Часть 14 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Она постояла, изучающе всматриваясь в него, потом обернулась ко мне с несколько иным выражением лица.
— Пожалуй, возьми-ка вот, Финн, — сказала она и, достав кошелек, протянула мне желтую десятку, — и пойди посмотри, может, купишь чего-нибудь. Но только не мороженого!
— Нету у них морожена.
— Чего?
— Ну это, у них ваще почти ничего нет, и вроде они детям не продают.
— Так ты хочешь, чтобы я с тобой пошла?
— Ну да, так лучше будет.
Мамка извлекла Линду из палатки, где та забаррикадировалась в ожидании момента, когда будет покончено с каникулами и соленой водой, и мы гуськом двинулись по узкой и извилистой дорожке вниз, к поляне, на которой стояли палатки; по пути мамка выспрашивала у Бориса, откуда он узнал, где мы живем. Он на это не ответил, но так, что мы поняли — на этом острове мало было такого, о чем Борис не пронюхал бы.
Дойдя до причала, мы уселись на краю поболтать ногами, пока мамка сходит в загадочный магазин, который оказался просто покрашенным в серый цвет деревянным домиком у развилки на склоне, где от грунтовой дороги отходит тропинка к причалу. Мы стали бросать в воду камешки, а Линда опять подняла тему соленой воды.
— К счастью, да, вода соленая, — легко отозвался Борис.
Она вопрошающе посмотрела на него.
— Соленая лучше держит, — сказал он и внимательнее пригляделся к Линде. У той вид был такой, будто она говорит «чего-чего?»
— Ну, в соленой воде не утонешь, — пояснил он.
Линда перевела взгляд с Бориса на меня. Я кивнул.
А Борис внимательно, будто вот-вот обнаружит нечто, разглядывал ее; такое выражение лица за последние полгода я видел уже на многих лицах, и оно мне никогда не нравилось, надо было поскорее этот этап преодолеть.
— Ты чего, плавать не умеешь? — спросил он.
— Умею, — сказала она.
— Ну и чего ты беспокоишься тогда?
— Чё?
— Ну, нефиг ее пить-то, воду.
Линда снова посмотрела на меня, с начинающейся и пока невидимой улыбкой, от которой и бетон воспарит в воздух.
— Так умеет она плавать или нет? — спросил Борис, чтобы окончательно разобраться в вопросе. Я кивнул, а Линда сказала:
— Угу.
— Ну-ну, — равнодушно бросил Борис, высыпал в воду горстку гальки и стал, прищурившись, вглядываться в зеркальную поверхность воды, разглядывать причал, почесывая физиономию и давно затянувшуюся царапину на левой коленке, что было совсем уж излишне, так что я мог заключить, что тяжелый этап мы преодолели и что теперь он, значит, обдумывает, чем бы нам заняться, так и со мной бывает, когда я нахожусь в состоянии неустойчивого равновесия между таким восторгом, что едва не лопаешься от счастья, и начинающейся скукой. Тут вернулась мамка, потрясенная до глубины души, как я мог заключить по агрессивности ее походки. Собираясь в магазин, мамка прихватила с собой из палатки (которую мы окрестили Зорькой, это Линда придумала) белую блузку; теперь под этой блузкой она неумело прятала серый пакет.
— Ну и дыра, — сказала она, садясь.
— Вообще-то тут не разрешается ничем торговать, — сказал Борис.
— А мы за это должны продукты прятать. Хорошенькое дельце! — сказала мамка, открывая пакет, в котором оказалось два кило копченых сосисок, пучок морковки, две буханки хлеба и полкило маргарина, который уже сильно размяк на солнце. Поскольку мы с Линдой оба страшно любим сырокопченые колбаски, мамка поступилась своими принципами и дала нам по одной, сняв сначала длинными ногтями шкурку с одной из них.
— Борис, а ты уже завтракал?
— Неа, — сказал Борис. — У нас дядя не завтракает.
— Так на, возьми. Хочешь?
Борис тоже взял колбаску и съел ее прямо со шкуркой, как и я: о, этот звук лопающейся на зубах хрустящей шкурки и этот вкус подкопченной прохлады, наполняющий рот, вкус такой одновременно плотный и нежный, что вряд ли вкус жареного мяса может его превзойти. Мамка тоже взяла одну колбаску и съела ее без шкурки, как Линда. А когда мы доели свои колбаски, то получили еще по одной. Мы вволю посмеялись над тем, что вот сидим мы тут, обжираемся незаконными колбасками и чихать нам на Стортинг и на правительство. Потом мы сидели, откинувшись назад и опираясь на локти, болтали ногами, и запахи водорослей, леса, цветочной пыльцы и «Нивеи» щекотали нам ноздри; беззвучно жужжали насекомые, и мы ничего не говорили, что для нас совершенно необычно, нормально-то мы болтаем без умолку, пришло мне вдруг в голову в этой тишине, и тут мамка пробормотала, не открывая глаз, «так бы и сидела тут до самой смерти», и мы улыбнулись, «потому что скоро придет катер», продолжала она, «ведь уже суббота».
