Часть 16 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ну, я собирался потом снова их выкупить.
— Это когда же?
— Ну, я не знаю.
Фредди I задумывается.
— А сколько ты мне дашь, если я их тебе верну?
— Но они же мои!
— Да, но ведь сейчас они у меня! — повышает он голос, крепко зажимая рукой правый карман брюк, и я понимаю, что это довод серьезный. К тому же и Ваккарнагель повернулся к нам спиной и занят решением более насущных задач.
— Десять крон, — предлагаю я и вижу, что Фредди I аж дар речи потерял; вероятно, его перегревшийся мозг рассчитывал на что-нибудь между тридцатью и сорока эре; мелко мыслит Фредди I, даже когда ему хочется хапнуть побольше.
— Чего?
— Ну да, а стоят они больше ста крон, — говорю я.
— Кончай придуриваться.
— Хочу — и буду, — говорю я и смотрю на него взглядом Бориса, взглядом, в котором читается «со мной не шути», неколебимым как прицел на винтовке, и Фредди I попадается на эту удочку, для этого Фредди I и существует на земле, чтобы попадаться на удочку: вытаскивает тяжелый как свинец кожаный мешочек, на вес золота, заставлявший его припадать на одну ногу, держит его на ладони и собирается открыть; я вижу свой шанс и не упускаю его, хватаю мешочек. Разумеется. Я хватаю свой мешочек. Но остаюсь, где стоял. Стану я, что ли, убегать со своими собственными ценностями, пусть даже Фредди I вдвое больше меня? И ему ничего не остается, как накинуться на меня с кулаками. Но и сегодняшний день — определенно не день Фредди I. Да его дней и не бывает никогда. Мой день тоже бывает не каждый день. Но сегодняшний — мой. Я бью его с размаху мешочком в переносицу, он падает на колени, хватаясь за лицо, и между запачканными зеленью травы пальцами проступают капельки крови. Вокруг нас тишина. Пора драпать. Но я остаюсь на месте. В опущенной правой руке зажат кожаный мешочек. А Фредди I валяется на земле и опять пытается понять, не пришла ли его смерть. Нет и на этот раз. Он выпрямляется, смотрит на меня, но не узнает. Это другой избил его. Теперь уже действо привлекло столько наблюдателей, сколько вообще можно собрать народу на Травер-вейен семнадцатого августа, то есть всех обитателей нашей улицы; они толпятся вокруг несуразной пары несуразных друзей, объявивших друг другу войну.
Я чувствую, как откуда-то снизу, от ступней, по мне расползается дрожь, захватывая живот, плечи; но тут тишину прорезает знакомый голос:
— Кончай, Финн!
Ваккарнагель хочет распутать этот узел, это же не драка, а недоразумение какое-то. Но я все стою, дрожа, смотрю на поверженного Фредди I и всерьез подумываю, не забить ли мне его насмерть стальными шариками. Это совершенно отчетливая мысль. Она сидит в костяшках пальцев и в крови. Я не вижу иного исхода, как только вмазать Фредди I, со всем его нестерпимым убожеством, по кумполу моим изощренным оружием, полученным от Кристиана, у меня нет насчет шариков никаких планов, кроме как желания держать их в руке, это приятно; я пытался подкупить ими Фредди I, чтобы он поехал с нами на каникулы, будь они неладны; этот мешочек стал продолжением моей руки, дубинкой и орудием убийства, и Фредди I видит, что за мысли шевелятся в моей пропащей голове, и взгляд у него неровный как молитва тонущего.
— Финн!
Ваккарнагель произносит мое имя так, как нужно. Опуская руки, оглядываясь и делая вид, что я ничуть не сошел с ума, я обнаруживаю в руке кожаный мешочек и крепко сжимаю его в пальцах, будто вся буза просто в том, что Фредди I вернул мне одолженное.
Я босиком иду по траве к своему подъезду, захожу в дверь, поднимаюсь по лестнице, ощущая под ногами прохладу каменных ступенек, и вхожу в квартиру, где мамка стоит на кухне с посудным полотенцем и кофейной чашкой в руках. Я говорю ей:
— Прости.
Прохожу дальше, в комнату, где валяется на кровати Линда, разглядывая книжку с картинками, которую я подарил ей, чтобы она выучила буквы еще до школы. Я укладываюсь рядом и спрашиваю, как называется вот эта — «дэ», и вон та, и еще та. Она отвечает, как всегда, и мы придумываем зверей, названия которых начинаются именно с этой буквы, и лучше не тех зверей, которые нарисованы в книжке: мы хотим дракона, филина, поросенка, ракушки и пиассаву, потому что Линда тоже очень любит слова, хоть длинные, хоть коротенькие. Я тычусь лицом ей в волосы и констатирую, что она искупана. Линда все лето доверяла мне, а я не открыл ей правды, ни о чем; я говорю:
— А вот это буква «э». Твой учитель скажет наверняка, что она называется «э оборотное», но это вранье. Она называется «э». Можешь сказать?
