Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 19 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вид у меня, очевидно, был такой, будто я понимаю, о чем она говорит, хотя мне уже больше не хотелось ничего слушать. Она откинула прядку волос с лица, нагнулась и вынула из прикроватной тумбочки шкатулку со своими драгоценностями, открыла ее и дала мне бумагу, оказавшуюся документом с печатью, подтверждавшим, что я есть я, Финн, родившийся у нее и у крановщика в Акерской больнице в половине девятого утра, с верно указанными датой и годом, и даже было указано имя Финн, потому что так они еще раньше, когда планировали меня, решили меня назвать, если, конечно, я оказался бы мальчиком, потому что так звали моего деда по отцу. — Это самое дорогое, что у меня есть, — медленно проговорила она. — Ну ладно, — сказал я, изучая бумагу, на которой оказалась еще и подпись врача. — Поэтому я и храню все это в шкатулке, понимаешь? Я кивнул. Она протянула мне конверт и показала, что он пуст. — И никакого другого свидетельства о рождении здесь нет, видишь? Я снова кивнул, становясь на килограмм легче с каждой чайной ложкой, которую она мне скармливала. — Только одно это, — гнула она свое. — Да-да-да, — сказал я, главным образом себе самому. Она вернула свидетельство в конверт, достала маленький ключик, подошла к комоду и вытащила отвертку из щелки. — Вот посмотри это, — сказала она, вставляя ключик в замок. — Это наша свадебная фотография. — Да ладно, не надо, — сказал я, поднимаясь. Я выяснил, что, хоть в деле о вспомогательном классе она и проявила себя совершенно беспомощной, но во всяком случае именно она является моей матерью, и хотя в разыгранном спектакле речь изначально шла не об этом, но по ходу пьесы на первый план выдвинулся именно этот важнейший из всех вопросов и на него был получен положительный ответ. Не придумав ничего лучше, я схватил отвертку, пошел вернуть ее и еще раз просить прощения. — Ну вот, — сказала она за моей спиной. — Теперь ты, во всяком случае, знаешь, где лежит ключ. Глава 20 Несколькими днями позже с нами ужинал Кристиан. Всю вторую половину дня я провозился, сочиняя письмо Тане — письмо, которое помимо названий Румыния, Молдавия, Албания и так далее призвано было вместить в себя безмерную красоту всей моей жизни в сочетании с описанием всех тех невероятных сложностей, которых мне стоило эту жизнь выстроить. Но оказалось, что в кои-то веки я не могу найти нужных слов. Среди бутербродов и стаканов с молоком стояли бутылка красного вина и два высоких бокала, которые мамка хранила в шкафу в гостиной и которые мы до сих пор видели, только когда их перетирали. Линда была в хорошем настроении, она составила список, какие вкусности можно класть на бутерброд, четыре пункта, и провела по нему голосование, а Кристиан рассказал о землетрясении в Персии, унесшем тысячи человеческих жизней, объяснил, что такое шкала Рихтера, и подчеркнул, насколько нам повезло, что мы живем в Норвегии, которая располагается в стороне от разломов тектонических плит. Под эти разговоры мамка потягивала красное вино, время от времени промакивая губы салфеткой и слегка улыбаясь, и вдруг произнесла, обращаясь ко мне: — Это же надо, что ты не побоялся высказать директору все, что думаешь. — Да уж, скажу я вам, в парне много чего сокрыто, — поспешил подхватить Кристиан, хохотнув, но мамка моментально поставила его на место одним взглядом, тем взглядом, который говорит — что я слышу, уж не критиковать ли меня пытается жилец? — И как же я должна была поступить? — воскликнула она, и щеки у нее покраснели. — Да дети-то что, с детьми-то все в порядке, — промямлил Кристиан, — но вот почему нужно их, кровь из носу, расставлять по этим самым... Мамке пришлось прийти ему на подмогу. — По полочкам? — Ээ... да. Он выжал из себя улыбку, огляделся в поисках выхода, и взгляд его упал на Линду. — Как дела, Линда, — громко спросил он. — Нравится тебе в школе? — Да, — сказала Линда, сбегала в комнату за тетрадкой и карандашом и принялась писать нечто, отдаленно напоминавшее буквы, так что мамка не выдержала и прикрыла глаза рукой. — Почему вы всегда так громко с ней разговариваете? — спросил я Кристиана. — Да? Я и не замечал. — Да. — Я об этом не задумывался. — К чему ты клонишь, Финн? Мамка убрала руку с глаз и вперила их в меня, в них читалось предупреждение. Я склонил голову как можно ниже к столу, отвернулся лицом к плите и неслышно прошептал:
