на Юридический комитет. Противник насилия и порнографии в средствах массовой информации. Борец за смертную казнь. И против ограничений на продажу оружия. При Никсоне выдвинул в Верховный суд своего протеже, которого многие считали человеком серым, посредственным. “Хоть бы и так, – говорил сенатор. – Люди в большинстве своем – серые. И люди, и судьи. Они достойны иметь своего представителя”. Оставил двух сыновей, дочь.
Другой некролог: семидесятитрехлетняя Эстель Сапир. Отвоевала у банка деньги отца, уничтоженного в Майданеке. “ Ты должна выжить, Эстель”, – повторял отец: последний раз они разговаривали через колючую проволоку, на юге Франции. Он назвал ей несколько банков, где держал сбережения. В сорок шестом англичане с французами безропотно отдали свою часть, а швейцарцы потребовали письменных доказательств того, что отец ее мертв. В концлагерях свидетельств о смерти не выдавали – на то, чтобы вернуть деньги, оставленные отцом, Эстель потратила пятьдесят лет. Детей не было, только племянники.
Understatement – преуменьшение, недоговоренность – во всем, в скорби тоже. Спокойно написано. Он читает и читает, прихлебывая из стаканчика.
Умер владелец бейсбольной команды, истративший миллионы на благотворительность. Умерла первая жена Рокфеллера, вице-президента и губернатора, она родила ему пятерых детей и до старости танцевала чарльстон. Умер судья из Бронкса, назначивший убийце молодой женщины и двух девочек максимальный срок – семьдесят пять лет тюрьмы. Зал, написано, аплодировал стоя.
Шестью восемь, умножает Матвей, – сорок восемь. Плюс два: старшему дали не восемь, а десять лет. Итого, пятьдесят. На пятьдесят лет обрек ленинградских мальчиков его собственный, родной отец.
Матвей оглядывается: соседи – кто читает, кто спит. Удостоится ли подобного некролога хоть один из них?
Принесите-ка еще порцию. Да чего там, тащите бутылку – всю. Ни разу в жизни Матвей не выпивал столько, сколько в последние три часа. – Надо что-нибудь съесть, говорит стюардесса, она обязана позаботиться, чтоб пассажир не напился вдрызг. Не хочет обедать – она принесет салат. “Цезарь” с курицей. Или греческий. – Ладно, давайте “Цезаря”.
Все – последняя жизненная история. А потом попытаться уснуть.
Ветеран Первой мировой войны Герберт Янг скончался в четверг у себя дома в Гарлеме, не дожив неделю до ста тринадцати лет. В феврале стал рыцарем французского Ордена почетного легиона, на церемонии награждения отдал честь, потом поднял бокал шампанского.
В Первую мировую служил в 807-м саперном полку французской армии. Полк, составленный из американских негров, останется в памяти как свидетельство расовой сегрегации, имевшейся тогда в США. За месяц до смерти Янг сказал журналистам: “Я отправился в армию, потому что чувствовал себя одиноким. Все мальчики уехали на войну”.
В последние годы нуждался в слуховом аппарате, почти ослеп, но войну помнил живо: “Тот, кто скажет, что не было страшно, – лгун”. Ходил в штыковые атаки, был отравлен немецким газом. Из трехсот пятидесяти ребят в его полку уцелело двенадцать, большинство умерло от болезней, а не от ран. После войны еще девять месяцев оставался в Европе, хоронил убитых. По возвращении чинил старые автомобили, а в восемьдесят семь женился на Грейс, девушке двадцати с чем-то лет. Полный состав семьи нуждается в уточнении. Французский орден Янг передал прапраправнучке, ей одиннадцать. Когда его месяц назад спросили, что позволило ему прожить так долго, он ответил: “Я старался избегать неприятностей”.