Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 4 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Еще одна деталь, доктор! Наиважнейшая! — напомнил ему Коцовский. — Наиважнейшая и ужасная, — подхватил Пидгирный. — У погибшей были срезаны волосы над лбом. Этот лоскут голой кожи образует, так сказать, неправильный параллелограмм. Преступник может быть извращенцем, который срезает женские волосы и возбуждается от этого. А теперь остальные мои выводы. Жертва и убийца почти наверняка были знакомы. Это объясняется двумя причинами. Во-первых, Люба Байдикова не жила в доме, где ее нашли убитой, и никто ее там не знал… Чтобы она там делала, если бы не договорилась с кем-то? А условиться о встрече на вонючем чердаке она могла только с тем, кто сильно ей заплатил, или с кем-то, кого она не имела оснований бояться, ergo, каким-то своим знакомым. Во-вторых, в ее состоянии такое путешествие на другой конец города и подъем по лестнице на чердак были страшно мучительными. Итак, у нее была веская причина, чтобы подняться в ту голубятню. Думаю, что преступник чем-то ее принудил, возможно пообещал что-то, и наверняка договорился с ней заранее. Это второй аргумент в пользу того, что он ее знал. Если убийца сидел на чердаке за ванной и ждал жертву, что, по моему мнению, справедливо предположил в своем рапорте пан Заремба, то мы можем сказать, что он терпеливый и тщательный, что он знал об этом чердаке и его соединение с голубятней раньше; и что он подделал ключ или воспользовался хорошо изготовленной отмычкой. Это может быть взломщик или слесарь… Вы разочарованы, пан начальник, — Пидгирный взглянул на Коцовского, — что мне так мало о нем известно? Но это совсем не мало, — ответил он на мысленный упрек, хотя начальник показывал жестами, что он ничуть не разочарован. — Мне обидно. Я лишь психолог и патологоанатом, а не волшебник. И я не в состоянии определить национальность преступника на основании брошенного им окурка, который полицейские из IV комиссариата нашли за ванной. — К счастью, нам не придется беспокоиться из-за его национальности, — Коцовский удобно устроился в своем кресле и отхлебнул чая из стакана. — Мы знаем, что он не поляк. Воцарилась тишина. Начальник дотянулся до таинственного конверта. Пинцетом Пидгирного вытащил оттуда какой-то листок и положил его на стол. На бумаге видел ряд еврейских букв[19], явно вырезанных из какой-то иудейской газеты. Гуммиарабик вытек из-под нескольких вырезанных квадратиков и застыл на краях. דםדרבןעיאויבאפםמותלבןשחרלאכויהולאחלי — Я получил этот конверт сегодня утром. Он адресован мне. Кто-то бросил его в наш ящик анонимных заявлений. Никаких отпечатков пальцев. Тридцать шесть еврейских букв, приклеенных одна за другой, без каких-либо пробелов в одной строке. Словно одно слово из тридцати шести букв. Господин Кацнельсон, вы можете это нам перевести? — То, что у меня причудливая фамилия, — рассерженно сказал, даже не взглянув на вырезку, Кацнельсон, — не означает, что я должен знать еврейский язык. Возможно, у меня и есть какие-то иудейские предки, как и у многих поляков! А мое злосчастное имя Герман, как вам известно, пан начальник, является немецким, а не иудейским! — Конечно, — поддержал его Заремба. — Лица, которые имеют более или менее определенное еврейское происхождение, отнюдь не должны знать древнееврейский. Зато всем нам очень хорошо известен поляк, который здесь до недавнего времени работал… Он прекрасно владеет древними языками, в том числе и библейским еврейским… — Даже не вспоминайте про Попельского, этого пьяницу и дегенерата! — воскликнул Коцовский. — А вообще, я не понимаю, — упрямо продолжал Заремба, — что общего имеет это длинное слово с Любой Байдиковой. — Кроме письма в конверте было еще вот это, — Коцовский облегченно перевел разговор на другую тему. Снова сделалось тихо, начальник успокоился и таинственно улыбнулся; его явно развлекала роль иллюзиониста, который вытаскивает кролика из цилиндра. Он снова протянул руку к конверту и достал оттуда клок жирных волос. — Может, вы что-то скажете нам об этом, доктор, — Коцовский глянул на Пидгирного и раскаленным кончиком сигареты описал круг над этой странной