— Суббота? — встрепенулся я.
— Да, — сказала она со странным вздохом, означавшим, как я знал, смену ритма; мамка поджала под себя ноги и повернулась к нам лицом, чтобы поделиться с нами, и с Борисом тоже, тайной, и сказала, разглядывая свои ногти, которыми она процарапывала тоненькие бороздки, такие письмена, в мягкой посеревшей деревяшке:
— Я хочу с вами поговорить кое о чем. Короче говоря, дело такое: с этим катером приплывут Марлене с Яном, вы ведь помните Яна, мы с ним во вторник виделись?
Мы кивнули. Мамка собиралась уехать на том же катере в город и остаться там на несколько дней, у нее там были дела; это у нас такое стандартное выражение, означающее занятия скучные, тайные, стыдные или необходимые, или все это сразу. Нижняя губа у Линды отвисла и задрожала, но мамка прижала палец к Линдиному рту, улыбнулась ей широко и сказала, что «ты же хочешь побыть с Марлене?», и я тогда понял, что это, собственно, не только неизбежно, но и что этого нужно было ожидать, что это продолжение истории, которая началась еще у Ратушной набережной, или в ресторанчике с видом на порт, а может, и того раньше, и мамка, разумеется, обо всем уже договорилась с единственным человеком, на которого она могла нас оставить, с Марлене.
И еще мне пришло в голову, что если бы не Борис, не остров и еще то другое, что, оставаясь для меня непостижимым, росло и зрело во мне, я бы, наверное, и сам разревелся.
Теперь же я не спросил даже, что у нее за дела такие, ни словечка против не сказал, и она с интересом покосилась на меня. Я вглядывался в северную часть пролива, где и правда теперь показался катерок, похожий на отправленное в плавание пирожное «буше»: он прибыл в пункт назначения прямо как в кино, где все появляется в нужное время в нужном месте, как заказывали, и остается только смотреть с открытым ртом — и принимать все как данность. Теперь стали слышны и гул мотора, уханье и дребезжание железа, гулкое эхо холмов и лесов позади нас, разбавленные плеском волн, жужжанием букашек и молчанием, которое в кои-то веки воцарилось в нашей семье, семье, которая в данном случае, к счастью, увеличилась на одного человека — Бориса. Он поднялся, подбежал босиком к краю причала и умело принял швартов, брошенный ему боцманом. И Ханс, который тоже сюда заявился, не оставил без внимания ловкость Бориса, кивнув ему с одобрением; потом вездесущий Борис помог Хансу перекинуть громыхающие сходни, стал в стойку «смирно», как эдакий полуголый портье, и указывал путь в рай потоку вновь прибывших и пока не разоблачившихся еще отпускников, новичкам вперемежку с ветеранами, разницу мы теперь уже могли определить по их поведению: первые пребывали в растерянности, ровно как и мы сами всего четыре дня назад, а бывалые знали, что главное здесь — захватить плацдарм, и резвым галопом спешили на штурм территорий. Ян тоже оказался из ветеранов. Он сошел на берег с таким количеством пожитков, что ему мог позавидовать переселенец в Америку; перекинулся с Хансом парой фраз, понятных только посвященным, а потом подошел к нам вместе с Марлене, которая сегодня была накрашена не так сильно, опять поднял Линду на руки, обнял ее и вовремя вспомнил обо мне. Борис же повторил свой вчерашний коронный номер, сказав «меня зовут Борис», и я решил, что, пожалуй, это все-таки не такая уж блестящая находка.
Если честно, пока мамка ходила в палатку за сумкой, я просто отошел и стоял в сторонке. Меня восхитил громадный мешок с припасами, который привез Ян, а еще он притаранил здоровенный, снаружи пластмассовый, кремово-белый ящик, который, как оказалось, может сохранять продукты холодными; внутри ящика был сухой лед, который Ян раздобыл у производителей мороженого «Диплом-Ис», рассказал он, и показал нам глыбу льда, от которого шел пар. Ян утверждал, что растает эта глыба нескоро, если, конечно, не вытаскивать ее из ящика, а к тому времени он сможет заказать новую глыбу, ее передадут ему с катером, потому что у него знакомые на «Диплом-Ис».