Линда говорит: «э». Я достаю колоду карт, подаренную мне бабушкой на Рождество, и говорю, что вот теперь она должна научиться играть в вист-дуэт, это труднее, чем «восьмерки», но это зато настоящая игра. Линда не хочет, а я все равно раскладываю карты на пододеяльнике и принимаюсь объяснять ей правила.
— Ты должна!
Она смотрит вниз, смотрит по сторонам, всячески отлынивает. Но я не унимаюсь. И ей приходится научиться. Сегодня последний день перед школой, последний день каникул, изменивших всё. Он заканчивается тем, что я учу Линду тому, чему она не хочет научиться, но у меня нет выбора, и у нее тоже нет, а мамка время от времени появляется в дверях: постоит, посмотрит на нас и снова выходит, ни слова не говоря, потом опять приходит, стоит и пялится, потому что никак не врубится в суть наших занятий.
Глава 18
Первый школьный день начинается со звонка в дверь, мы как раз сидим и завтракаем в полной тишине. Мамка идет открыть, возвращается и взбудораженно шепчет:
— Это тот твой приятель.
Так она называет Фредди I. Я изумлен, но все же выхожу в коридор и вижу там Фредди I с распухшим носом и двумя жуткими фингалами, но при этом с заискивающей улыбкой; Фредди I предлагает вместе пойти в школу. Я веду его на кухню, он видит, что за столом сидят и завтракают Линда с мамкой, стаскивает с себя ранец, садится на то место, где, бывает, сидит наш жилец, оглядывает стол и говорит:
— Я буду с сыром.
Мамка растерянно улыбается.
— Ну конечно, бери, пожалуйста.
Протягивает ему нож, а сама в это время корчит мне рожу, которая должна означать — ну и манеры!
Но она не может не спросить:
— Господи, что такое с твоим лицом?
— Ничего, — говорит Фредди I, колупаясь с маргарином, а я опускаю глаза: меня переполняют стыд, растерянность и вновь вспыхнувшее бешенство. Но, к счастью, мамка отбирает у него нож и сама намазывает бутерброд, который Фредди I споро запихивает в пасть и излагает свое дело с набитым ртом, так что мы едва можем разобрать, что он говорит. Но речь снова идет о стальных шариках. Ведь на самом деле я два из них подарил ему, утверждает он, и у него есть доказательство, вот.
И он достает письмо, которое я написал ему еще до того, как мы уехали на каникулы, и там действительно сказано, что я ему обещаю эти два шарика. Но это же при условии, что он поедет с нами!
Линда с мамкой пытаются понять, о чем вообще речь, мы же продолжаем с разных сторон обсуждать этот вопрос, пока мне не приходит в голову, что тут явный шанс снова стать самим собой; я перестаю упираться, иду к себе, вытаскиваю из кожаного мешочка два шарика и отдаю их Фредди I, и в его глазах с полопавшимися сосудиками появляется особый блеск, когда он разглядывает эти два шарика. Потом он запихивает их в карман и говорит, что хочет стакан молока.
— Пожалуйста, — говорит мамка и резко плюхает стакан на стол. — А что надо сказать?
— Спасибо, — не сговариваясь, произносят хором Фредди I и Линда. Мы смеемся, глядя как Фредди I выдувает свое молоко ровно за то же время, за какое оно пролилось бы на пол.
Потом мы уходим в школу.
Мамка теперь работает полный день, но сегодня она взяла в обувном отгул, чтобы проводить Линду в школу, — а потом Линда будет ходить с нами, а если у нее уроки начинаются в другое время, то с двойняшками с нашей площадки.
Но, как обычно, я снова все прошляпил. Я был слеп, я скушал как миленький мамкино вранье, во мне еще не улеглось прошедшее лето, так что я не особенно интересуюсь Линдиными успехами, и к тому времени, как я однажды вбегаю в двери школы одним из последних и обнаруживаю, что радостно улыбающаяся Линда с ранцем за спиной направляется в сторону крыла, где занимается вспомогательный класс, проходит больше недели. Я останавливаю ее и спрашиваю:
— Ты ведь не в этом классе учишься?
— В этом, — говорит она.
