Часть 2 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я пересчитываю купюры, сбиваюсь, начинаю сначала, у меня падает сердце: никто не собирался красть мои деньги или что-то еще, единственное, что они хотели – я сошла с ума, я сойду с ума, – это сломать мне руку.
Я смотрю на свою левую руку, опухшие, посиневшие пальцы и вдруг не выдерживаю, прислоняюсь к раковине, снова опускаюсь на колени и начинаю выть. Я буду выть, как зверь, до скончания века, буду выть, рыдать и колотить ногами до тех пор, пока кто-нибудь не придет сюда и пока я не увижу дневной свет.
Я слышу торопливые шаги снаружи, голоса, скрип гравия.
Я вою.
Дверь рывком распахивается, открыв ослепительный мир.
Июльское солнце не сдвинулось со своего места над холмами. Вбегают люди, склоняются надо мной, говорят хором – я их уже видела, когда выходила из машины. Я узнаю хозяина станции, двух клиентов, наверное, они местные, тоже остановились здесь по пути заправиться.
Пока мне помогают подняться, я рыдаю во все горло, но внезапно замечаю одну дурацкую деталь: из крана по-прежнему течет вода. А ведь только что я этого даже не слышала. Мне хочется закрыть этот кран, я должна его закрыть.
Те, кто наблюдает за мной, не могут ничего понять. Ни то, что я не помню, как долго здесь была. Ни то, что у меня две пары очков: они протягивают упавшие на пол и заставляют десять раз кряду повторить, что они мои. Они твердят: «Ну успокойтесь же, успокойтесь», – принимая меня за сумасшедшую.
Снаружи так светло, так спокойно, так чудовищно реально, что мои слезы разом высыхают. Такая же автозаправочная станция, как все остальные. Бензоколонки, гравий, белые стены, аляповатый рекламный плакат в окне, живая изгородь из бересклета и олеандра. Шесть часов летнего вечера. Как я могла орать и кататься по полу?
Машина стоит там, где я ее поставила. Увидев ее, я испытываю тот же страх, который появился во мне, когда все это произошло. Меня начнут расспрашивать, допытываться, откуда я еду, что случилось, я буду врать, они догадаются, что я что-то скрываю.
На пороге конторы, куда меня ведут, стоит женщина в синем переднике и девчушка лет шестисеми, они ждут меня, у них слегка взволнованные лица, но, скорее, их одолевает любопытство, как в театре.
Только вчера в такое же время маленькая девочка с длинными волосами, держа в руках куклу, смотрела, как я подхожу к ней. И вчера вечером мне тоже было неловко. Сама не понимаю, почему мне было неловко.
Нет, скорее, понимаю. Прекрасно понимаю. Я не могу вынести детского взгляда. Потому что там, в прошлом, за мной наблюдает маленькая девочка, которой я когда-то была.
Море.
Если все сложится неудачно, если меня арестуют и придется представить – как это называется? – алиби, объяснение начать нужно будет именно с моря.
Это не будет вся правда, но я буду говорить долго, не переводя дыхания, со слезами в голосе, буду выглядеть простодушной жертвой мечты для бедных. Я напридумываю невесть что, лишь бы это звучало правдоподобно: приступы раздвоения личности, дедушки-бабушки, страдающие алкоголизмом, или что в детстве я упала с лестницы. Пусть я до смерти надоем тем, кто будет меня допрашивать, пусть они увязнут в потоке этой приторной чуши.
Я им скажу: я не отдавала себе отчета в том, что делаю, действовала как бы я и в то же время как бы не я, понимаете? Я-то думала, что это удобный случай увидеть море. Виновата не я, а та, другая.
Они мне наверняка ответят, что раз уж мне так хотелось увидеть море, то я давно уже могла это сделать. Всего-навсего взять билет на поезд и снять пансион на курорте Палава-ле-Фло, многие другие именно так и делают, и ничего – живы-здоровы, а кроме того, для этого придуманы оплачиваемые отпуска.
А я им скажу, что часто хотела поступить именно так, но не получилось.
Что, кстати, чистая правда. Каждое лето, вот уже шесть лет подряд, я пишу в туристические бюро, в отели, получаю от них проспекты, останавливаюсь возле витрин с купальниками. Однажды я уже почти подошла к двери бюро, оставалось только нажать на кнопку звонка и купить летний тур. Две недели на пляже на Балеарских островах, включая авиабилет в оба конца и поездку в Пальму, а также оркестр, тренера по плаванию и яхту на все время пребывания там, ну а страховая компания «Юнион-Ви» гарантирует отличную погоду и все остальное; от одного взгляда на программу подобного отдыха покрываешься легким загаром. Но понимайте, как хотите, каждое лето пол-отпуска я провожу в отеле под названием «Центральный», кстати, единственном в Монбриане (Верхняя Луара), а вторую половину – неподалеку от Компьеня у старинной школьной подруги, к ней в придачу «ее собственный» муж и глухая свекровь. Мы играем в бридж-белот[1].
Это вовсе не означает, что я настолько дорожу своими привычками или так пристрастилась к карточной игре. И совсем не потому, что отличаюсь излишней робостью. Напротив, нужно обладать известной наглостью, чтобы привирать знакомым о своих пляжных впечатлениях в Сен-Тропе, когда возвращаешься из компьенских лесов. Короче говоря, я сама ничего не понимаю.
Я ненавижу тех, кто видел море, ненавижу тех, кто его не видел, похоже, что я ненавижу весь мир. Вот так-то. Похоже, я ненавижу саму себя. И если это что-то объясняет, я не стану спорить.
Меня зовут Дани Лонго. Точнее, Мари-Виржини Лонго. Я придумала имя Даниэль, когда была маленькой. Я лгу, как дышу. Сейчас мне бы больше подошло имя Виржини, но втолковать это другим нереально.
Мне двадцать шесть лет по паспорту, одиннадцать или двенадцать – по умственному развитию, сто шестьдесят восемь сантиметров роста, относительно белокурые волосы, но каждый месяц я их обесцвечиваю тридцатипроцентным раствором перекиси водорода, я не уродина, но ношу очки с дымчатыми стеклами, это моя дурацкая фишка: пытаюсь скрыть близорукость, хотя все уже давно ее заметили. А лучше всего я умею молчать.
Впрочем, я никогда ни с кем ни о чем толком не говорила, разве что: передайте мне соль. Правда, два раза все-таки попыталась, но потом оба раза жалела. Ненавижу тех, кто с первого раза не понимает, что их игнорируют. Ненавижу себя.
Я родилась в деревне во Фландрии, но в памяти остался только запах угля, смешанного с грязью, женщинам разрешалось собирать его возле шахт. Мой отец, итальянский эмигрант, работал на вокзале; когда мне было два года, он погиб под колесами поезда, украв из вагона ящик английских булавок. Поскольку близорукость я унаследовала от него, то готова биться об заклад, что он просто не разобрал, что было написано на ящике.
Дело происходило во время оккупации, содержимое состава предназначалось немецкой армии. Несколько лет спустя отец был в какой-то мере реабилитирован. В одном из ящиков комода в память о нем хранится серебряная медаль с изображением девушки, разрывающей оковы, как ярмарочный силач. Всякий раз, когда я вижу, как на улице исполняют этот трюк, я думаю об отце, не могу не думать…
Но в нашей семье не все герои. После Освобождения, меньше чем через два года после гибели мужа, моя мать выбросилась из окна мэрии, когда ей обрили голову[2]. От нее я ничего не храню. Если когда-нибудь я расскажу кому-то эту историю, то добавлю: не осталось даже пряди волос. И пусть на меня таращат с возмущением глаза, мне наплевать.
За два года я видела эту бедолагу всего два или три раза в приютской комнате для свиданий. Даже не могу сказать, как она выглядела. Бедолага – и выглядела, наверное, так же. Она тоже была родом из Италии. Звали ее Рената Кастеллани. Родилась в Сан-Аполлинаре, провинция Фрозиноне. Когда она умерла, ей было двадцать четыре года. Теперь моя мать моложе меня.
Обо всем этом я узнала из записи о моем рождении. Воспитавшие меня монахини не хотели рассказывать мне о матери. Получив аттестат зрелости и обретя независимость, я поехала в деревню, где мы когда-то жили. Мне показали участок на кладбище, где она похоронена. Я хотела накопить денег и что-то для нее сделать, например поставить памятник, но мне не разрешили, это была братская могила.
А вообще-то мне все равно.
Несколько месяцев я работала в Ле-Мане[3] секретаршей на фабрике игрушек, потом в Нуайоне[4] у нотариуса. Когда мне исполнилось двадцать, я нашла работу в Париже. Я ее потом сменила, но в Париже живу до сих пор. Сейчас я получаю 1270 франков в месяц за вычетом налогов – печатаю на машинке, раскладываю папки, отвечаю на звонки, время от времени выбрасываю мусор из корзин для бумаг двадцати восьми служащих рекламного агентства.
Такая зарплата позволяет мне есть стейк с жареной картошкой на обед, йогурты и джем на ужин, одеваться примерно так, как я люблю, снимать студию на улице Гренель и каждые две недели забивать свой ум чтением журнала «Мари-Клэр», а по вечерам просмотром двух каналов по телевизору с большим экраном и повышенной яркостью изображения, мне остались всего три выплаты. Я хорошо сплю, не пью, курю умеренно, у меня было несколько любовных интрижек, но не из тех, что вызывают негодование консьержки; правда, у меня в доме ее нет, зато есть соседи по площадке, и я дорожу их уважением. Я свободна, никаких забот и при этом глубоко несчастна.
Вполне вероятно, что те, кто меня знает, дизайнеры нашего агентства или бакалейщик в моем квартале, были бы потрясены, что я еще на что-то жалуюсь. Но даже до того, как я научилась ходить, я поняла, что если сам себя не пожалеешь, то никто не пожалеет.
Итак, вчерашний вечер, пятница 10 июля. Теперь мне кажется, что это было целую вечность назад, в какой-то другой жизни.
Кажется, оставалось не больше часа до закрытия агентства. Оно занимает два этажа – бывшие квартиры – в здании с колоннами и затейливой лепниной возле площади Трокадеро. Почти везде от жильцов остались хрустальные люстры с подвесками, которые позвякивают от малейшего дуновения воздуха, мраморные камины, потускневшие зеркала. Мой офис на третьем этаже.
В окно за спиной било солнце, освещая разложенные на столе бумаги. Я проверила план рекламной кампании фирмы «Фросей» (туалетная вода, свежая, как роса), двадцать минут требовала по телефону возместить нам двадцать процентов от стоимости неудачно размещенного в еженедельнике объявления, напечатала на машинке два письма. Вернее, только одно, потому что выходила в соседнее кафе выпить кофе с двумя редакторшами и одним красавчиком из отдела покупки рекламного пространства. Именно он попросил меня позвонить по поводу загубленного объявления. Когда он сам ведет переговоры, всегда остается ни с чем.
Это был обычный конец рабочего дня, хотя, впрочем, не совсем обычный. В мастерской художники рассуждали о машинах и о Кики Карон[5], праздно болтающиеся девицы забегали ко мне стрельнуть сигаретку, заместитель заместителя шефа, любитель поорать, дабы создать иллюзию собственной незаменимости, но при этом ни черта не делать, что-то кричал в коридоре. Всё, как всегда, но при этом в воздухе чувствовалось то общее нетерпение и ликование, которые обычно предшествуют длинным выходным.
14 июля[6] в этом году выпало на вторник, и еще в январе (то есть с того момента, как нам раздали служебные календари) было условлено, что рабочие дни распределят таким образом, чтобы у нас получилось четыре выходных дня подряд. Вклинившийся в праздники понедельник все, кроме меня, уже отработали – они выходили на полдня две субботы. Но я-то как раз в это время брала отпуск. И вовсе не из альтруизма, не ради того, чтобы кто-то другой смог отдыхать в июле, а только потому, и пусть меня покарает Господь, если я лгу, что даже в отеле «Центральный» в Монбриане (Верхняя Луара) все забито до конца летнего сезона. Все как с ума посходили.
Есть и еще одна причина – если меня арестуют, не забыть сказать о ней, – когда я вышла на работу, якобы вернувшись со Средиземного моря с загаром, приобретенным при напряжении 220 вольт (я подарила себе на день рождения ультрафиолетовую лампу за сто восемьдесят франков; говорят, от нее бывает рак, но мне наплевать), все остальные, донельзя возбужденные, еще только собирались уходить в отпуск. Для меня все уже было кончено, кранты до скончания веков – вернее, до следующего года, а каникулярное время, по крайней мере, как мне кажется, имеет особое свойство: я, например, могу легко и без сожаления забыть о нем, едва переступив порог своего офиса. Но как бы не так, все словно решили продлить мою агонию, потихоньку подливая масла в огонь.
Мужчины едут в Югославию. Уж не знаю, как они там крутятся, но они впаривают югославам этикетки для консервов, поэтому у них там всегда водятся деньжата. Они утверждают, что не бог весть какие, но за пять Вольтеров[7] в день можно жить припеваючи – валяться на роскошных пляжах, прихватив с собой жену, свояченицу и всех ребятишек, а если еще умело проходить таможню, то можно даже прихватить оттуда сувениры – местный выпивон или крестьянские вилы, из которых потом смастерить вешалку. Просто всю голову они нам задурили этой Югославией.
Ну а девушкам подавай Кап-д’Антиб[8]. Если будешь неподалеку, заезжай повидаться, там рядом живет один мой приятель, у него бассейн, он туда добавляет специальное средство, которое повышает плотность воды-даже если ты плаваешь, как топор, все равно не утонешь. Во время обеденного перерыва они шли в наступление на магазины «Призюник» или «Инно-Пасси», держа в одной руке бутерброд, а в другой конверт с премиальными за июль. Я видела, как они, раскрасневшись от беготни, растрепанные в битвах на распродажах, врывались в агентство – в глазах отражается море, в руках – пакеты с покупками: нейлоновое платье для танцев, которое умещается в пачке от сигарет, или приемник made-in-Japan[9] со встроенным магнитофоном, можно ловить все передачи канала «Европа Один»[10] и одновременно их записывать, к нему прилагаются еще две бесплатные кассеты, чехол от приемника можно использовать как пляжную сумку, а если его надуть – получается подушка. И пусть меня покарает Господь, если я лгу, одна из девиц даже потащила меня как-то днем в туалет, чтобы я оценила ее новый купальник.
Двадцать шесть лет мне исполнилось 4 июля, в прошлую субботу, после того как закончилось предотпускное буйство. Я проторчала весь день дома, немного убирала квартиру, ни с кем не встречалась. Чувствовала себя старой, как-то внезапно ужасно постаревшей, унылой, подслеповатой и глупой. И до неприличия завистливой. Даже когда думаешь, что больше не веришь в Бога, быть настолько завистливой – все равно грех.
Вчера вечером лучше не стало. Мне предстоял бесконечный уикенд – я буду маяться, не зная, чем себя занять, а также, и прежде всего, меня донимают чужие планы, которые громко обсуждаются в соседних кабинетах. Отчасти из-за того, что все говорят очень громко, отчасти из-за того, что я, мерзкая мазохистка, все внимательно слушаю.
У других всегда есть какие-то планы. А вот я не умею ничего предусмотреть, всегда в последний момент звоню по телефону, и в девяти случаев из десяти либо никто не подходит, либо люди уже чем-то заняты. Хуже того, как-то раз я пригласила к себе на ужин одну журналистку, которая помогает мне по работе, и одного довольно известного актера, ее любовника, ну и вдобавок одного дизайнера из агентства, чтобы не выглядеть полной дурой. Договорились за две недели вперед, я записала это число в десяти местах в своем ежедневнике, а когда они явились – привет, как дела, – оказалось, что я совершенно об этом забыла и могла накормить гостей только йогуртом и джемом. Мы отправились в китайский ресторан, и пришлось буквально встать на уши, чтобы мне позволили заплатить за всех.
Не знаю, почему я такая уродилась. Возможно, потому, что восемнадцать лет своей жизни я только выполняла чужие приказы. Планы на каникулы или просто на воскресенье всегда строили за меня другие – всегда одинаковые: я красила часовню с другими девочками из детского приюта, у которых тоже не было родственников (кстати, я обожала красить), болталась по пустому двору, зажав под мышкой мяч, иногда меня возили в Рубе[11], там у нашей Главной Матушки жил брат-аптекарь. Я по несколько дней сидела за кассой, перед каждой едой мне давали средство для укрепления здоровья в ампулах, а потом приезжала Глав-Матушка и забирала меня.
В шестнадцать лет во время одной из таких поездок в Рубе я что-то сказала или сделала, что ее огорчило, – уже не помню, что именно, какая-то ерунда, – и прямо перед приходом нашего поезда она вдруг почему-то решила отложить отъезд. Повела меня в пивную, накормила мидиями, а потом мы пошли в кино. Посмотрели «Бульвар Сансет»[12]. Когда фильм закончился, Глав-Матушка была сама не своя от стыда. Она выбрала его, потому что у нее остались незабываемые воспоминания о Глории Свенсон в ролях невинных девушек, и разумеется, она даже не могла предположить, что меньше чем за два часа я своими глазами постигну все прелести падения нравов, которые так тщательно от нас скрывали.
Я тоже плакала по дороге на вокзал (нам пришлось бежать как сумасшедшим, чтобы успеть на последний поезд), но плакала не от стыда, а от восторга, меня охватила восхитительная грусть, я задыхалась от любви. Это был первый и самый прекрасный фильм, который я видела в жизни. Когда она стреляет в Уильяма Холдена и он под пулями, шатаясь, отступает к бассейну, когда Эрик фон Штрогейм руководит съемкой новостей, а она спускается по лестнице, полагая, что играет новую роль, мне казалось, что я вот-вот умру, прямо здесь, в своем кресле в кинотеатре Рубе. Не могу это объяснить. Я была влюблена в Холдена, Штрогейма и Глорию Свенсон, хотела бы быть на месте любого из троих. Я даже полюбила подружку Холдена. Когда они вдвоем прохаживались среди декораций пустого кинопавильона, я безнадежно мечтала остаться рядом с ними – чтобы эта история начиналась снова и снова, а я жила бы в ней всегда.
В поезде Матушка повторяла себе в утешение, что, слава богу, самое отвратительное в этих извращениях лишь подразумевалось, что даже сама она осталась в неведении, а уж я-то тем более не могла все понять. Но с тех пор, как я живу в Париже, я несколько раз пересмотрела этот фильм и уверена, несмотря на первое потрясение, что главное от меня не ускользнуло.
Вчера вечером, пока я надписывала конверты для двух писем, только что напечатанных на машинке, я вдруг подумала, что пойду в кино. Именно так я бы и поступила, будь у меня хоть десятая доля той рассудительности, которую мне приписывали в мои лучшие дни – еще совсем недавно. Я бы сняла телефонную трубку и в кои-то веки, за несколько часов до сеанса, подыскала бы себе компанию. Ну а затем, я слишком хорошо себя знаю, даже сброшенная на Париж водородная бомба не помешала бы мне довести дело до конца, и тогда ничего бы не случилось.
Хотя, с другой стороны, кто знает? Наверное, нечто подобное так или иначе должно было произойти со мной вчера, сегодня или через полгода. Ведь я сама себе враг…
Но я не сняла трубку, а закурила сигарету и пошла отнести эти два письма в корзину с почтой в коридоре. Потом спустилась этажом ниже. Несколько минут провела в кладовке, гордо именуемой «Документация», где лежат газеты. Их хранительница Жоржетта, высунув кончик языка, старательно вырезала объявления. Я взглянула на расписание кинотеатров в утреннем выпуске «Фигаро», но не нашла ничего заманчивого.
Я вернулась в свой офис, где меня уже ждал наш босс. Когда я открыла дверь, не ожидая никого там застать, и вдруг увидела его, у меня от испуга заколотилось сердце.
Ему лет сорок пять, ну, может быть, чуть больше, он довольно высокого роста и весит примерно килограммов сто. Очень коротко, почти наголо подстрижен. Лицо у него слегка оплывшее, но довольно приятное, даже говорят, что в молодости, когда он был худым, то был просто красавцем. Зовут его Мишель Каравель. Он основал наше агентство. У него талант к рекламному бизнесу, он умеет ясно объяснить то, чего хочет добиться, а в нашем деле, где приходится убеждать не только рекламодателей, которые нам платят, но и тех, кто покупает товар, ему нет равных.
Его отношения с сотрудниками и интерес к ним – исключительно деловые. Я совершенно его не знаю. Вижу только раз в неделю – в понедельник утром – на тридцатиминутной планерке в его кабинете, где он информирует нас о последних рабочих новостях. Меня туда приглашают всего-навсего, чтобы вести протокол.
Три года назад он женился на девушке моего возраста по имени Анита – я была ее секретарем, когда она работала в другом рекламном агентстве. Мы с ней дружили, если можно назвать дружбой сорок часов в неделю, проведенные в одном кабинете, ежедневные совместные обеды в кафе самообслуживания на улице Ла-Боэси и редкие встречи по субботам – походы в мюзик-холл.
Когда они поженились, именно она предложила мне перейти в агентство Каравеля. Она уже работала у него несколько месяцев. Я выполняла примерно те же функции, что и она, но у меня не было ни ее выдающихся способностей, ни ее честолюбия, ну и, соответственно, ее зарплаты. Я не встречала еще человека, который с таким остервенением и эгоизмом делал бы карьеру. Ее жизненный принцип гласил: если живешь в мире, где другие привыкли сгибаться перед бурей, то нужно уметь вызвать бурю, а самой подниматься наверх по чужим спинам. Ее прозвали Анита-пошли-все-на фиг. Она это знала и иногда даже подписывала так служебные письма, если требовалось разнести кого-то в пух и прах.
Не прошло и трех недель после свадьбы, как Анита родила девочку. С тех пор она больше не работает, и я практически ее не вижу. Что касается Мишеля Каравеля, то я полагала (вплоть до вчерашнего вечера), что он вообще не помнит, что я знакома с его женой.
Он выглядел усталым или озабоченным и очень бледным, так бывает всегда, когда он сидит на диете, стараясь похудеть. Он назвал меня Дани и сказал, что у него неприятности.
Я заметила, что на кресле для посетителей возле моего стола навалены папки, убрала их, но он так и не сел. Он оглядывался по сторонам, словно оказался в моем офисе впервые.
Он сказал, что завтра улетает в Швейцарию. У нас в Женеве очень важный клиент – фирма «Милкаби», сухое молоко для грудных детей. Чтобы получить от них новый заказ, он должен повезти с собой макеты, оттиски на меловой бумаге, цветные фотографии – все, что идет в ход, когда требуется час или два достойно защищать свои интересы перед дюжиной директоров и их заместителей с ледяными лицами и ухоженными руками. Но его вылет под угрозой из-за нашей главной ударной силы – рекламного текста. Он объяснил мне без тени улыбки (я уже раз сто, не меньше, слышала от него подобные объяснения), что был составлен специальный доклад о нашей стратегии и стратегии наших конкурентов, но в последний момент ему пришлось все менять, и этот текст сейчас представляет собой разрозненные черновые фрагменты, а если проще – то ему нечего им представить.
Он говорил быстро, не глядя на меня, поскольку ему было неловко просить меня об услуге. Он сказал, что невозможно ехать, когда ты гол как сокол. К тому же переносить встречу с «Милкаби» нельзя, он уже проделывал это дважды. Даже тугодумы-швейцарцы на третий раз догадаются, что мы – шайка жуликов и дешевле разносить сухое молоко по домам бесплатно.
Теперь я уже хорошо понимала, куда он клонит, но молчала. Последовала пауза: он машинально перебирал крохотные игрушки, выставленные в ряд у меня на столе. Я сидела. Закурила еще одну сигарету. Указала ему на пачку «Житан», но он отказался.
Наконец он спросил, разработала ли я какие-то планы на вечер. Он часто так мудрено выражается, и звучит это довольно обидно. Не думаю, что он способен представить себе, что я могу быть чем-то занята по вечерам – только спать, чтобы назавтра быть готовой к борьбе на трудовом посту. А я, дура безмозглая, даже не знала, что ему ответить – да или нет, – и спросила, стараясь, чтобы мой голос звучал безразлично:
– Так сколько страниц нужно напечатать?
– Пятьдесят.
Я выпустила изо рта красивое облачко дыма, выражающее недовольство, и при этом подумала: ну вот, ты все испортила, выпускаешь дым, как в кино, теперь он поймет, что ты выпендриваешься.
– И вы хотите, чтобы я сделала это сегодня вечером? Нет, мне не потянуть! Мой предел – шесть страниц в час. И то, если строчу как пулемет. Попросите мадам Блондо, она наверняка справится.