— Линда? — А? — откликнулась Линда с другой стороны стола, не поднимая глаз от своих каракулей. Судя по лицу мамки, это подкинуло ей пищу для размышлений; у Кристиана же вид стал такой, будто он снова упустил очередной шанс, и он вдруг взорвался в непонятном бешенстве. Но мамка тут же положила ладонь на его руку — и я вдруг увидел: увидел не только, что Линда с нами делает, как она раскрывает нам нашу суть, разоблачает нас, но и до чего глупо выглядит человек, потерявший контроль над собой, — и мне даже на секунду явилась неясная мысль рассказать наконец, что на самом деле случилось с моими ребрами: что в тот ледянущий зимний день вечность тому назад жилец снова водрузил меня на лыжи и попытался кулаками поучить уму-разуму, как он выразился, чтобы я не смел рассказывать мамке, что он назвал Линду слабоумной, и я все эти месяцы носил эту тайну в себе как судьбу; не знаю уж, почему, а вот никак не хотела эта тайна выходить наружу, — и что мамкина рука, легшая поверх его руки, чтобы успокоить, утишить, и раньше ложилась на его руку так же интимно. Я поднялся, пошел в гостиную, включил телевизор и стал смотреть передачу для школьников, не запоминая, какие там рекомендуют размеры скворечника, и не слыша, что рассказывают о детском ансамбле в одной из школ Валдреса, хотя на экране крупным планом показывали разные инструменты, валторну, кларнет, трубу... и тут на кухне вспыхнула новая перебранка, Кристиан резко встал и взял курс на свою комнату, но снова был остановлен мамкиной командой: — Мы же собирались отметить мой успех. Они собирались праздновать мамкино продвижение по службе: теперь она будет заведовать еще и теми отделами в магазине, где торгуют одеждой и шляпками, и это, собственно говоря, было не таким уж продвижением по службе, но означало повышение зарплаты. У меня было только мое письмо к Тане. К тому времени я уже написал два сочинения про каникулы, одно для себя, про нас с Линдой на острове, а второе для Фредди I, как он был на том же острове. Якобы мы ездили на каникулы вместе, только жили каждый в своей палатке. Палатка Фредди I была зеленого цвета и без наворотов, в кои-то веки он не стал кобениться, и я заставил его записать эту историю собственной рукой, скостив вполовину предложенное мне им вознаграждение. Так что мы оба оказались в выигрыше. И как понять, почему тогда у меня никак не пишется письмо к Тане? Да и ждала ли Таня от меня письма? Трудно сказать, я весь такой загадочный. У меня на лбу лихой чубчик, я немножко ниже ее ростом и впервые перемолвился с ней словом совсем недавно. А ведь письма — это особая статья; всегда, когда происходит что-то серьезное, обязательно пишется письмо; в письмах сообщаются только такие важные вещи, которые нельзя сказать вслух; письма пишутся, чтобы разобраться в ситуации или проблеме, их следует рассматривать как доказательство, как букву закона, письма пишутся для вечности — и тут, наконец, на меня снизошло вдохновение. Я выключил телевизор, пошел к себе и написал Тане письмо на четырех страницах, даже всплакнул — хорошими слезами, как подчеркивает мамка, если вообще-то радоваться нечему; вложил письмо в конверт, заклеил его и написал поверху ее имя, «Таня», это выглядело почти так же величественно как «Румыния». Потом я посидел немного, раздумывая, не нарисовать ли на конверте еще и марку, но счел это ребячеством и взялся читать «Неизвестного солдата»; на кухне же тем временем на стол была выставлена еще одна бутылка вина. Не так часто доводилось мне укладываться спать раньше Линды, но вот теперь так случилось два раза за неполную неделю. Я перечитал заново семь первых страниц. Как Линда. Зато до этого я написал важное письмо, чувствуя, как лихорадочное волнение перетекает по пальцам в расщепленный кончик пера и ложится на бумагу каллиграфическими узорами; как картины, существовавшие в моей голове, вдруг совершенно осязаемо возникают на листке, их оказывается возможным прочитать — а тайна, которую мамка снова пробудила к жизни, коснувшись руки жильца, эта тайна уснула — и с чего бы это, собственно; грязное белье Кристиана стало неотъемлемой частью нашего, его майки, носки и широченные рабочие штаны висели в сушильной комнате подвала вперемешку с моими майками и колготками Линды, типичный гардероб ячейки общества из четырех человек. На улице тоже доводилось слышать разное. — Чё там у вашего жильца с твоей матерью, а? Он ужинал с нами почти каждый вечер, он останавливался на лестничной площадке по-соседски поболтать с Франком, он даже поучаствовал в субботнике, когда рядом со стоянкой для машин оборудовали новую песочницу, не говоря уж о его постоянных придирках