— Это, вообще-то, настоящий морозильный ящик, — сказал он, по-хозяйски похлопав выпуклую крышку узкой загорелой ладонью. — Такие вот дела.
Ящик пришлось катить к палатке на тачке, одолженной нами у Ханса, который начал называть мамку «мадам» и, когда она прошла мимо нас, сказал, что надеется вскоре снова увидеть «мадам», озабоченную сейчас лишь тем, чтобы наобниматься на прощанье с Линдой. А тут еще я рядом торчал и уже готов был закатить истерику. Она это заметила.
— Финн, ты ведь знаешь, что я тебя люблю, — сказала она, — независимо от того, захочешь ты меня обнять или нет.
Это должно было прозвучать как слова поддержки человеку, который всерьез начал задумываться о том, что прилично на людях, а что неприлично, но получилось иначе, ее слова так досадно громко разнеслись над кишащими народом набережной и палубой катера, что ни о каком объятии не могло быть и речи, ни в коем случае. Так что ничего ей не оставалось, как повторить, что она меня очень любит — на тот случай, если тугоухий недотепа не усек этого с первой попытки; потом она поднялась на борт и махала нам оттуда, стоя на корме в своем цветастом платье, и я еще с утра мог бы, увидев его, сообразить, что дело неладно; здесь-то она ходила просто в маечке на лямках и купальнике, платье — это одежда для города, униформа, для ношения в обувных магазинах и на асфальтированных улицах, мамка облачалась в платье, только когда не собиралась брать с собой нас с Линдой; катерок тем временем отвалил и запыхтел на север.
Теперь уж я стоял и смотрел ему вслед, пока он не растворился за линией горизонта. Разумеется, я мог бы броситься в воду и поплыть следом за ним, я бы этот чертов катер легко нагнал, конечно; по крайней мере мысль такая меня посетила, но я ее отогнал и потащился вслед за всеми к нашей Зорьке, ощутив ровно в тот момент, когда из моих дурацких гляделок собрались брызнуть слезы, что они все-таки не брызнут. Слезы остались у меня внутри. Ничего страшного не стряслось. Или наоборот, как раз оно и страшное. Все это новое, оно то исподволь, то лавинообразно нарастало в последние полгода, будто разжевывая мне, что мы с мамкой все больше и больше отдаляемся друг от друга и невидимая рука целенаправленно ведет нас к окончательному разрыву. И тут слезы все-таки хлынули. Но плач никогда не бывает к добру; уж если кому давно следовало это понять, так это мне. Вот и тут бдительная Марлене услышала, разумеется, что я плачу, повернулась ко мне, опустилась на корточки и сказала:
— Всё будет хорошо.
Хуже этого она ничего не могла бы сказать, да еще самым неподходящим тоном, какой только можно представить.
— Что будет хорошо?! — заорал я. — Что?!
Я стоял как горе-горькое, как жалостная песня попрошайки, и с мольбой вглядывался в невозмутимое летнее лицо Марлене Премудрой, и ясно, казалось мне, читал в нем, что она сейчас прикидывает, как много я знаю, или как мало, и сколько я могу вынести, и наконец решила — будь что будет (к такому выводу я пришел потом после долгих размышлений), выпрямилась и сказала твердо:
— Возьми себя в руки, Финн. Маме нужно несколько дней побыть без вас. Давно пора. Идем.
Она сделала еще три шага вперед в шелестящих зарослях орешника, снова обернулась, протянула мне руку и повторила непререкаемо и непреложно, что я должен показать ей палатку и всё, что там есть, и хватит уже валять дурака. Да уж, если на кого в этой жизни можно положиться, так это на Марлене. Марлене — твердая опора, как была раньше мамка, а не порхающая среди порывов бури голубка, которая вдруг полностью теряет ориентиры в самый обычный четверг; Марлене устойчива, как земля под ногами, и в два часа пополудни, и в пять. Она никогда не подведет, у нее всегда ровное настроение, и она не ведает страха: собственно говоря, вот такой и должна у человека быть мать. Вот теперь, например, Борис вертится возле нашей палатки, чтобы попытаться по-свойски просветить Яна относительно местных условий, но Марлене с легкостью отделалась от него.
— Иди-ка поиграй пока с кем-нибудь другим, Борис, — сказала она с той же непререкаемой улыбкой. — Нам с Финном нужно поговорить. Я привезла письмо тебе, — крикнула она в мою сторону. И действительно, Борис тихо-мирно удалился, и я мог бы сам показать им, как работает примус, который нам достался на Рождество от дяди Оскара — открываешь крышечку, заливаешь вот сюда концентрат денатурата, поджигаешь и так далее, — но вот письмо?