вещью. — У меня нет никаких сомнений, — медик поднялся и посмотрел на присутствующих, — что это волосы убитой Люби Байдиковой, которые у нее срезали над лбом. Наступила тишина, которую прервал Заремба. — Среди нас кого-то не хватает, — сказал он. — Некого дегенерата. Один дегенерат убил, значит, это дело как раз для другого дегенерата. VI Последний раз Эдвард Попельский стоял за университетской кафедрой в 1907 году. Тогда ему как раз исполнился двадцать один, и молодой студент был полон научного энтузиазма, увлечения теорией Кантора и мечтаний о своем победном вторжении в мир математической бесконечности. Двадцать три года назад в Вене был жаркий апрельский день. Попельский хорошо его запомнил, потому что именно тогда у него проявились симптомы страшной болезни, до сих пор как будто спящей и затаившейся. Именно в тот день он попросил профессора Франца Мертенса, чтобы тот позволил ему публично продемонстрировать определенные сомнения, которые касались доказательства Кенигом закона взаимности Гаусса. Над этим доказательством Попельский просидел неделю, и ему показалось, что он нашел в нем слабое место. Он уже собирался показать преподавателю и коллегам с математического семинара Венского университета критичный пункт, в котором одна формула вроде бы очевидным образом вытекает из другой, когда почувствовал резкое головокружение, и совершенно забыл, в чем же заключается слабость Кениговых выводов. В течение нескольких минут Попельский тупо всматривался в доску, потом его тело сотрясли легкие судороги, и он покинул кафедру с ужасной пустотой в голове. Профессор Мертенс проводил его удивленным взглядом, а коллеги были полны иронии. Через неделю, когда Попельский разыгрывал шахматную партию в парке Пратер, с ним впервые со времен детства случился эпилептический приступ. Головокружение во время математического семинара и приступ в парке были вызваны, как объяснил на следующий день уважаемый и известный венский медик, доктор Самуэль Монд, одной и той же причиной: солнечными лучами, рассеянными кронами и ветвями деревьев. «Это повлекло epilepsiam photogenicam», — поставил диагноз доктор Монд, наказав пациенту избегать любого мигания света, особенно дневного. То есть Попельскому пришлось каждый день носить темные очки и перейти на вечерне-ночной образ жизни. Вот почему молодой Эдвард Попельский вынужден был отказаться от учебы на математическом факультете, поскольку занятия там проходили утром, когда солнце щедро заливало своими лучами большую аудиторию, окна которой выходили на восток, и выбрать другой факультет и другие лекции, которые проводились бы по вечерам. Такие занятия предлагал лишь университетский филологический семинар, и вскоре несчастному эпилептику пришлось из математика превратиться в студента-классика. Профессор Франц Мертенс, который происходил из Великопольши, утешал его по-польски, подчеркивая, что от математики недалеко до греческой и латинской метрики, после чего подарил ему свою докторскую диссертацию под названием «We functione potentiali duarum ellipsoidum homogenearum»[20], написанную, естественно, на латыни. Слова профессора запечалились Попельскому в память и, став филологом, посвятил себя исключительно исторической грамматике и архаичной латинской метрике, защитив в 1914 году диссертацию на эту тему. Однако он не забыл про «королеву наук», поскольку именно частные уроки по математике и латыни давали ему заработок, пока он не начал работать в полиции, и впоследствии, то есть с конца войны до 1921 года, и через семь лет, когда Коцовский с треском выкинул его из Следственного отдела. Сейчас, когда после венского головокружения миновали двадцать три года, Попельский стоял на месте преподавателя на кафедре классической филологии Львовского университета имени Яна-Казимира и приводил в порядок свои заметки перед лекцией. Чтобы не допустить ужасной мысли о возможности повторения венских событий, он старался сосредоточиться исключительно на своих научных размышлениях. Чтобы лучше сконцентрироваться, Эдвард закрыл глаза и вдыхал весенние ароматы, которые вливались в открытое окно, и как будто с расстояния прислушался к вступлению, который произносил