ко мне и к Линде, хотя какое его дело, и высказывал он их с тем устал-повторять выражением, что и все другие отцы. Так почему же я не рассказал ей про свои ребра? Потому что я не доверял ей, пусть она даже и хранила в шкатулке с драгоценностями бумагу с доказательством того, что я тот, кто я есть; ничего бумажка не доказывает. Зато у меня была Таня... Глава 21 Письмо это я ей так и не отдал. Но я довольно долго таскал его в ранце. И одно только знание, что оно лежит в ранце, который я каждое утро закидывал за спину, ставил рядком вместе с другими перед входом в школу, чтобы «сложить ранцы», которым я размахивал над головой, дрался, запускал по льду, носил в нем свой замечательный пенал и свои учебники, — это было все равно, что иметь тайный талант, нереализованные физические возможности, гранату с выдернутой чекой. Мысль о том, что в любой момент я могу выудить это письмо, благодаря которому я сумел примириться со снедавшим меня беспокойством, и шлепнуть его на парту перед Таней, настолько переполняла меня, что она перекрывала огорчение поражений, которые я переживал, когда в очередной подходящий момент мужество вдруг изменяло мне и я опять не вручал письма, потому что вдруг обнаруживал в ней, в Тане, нечто, что наводило меня на мысль: возможно, она, как и мамка, не заслуживает настолько значительного письма; речь шла все же о письме, которое пишут раз в жизни, в тот единственный раз, когда ты действительно пишешь что думаешь; все позднейшие письма блекнут по сравнению с этим, низводятся до копий и подражаний, потому что они сочиняются по опыту того первого письма, первого и единственного. В письме своей жизни не подлизываются. В нем пишут всё как есть. Наконец в конце сентября случилось чудо, тоже явленное письмом. Это была среда, похожая на летний день, заблудившийся во временах года. Я в сверхбыстром темпе примчался домой, собираясь кинуть в коридоре ранец и рвануть назад на улицу, там затевались гонки на тачках, и вдруг вижу дома мамку, на два часа раньше обычного и в том же взвинченном состоянии, как когда ей позвонил директор школы. С письмом в руке. — И это тоже ты подстроил? — рявкнула она и ткнула прямо мне в лицо, как дуло пистолета, лист бумаги. Из напечатанных на машинке строчек я уяснил только, что на следующей неделе Линду переведут в тот класс, в который она первоначально и была записана, с испытательным сроком, говорилось в письме, а также «по зрелом размышлении» и «согласовано со специальным педагогом и медперсоналом»... с уважением, Эльба. — Нет, — ответил я чистую правду. Но, наверное, на лице у меня читалось, что я задумался над ответом, это всегда нелишне, когда мамка припирает меня к стенке, тут важно много чего принять во внимание. А она восприняла это как признание: рванула на себя дверь и понеслась, дрожа от возбуждения, в соседний подъезд, к Эриксену, у которого был телефон, чтобы позвонить директору школы домой. Вернулась она скорее растерянная, чем взбешенная, и сразу принялась наводить порядок в шкафу; она так делает, когда хочет, чтобы ее оставили в покое или когда не знает, к чему приложить руки, к каким вещам из всех тех, что скапливаются с течением жизни и хранятся только для успокоительного знания, что они где-то у нас лежат. Меня удивило не что она так на меня накинулась, а ее ужас от того, что Линда начнет наконец учиться в нормальном классе. Об этом я и спросил. И подтолкнул ее снова к грани срыва. — Потому что я не перенесу еще одного разочарования! — взвыла она, даже не отвернувшись от дурацкого шкафа. — Неужели ты не понимаешь?! Разочарования?.. Наверное, я что-то не то услышал. — Вот именно, а вдруг она не справится! Я этого не перенесу! Был бы я более бдителен или старше лет на восемнадцать, можно было бы поинтересоваться, была ли Линда зачислена во вспомогательный класс, чтобы ей, мамке, не грозило разочарование. Вместо этого я совершил смертный грех, спросив, много ли в ее жизни было разочарований; я ведь не думал целыми днями об этом своем папаше и об их разводе и вдовьем пособии и всем гадком, что она пережила в детстве. Она развернула меня лицом к себе и ледяным тоном спросила: ты что, дурачка тут строишь? Пришлось мне ретироваться в свою комнату и взяться перечитывать письмо к Тане — в надежде, что оно окажет на меня свое привычное действие. Но не прошло и нескольких минут, как мамка пришла ко мне, села на кровать Линды и сказала: — Извини. Конечно, ты не виноват в том, что ее переводят. .. — Не виноват, — сказал я.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!