Эх, о своем-то собственном плане я совсем забыл. Оказалось, письмо от Фредди I, первое в жизни полученное мною письмо, если не считать сопроводительной записки к Линде, но та была адресована все же мамке; и хотя послание Фредди I вряд ли подходило под определение нормального письма, с конвертом и маркой и именем получателя и вообще, но все же это был, по крайней мере, сложенный вчетверо листок бумаги для рисования, с бахромчатым краем с той стороны, где его оторвали от спирали; на листке довольно красивыми синими большими буквами были написаны две строчки: «Я не поеду на каникулы. Шарики сохраню.» Получается, Марлене знала о моем плане, который, если вкратце, состоял в том, чтобы Кристиан сходил домой к Фредди I и передал ему кожаный мешочек со стальными шариками, а тот взамен согласился бы сесть на катер, приехать к нам и ночевать вместе со мной в предбаннике, где до этого я спал один, а мамка с Линдой ночевали в самой палатке.
Если Марлене думала, что отказ Фредди I отвлечет меня от мыслей об отъезде матери, то она, конечно, не ошиблась. Но я понял и еще кое-что, а именно: я понял, что ни Кристиан, ни Марлене не лезли из кожи вон, чтобы уговорить Фредди I, а приняли его отказ скорее с удовлетворением, видимо, заручившись согласием мамки; а это, в свою очередь, означало, что Кристиан, должно быть, открыл ей нашу тайну. Такой уж человек Фредди I, он провоцирует окружающих отвергать себя, меня просто бесит от этого. Хотя я знал, что я не разгадал бы их козней, получи я это письмо вчера, когда все было в порядке; какой-то у Фредди странный взгляд, сказала как-то мамка, и по выражению ее лица сразу было понятно, что она имеет в виду. Я терпеть не могу, когда у нее такое лицо.
Так что я решил и от Марлене с Яном тоже держаться подальше. Но сию минуту Ян стоял перед нами в тенниске в белую и синюю полоску и показывал нам, что сухой лед настолько холодный, что может обжечь, вот смотрите: он опустил маленький кусочек в ведро с водой, и лед не растаял, зато вода закипела, поскольку во льду соединяются самые непримиримые противоположности; этой загадкой невозможно было не увлечься. Я сбегал за Борисом, который тоже не имел опыта обращения с сухим льдом, и мы экспериментировали с ним до тех пор, пока Марлене не пригрозила, что заставит нас всю неделю пить горячее молоко.
Позже, когда мы с Борисом ушли от Зорьки, я без всякого предисловия принялся рассказывать ему про Фредди I, потому что я не мог предать Фредди I, как мамка меня предала, и я рассказал Борису, что Фредди любит, чего он не любит, что умеет, а что нет, слово за слово; и рассказ мой не прервался ни когда мы уже спустились на пляж, чтобы купаться и ловить крабов, ни когда мы потом валялись на горячем камне, глядя в небо. Потому что, собственно говоря, мало на нашем шарике людей, которые могли бы сравниться с Фредди I.
Борис в долгу не остался, у него тоже был свой Фредди I, и он рассказывал о нем, пока мы гоняли мяч, пока лежали на скале и подглядывали за Живоглоткой, и особенно в моменты опасности, например, когда мы спускались с уступа, откуда было видно Живоглотку, и случайно столкнулись со смотрителем Хансом, который вдруг возник на тропинке перед нами и строго на нас посмотрел; тут я обнаружил, что Борис абсолютно не тушуется, а хладнокровно смотрит прямо Хансу в глаза, и до меня дошло, что на месте преступления застуканы не мы, а Ханс, взрослый человек, который при любом раскладе более виноват, чем ребенок.
Такие вот уроки получали от жизни мы и те наши друзья, которых мы никогда не сможем предать.
Как, например, когда мы уплывали на ту сторону бухты, на большой камень, чтобы не валяться вместе с Линдой и Марлене день за днем на том же месте, которое обустроила еще мамка; Линда уже плавала на мелководье как подлодка, без купального пояса, и вставала на ноги, только когда ей нужно было отдышаться, то есть не часто; и тогда она стояла и смеялась с закрытыми глазами, высунув кончик языка в уголке рта, чтобы осторожно пробовать эту ужасную соленую воду; она становилась все чернее с каждым днем, только под купальником не загорела, а так даже меня обставила. Еще она стала гораздо ловчее и забиралась за нами в такие места, где мы еще неделю назад могли чувствовать себя в неприкосновенности; она носилась по берегу и траве и вовсе не казалась неуклюжей, постепенно ступни у нее покрылись такими твердыми мозолями, что она могла спокойно ходить и по тропинкам в лесу, и по покрытым морскими желудями камням, а не ковылять по-дурацки, как принято на норвежских пляжах. У бродяг подошвы словно деревяшки. Им хоть бы что. Бродяги, цыгане, индейцы. С потеками грязи вокруг глаз и выцветшей, жесткой от морской воды и торчащей во все стороны щеткой волос на голове, ободранными локтями и коленками и расцарапанными укусами мошкары. А глаза у нас становились все голубее и голубее с каждым днем этого лета, самого нескончаемого лета в моей жизни.
Глава 15
Привозили новый сухой лед. Привозили продукты в разном количестве и в самое неподходящее время. Ночью приходил неосвещенный катер с водкой, о чем Ханс знал, но не пресек. У причала вдруг стали продавать скумбрию прямо с лодки. Для детей устроили праздник с костром, бегом в мешках, хоровым исполнением песни «Такова жизнь» и внезапно открывшимся киоском, где торговали лимонадом, сосисками и леденцами на палочке. Можно было играть в футбол или лазить по крутым горным склонам. Еще были танцы для взрослых, и снова «Такова жизнь», кто-то пел, кто-то дрался, Ян и Марлене давали выход своей любви, противно глубоко целуясь, с языком. Сидя в темноте и взирая на все это, мы с Борисом и Линдой знали — это наш остров, до такой степени наш, что когда мы внимательно всмотрелись в массу взрослых на танцплощадке — в эту колышущуюся комнату ужасов, то сумели насчитать по меньшей мере три пары мужских ног, до колен покрытых белой как тальк пылью.
Тут явила себя народу и сама Живоглотка, просто мы не сразу узнали ее, в непривычной обстановке и непривычном виде, одетую в белое хлопчатое платье, с такими загорелыми руками и ногами, что их и вовсе не видно было в летней темноте, из-за чего вся она преобразилась в огромную снежинку, кружившуюся в руках то у одного, то у другого — и это даже не было противно, наоборот, самое оно; мы с этим летом слились воедино, у нас не стало возраста, а только тело, легкие и кровь, которая перегоняла бурлящую и кипящую жизнь по самым потаенным закоулкам бытия.
Мы в нашем оазисе все время жили тихо-мирно. Все прочие уголки заставленного палатками острова напоминали жилищный кооператив, пребывающий в постоянной готовности к переезду: каждый третий день все, как предписано, снимали палатки и тут же бросались занимать другое, давно присмотренное завидное место в надежде, что владельцы стоящей там палатки тоже снимутся с места или что перед ней хотя бы не выстроится очередь из претендентов на это же местечко, так что можно будет денек-другой понаслаждаться обретенным участком и только потом печалиться из-за очередного неминуемого переселения. Потому что и ежу ясно, что коль довелось прожить два дня на вожделенном участке, то два следующих естественно придется кантоваться на задворках, чтобы потом заново биться за место под солнцем. Такая вот беспощадная конъюнктура, колебания которой я с интересом и сочувствием привилегированного отслеживал на примере отважного семейства Бориса: его экзотического «дяди», доброй разговорчивой мамы, которую «дяде» постоянно приходилось смазывать кремом от загара, потому что она обладала на редкость нежной розовой кожей и к тому же совершенно не переносила сквозняка, бедная, и трех его братьев и трех «кузенов», ввергнутых в пучину беспокойной кочевой жизни, не позволявшей им спокойно прожить более одного дня из трех.
— Ну и это не беда, — с философским самообладанием отметил «дядя», очевидно, потому, что снимать палатку и возводить новое жилье приходилось не ему, а шестерым юношам, хоть и под его мудрым руководством, и все приказы «дядя» отдавал через губу с налипшей сигаретой, сыпавшей башенки пепла на его потное и все более загорелое пузо и на короткие купальные трусы, в которых, казалось, ничегошеньки и не было внутри.
— Один денек из трех, это ж, считай, вся неделя.
Если бы только система работала. Но каждому понятно, что она не работала. Кое-кто умеет устраиваться за чужой счет. Так и получалось, что часто и эта единственная неделя пропадала у тех, кому больше всего требовалось отдохнуть; собственно говоря, получалось как на ипподроме, где выигрывают всегда те, кому и без того неплохо, или, как говорит Фредди I, «преступления окупаются».