худой паныч в пенсне, руководитель студенческого филологического кружка. После вежливых слов благодарности за организационную поддержку в адрес отсутствующего ныне председателя преподавательской экзаменационной комиссии, профессора Константина Хилинского, студент перешел к теме. — На статью пана доктора Попельского, — запинаясь, читал свои заметки оратор, — под названием «Versuch einer quasi-matematischen Analyse des plautiniscken Sprachverses»[21] я наткнулся совершенно случайно в «Отчетах Перемышльской Императорско-королевской гимназии» за 1914 год, поскольку именно в этом году пан доктор работал в этом учебном заведении как суплент[22]. Эту публикацию я прочитал не без трудностей, однако с огромным интересом, поскольку она имеет прекрасное практическое применение и облегчает анализ Плавтовых стихов, который для некоторых моих коллег является ахиллесовой пятой, но вовсе не потому, что наши преподаватели этому плохо учат. — Здесь студент робко взглянул на профессора Ежи Клапковского, который сидел в кожаном кресле перед слушателями. — Конечно нет! Просто это чрезвычайно трудная задача для тех, кто не изучал Плавта и Теренция в гимназии. А сейчас, к сожалению, этих авторов больше нет в программе. Однако я не все понял из немецкого текста пана доктора… Вот почему наш кружок пригласил его, чтобы уважаемый докладчик смог разъяснить нам самые сложные места. Пожалуйста, пан доктор, вам слово. Попельский поднялся и посмотрел сначала в окно, а затем на слушателей. Ничто не напоминало ему про Венский математический семинар. Слишком много различий, чтобы следствие могло быть таким же. За окном простирался не двор Венского университета, а цветущий Иезуитский сад. Его львовская аудитория наполовину состояла из женщин, тогда как двадцать три года назад перед ним сидели исключительно мужчины. Сейчас была вечерняя пора, а от эпилептического приступа он защищался тем, что регулярно принимал лекарства и носил темные очки. Нет, на этот раз его выступление будет выглядеть совсем по-другому! Попельский не волновался, разве что ему чуть мешали собственные очки, которые делали невозможным внимательное наблюдение за реакцией слушателей, потому что он привык так делать, когда вел многочисленные допросы в полиции. Очки были оптическим фильтром, сквозь который он замечал только лица людей в двух первых рядах и еще улыбку профессора Клапковского, потому что тот сидел прямо перед ним. Докладчик воспринял эту улыбку ученого как поощрение и уверенно начал лекцию. Через несколько секунд остатки беспокойства напрочь испарились. Попельский выложил на доске восемь видов ямбичных синерез[23], а потом свел их количество до трех. С радостью отметил вздох облегчения, которое прокатилось по аудитории. Эдвард знал, что люди очень радостно воспринимают любое упрощение и то, что именно на простоте базируется изысканность любой формулы — математической или лингвистической. Такой же была реакция слушателей, когда он упростил разнообразные метрические законы, продемонстрировав, что большинство из них опирается на одну и ту же акцентуационную причину. А потом начал то, что любил больше всего: ровным каллиграфическим почерком рассекал латинские стихи и выделял из них интонационные части. От этого упорного труда, в который он полностью углубился, его оторвал шорох, покашливание и стук. Попельский обернулся и заметил, что несколько мест в аудитории уже пустые. Удивленно глянул на руководителя кружка, но тот потупил голову и не сводил глаз с профессора Клапковского. — Ну, что же, — профессор кашлянул и встал. — Если организатору не хватает мужества, то я скажу. Уважаемый докладчик вышел за рамки отведенного ему времени… Можно вас просить перейти к выводам? — Действительно, — Попельский взглянул на свои швейцарские часы фирмы «Шаффгаузен», — я должен был закончить полчаса назад… Простите… Собственно говоря, никаких выводов у меня нет. Я мог бы продолжить метрический анализ, однако что касается теории, то ничего больше сказать не могу. Спасибо за внимание, думаю, можно перейти к обсуждению. Пан профессор? — и он глянул в сторону Клапковского. — Да, — ученый улыбался. — Должен сказать, что я очень удивился, когда филологический кружок пригласил меня на этот доклад. Но прослушав его, я больше не удивляюсь, — Клапковский перевел дыхание. — Я возмущен! В аудитории воцарилась тишина. Профессор переводил взгляд с одних студентов на других, а те уставились в свои заметки. Продолжал улыбаться. Однако сейчас Попельский был почти уверен, что поступил опрометчиво, приняв перед лекцией эту улыбку за признак доброжелательности. «Меня опять ждут, — думал он, — жестокие и непредсказуемые события. Видимо, такова моя судьба. Тогда, в Вене, это тоже произошло в апреле, и сейчас апрель, и я здесь и там потерплю поражение. Кто это сказал, будто апрель — жесточайший месяц?» — Несмотря на то что докладчик является бывшим работником полиции, это выступление было не только, так сказать, экзотикой, — продолжал профессор, — с точки зрения методики он невероятно вреден! Попельский украдкой вытер лоб. — Мы не услышали ничего, подчеркиваю, ничего, — глаза Клапковского, казалось, метали молнии, — что в течение последних ста лет, со времен Карла Лахманна, является вершиной филологических исследований! Здесь не прозвучало никакой критики текста! Пан докладчик даже не указал, каким изданием он пользовался!
Попельский крепче надвинул на нос темные очки и вытер потную лысину. Из окна подул весенний ветерок, принесший аромат сирени, которая цвела в Иезуитском саду. Теперь он вспомнил фразу, которая не давала ему покоя, преследуя словами о жестокости апреля. Это было начало «Бесплодной земли» Элиота. — А тем временем, — ученый протянул руку к книге, которая лежала перед ним, — по крайней мере четыре рассматриваемые Вами Плавтовы стиха, отчетливо отличаются от, так сказать, канонических версий. Вы о них даже не вспомнили. Такая фундаментальная методологическая ошибка дисквалифицирует ваш доклад! Это так, словно, — здесь я позволю себе воспользоваться примером из точных наук, которые так любит пан Попельский, — на уроке химии наливать воду в пробирку, не проверив, что в ней, щелочь или кислота! Единственное, что вы можете сделать после этой бестолковой лекции, — Клапковский строго посмотрел на студентов, — это порвать свои конспекты и выбросить в мусорку! Так, как это делаю я! «Самый жестокий месяц — это апрель», — вспомнил докладчик, глядя, как профессор рвет листы и внимательно наблюдает, кто из студентов поступит так же. Так сделали все. Медленно, неохотно, они рвали конспекты, подходили к мусорке, что стояла рядом с кафедрой, и бросали туда четкие математические выражения Попельского, результат его поисков бессонными ночами, никому не нужные знаки и формулы. А потом выходили из аудитории, понурив головы. Профессор Клапковский покинул помещение, вежливо поклонившись докладчику. Попельский вытер доску, а потом со злостью отряхнул рукав пиджака от меловой пыли. Сложил свои бумаги в элегантную папку из страусовый кожи и двинулся к дверям. И вдруг остановился. На последней парте лежали исписанные листы, их никто не порвал, наоборот, они были аккуратно сложены, а возле них лежали ладони с длинными, тонкими пальцами и покрашенными красным лаком ногтями. Сумерки, которые наступили в неосвещенной аудитории и темные очки позволяли Попельскому разглядеть разве что хрупкие белые руки, украшенные маленьким перстеньком, полные красные губы и бледное лицо, обрамленное черными волосами. Эдвард снял очки и затаил дыхание. — Панна Шперлинг? — спросил он единственную особу, которая осталась в аудитории и вопреки приказу профессора не порвала конспекта. Молодая женщина улыбнулась и кивнула. — Доброго вечера, пан учитель, — тихо заговорила она. — Я не разбираюсь в латыни, я пришла сюда к вам… Попельский посмотрел на ее записи, сделанные красивым круглым почерком. Почувствовал дрожь в теле. Однако это не было признаком приближения эпилептического приступа. В Попельском шелохнулась надежда, которую у зрелого мужчины вызывает молодая женщина. «Апрель жесточайший месяц, гонит Фиалки из мертвой земли, тянет Память к желанью, женит Дряблые корни с весенним дождем»[24], — вспомнил Попельский строки из Элиота. VII Из всех многообещающих частей тела Ренаты Шперлинг наибольшее восхищение у Попельского всегда вызывал рот — и тогда, когда девять лет назад он готовил молоденькую гимназистку к выпускному экзамену по математике, и сейчас, когда она смущенно сидела в его кабинете, стискивая пальцы на ремне дешевенькой кожаной сумки. И хотя тогда ее губы были бледными, а сейчас подчеркнуты красной помадой, они и раньше, и теперь так же дрожали, складываясь буквой «о», когда тихонько произносили слова благодарности «за посвященное ценное время». Ее огромные зеленые глаза не изменились, под ними всегда лежали легкие тени, словно Рената чуть устала. И еще одно не изменилось, а именно пренебрежительное отношение кузины Эдварда к любой молодой женщине, которая его посещала. Такую реакцию Леокадии Попельский объяснял себе примитивно и наивно. «Лёдзина неприязнь, — думал этот «знаток женской души», — вызвана ощущением угрозы. Когда на моей орбите оказывается другая женщина, дорогая кузина ужасно боится, чтобы не лишиться своего привилегированного положения в доме. Вот и все!» Узнав в университетской аудитории, что у Ренаты к нему неотложная и важная просьба, Попельский, учитывая предсказуемое поведение Леокадии, начал уговаривать девушку рассказать ему об этом в какой-нибудь ближайшем кафе. Однако эту идею она отвергла, как и предложение вечерней прогулки в Иезуитском саду. Рената отказалась, мотивируя свое решение тем, что незамужней женщине не подобает показываться с мужчиной в такой поздний час, поэтому, мол, она все расскажет ему в университетском коридоре. Эдвард неохотно согласился. Однако его уступка была напрасной, потому что из здания их решительно и невежливо выгнал сторож, который просто-таки издевался над просьбой, а потом угрозой Попельского. Nolentes volentes[25] им пришлось пройти метров сто и направиться в квартиру Попельского на улице Крашевского, где Ренату Шперлинг ждал холодный как сталь взгляд кузины Леокадии. Однако эти неприятности встретили ее лишь в начале посещения, поскольку Эдвард позаботился, чтобы ограничить до минимума контакты панны Шперлинг со своими дамами, и пригласил Ренату в кабинет, где уже через мгновение она сидела за чашкой чая, сникла и обеспокоена. Попельский любил такую растерянность у молодых женщин, поддерживая в них чувство неуверенности своим упрямым молчанием. Словно старый котище, он наслаждался беспомощными попытками прервать неловкую тишину, которую нарушали разве что выкрики уличного торговца за окном. Словно строгий экзаменатор, который не наталкивает на ответ, Эдвард не облегчал начала разговора и жадно созерцал трепетание ресниц, дрожание хрупких ладоней, румянец, что покрывал нежные щеки. Был готов и к флирту, и к эротическому нападению. — Не знаю, с чего начать, — девушка уставилась в начищенные ботиночки. — Лучшее из того, что не имеет отношения к теме разговора, — Попельский выдвинул из пиджака манжеты сорочки, чтобы девушка заметила золотые запонки. — Зачем вы записывали на моей лекции, ведь вы expressis verbis[26] дали мне понять, что совсем не разбираетесь в этих проблемах? — Не знаю, пан профессор, — ответила она, робко поднимая глаза. — Возможно, у меня осталась такая привычка с тех пор, как вы были моим учителем, а я записывала каждое ваше слово? — Не называйте меня больше «паном профессором», — попросил он, улыбаясь. — Сегодня состоялась моя последняя лекция… Глаза панны Шперлинг потемнели от гнева. — Он такой подлый, тот ученый, который так на вас напал! — воскликнула она, вскочив со стула. — Он ничуть не был прав. Я в этом не разбираюсь, но так шептались студенты, что сидели возле меня… Он нарочно вас сбил с панталыку и унизил… — Вы просто очаровательны в своем праведном гневе, — Попельский пытался держать чашку так, чтобы хорошо было видно его кольцо-печатка с мотивом лабиринта, выгравированном на черном ониксе, — однако еще не родился тот, кому удалось бы меня унизить! Кроме того, дорогая панна Шперлинг, эта мелкая неприятность, которую я сейчас получил от профессора Клапковского, уже забылась благодаря вашему присутствию и нашей встречи. Даже если бы мой доклад почтили овацией, ваше появление на нем все равно было бы для меня самой большой радостью… Девушка едва улыбнулась.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!