Почва уходит у меня из-под ног, по спине бегут мурашки, и я понимаю, что она каждый день сюда ходила, на каждый урок, больше недели, а я и не заметил этого, потому что избегал ее из боязни, что придется за ней следить, или чтобы заглушить стыд, который поднимается во мне всякий раз, когда кто-нибудь видит ее впервые, и подозрение, что, может быть, она не просто маленькая и беспомощная, но что-то с ней не так. Я грубо хватаю ее за руку и тяну за собой на школьный двор в слабой надежде, что все еще может оказаться недоразумением, что, может, ей все же нужно в другое крыло, где занимаются остальные первоклашки. Но нет, это не недоразумение. Позади нас в дверях появляется в сером рабочем халате учитель Самуэльсен, не досчитавшийся ученицы, и кричит:
— Ну иди же, Линда, уже был звонок.
— Нет! — кричу я через плечо и тяну ее прочь, дальше от него.
— Что нет? — говорит Самуэльсен, в два скачка нагнав нас; насколько я могу понять, он скорее изумлен, чем рассержен, да он и не из чудовищ, он скорее несколько клерикальный и патетичный тип, с непроницаемыми стеклами очков и мягким как масло голосом. Но я потерял и те крохи терпения, которые у меня еще оставались.
— Не пойдет она к этим идиотам! — кричу я, и Линда начинает плакать, а у Самуэльсена меняется цвет лица, он протягивает ко мне здоровенную волосатую медвежью лапу, вцепляется когтями мне в затылок и без всяких экивоков выдает мне голосом, в котором не осталось ни мягкости, ни клерикальности:
— Я тебе покажу идиотов, негодяй — а ну иди со мной!
Тащит меня по школьному двору как тряпичную куклу, крикнув Линде через плечо, чтобы она шла в класс, достала тетрадку и выполнила задание на странице восемнадцать, рисунок...
В ноздри мне бьет запах взрослого мужчины — сигаретный дым, буйвол и вареные овощи, — я пытаюсь вырваться, но тщетно. Когда мы добираемся до кабинета директора, я уже так измотан, что едва слушаю, что рассказывает Самуэльсен. Голос директора, однако, не спутаешь ни с чьим другим.
— Садись!
Его фамилия Эльборг, за глаза все зовут его Эльбой. Он воплощение старой школы: дымит как паровоз, серый костюм, серая кожа, косой пробор как по линеечке, две элегантные паркеровские ручки торчат из левого нагрудного кармашка, синяя, чтобы писать письма, и красная — для расправы.
Как только Самуэльсен покинул кабинет, директор спросил меня, представляю ли я себе хоть чуть-чуть, каково это беднягам слышать, что их называют идиотами; при этом он загасил недокуренную сигарету таким жестом, что мне стало ясно: не стоит даже пытаться растолковать ему безжалостные законы стаи в школьном дворе, гласившие, что кто угодил во вспомогательный класс, тот меняет не только поведение и внешний вид, но даже одежду, родителей и язык и становится живым воплощением несчастного ребенка, с которым никто не хочет водиться и играть, даже если состоит с ним в родстве; нет, даже сильнейший готов отречься от собственного брата в подобных случаях, не говоря уж о собственной сестре, это уж что-то библейское, черт побери.
Но именно семейные узы поспособствовали тому, что нотация приняла иной оборот.
— Она тебе сестра? — недоверчиво спросил Эльба, откинувшись в кресле и вроде как выжидая, и закурил новую сигарету.
— Да! — крикнул я. — И она знает буквы! Все ваши дурацкие буковки до одной!
— Не ругайся!
— Она умеет читать! — настаивал я с таким неистовством, что по подбородку и по шее потекли слюни. И он понял, должно быть, что имеет дело с истериком и что тут требуется нечто иное, нежели привычная демонстрация силы, потому что он и новую сигарету тоже загасил, встал с кресла, уселся на краешек стола, сложил руки на коленях и спокойно спросил, как меня зовут и в каком я классе учусь; на эти вопросы я, собрав волю в кулак, ответить сумел, но потом из меня опять поперло:
— Не будет она ходить в этот класс!
— Ну-ка прекрати!
— Она не будет ходить в этот класс! А я не прекращу! Никогда!
Я не встал, делая вышеуказанное заявление, и теперь он включил деловитого филателиста:
— Так ты говоришь, она умеет читать, надо же, гм, интересно. ..
У меня уже дыхание совсем перехватило, так что я энергично закивал в ответ, а он подошел к огромному архивному шкафу, достал оттуда папку, в которой оказалось два листка бумаги, и, прищурившись, принялся читать; потом убрал их снова в папку и ящик, который и задвинул с громким стуком, сел, задумчиво посмотрел в окно, потом снова раскурил сигарету: