Часть 16 из 73 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Вот и материшься ты, а я на это внимание не держу. Ты от хорошего сердца материшься, Евдокея.
— Вот еще!
— Не вот еще, а — так!
Они помолчали.
— Жизнь прожить, Евдокея, — не поле перейти! — после молчания сказал Анискин. — Я твое положение понимаю, вхожу в него, так что ты меня извиняй, если какое слово не так скажу… — Участковый потянулся рукой к конторским счетам, что лежали на маленьком столике среди коробок с пудрами, одеколонами, губными помадами и всякими кремами. Он положил счеты на колени, шумно сбросил костяшки направо и прежними мирными глазами посмотрел на Дуську. — Ты слушаешь меня, Евдокея?
— Но.
Притихнув, Дуська сидела среди кроватной мягкости покорно, поглядывала на участкового снизу и уже не держала руки под могучей грудью — лежали они по бокам, на пододеяльнике, большие, шершавые, с накрашенными ногтями, но от этого на вид еще более грубые и заскорузлые.
— Я, Евдокея, — тихо сказал Анискин, — и в то положение вхожу, что ты на одну небольшую зарплату живешь… Ты ведь шестьдесят два рубля получаешь? — спросил он. — А?
— Шестьдесят два…
— Ну, как же на эти деньги проживешь, если у тебя ни коровы, ни огорода, никакой другой живности. — Анискин осторожно вздохнул, погладил рукой счеты. — На эти деньги без добавки прожить, Евдокея, невозможно, особливо если нет постоянного мужика, а только приходящие… Поллитру ему поставь, закуску дай, потом опохмели… Ты на меня не держишь сердце за эти слова, Евдокея?
— Говори…
— Ты меня опять извиняй, Евдокея, но вот ты за июль месяц, по моим думкам, более тридцати рублей сверх зарплаты поимела. — Анискин выровнял счеты на коленях, диковинно толстым пальцем нашарил нужную ему костяшку, а Дуська, следя за его движениями, выпрямилась и напружинила пухлые губы. Он быстро взглянул на нее и продолжил:
— Вот как ты, Евдокея, поверх зарплаты поимела тридцать рублей… Ну, во-первых, сказать, июль был такой месяц, что покосы кончались, а жнивье еще и не начиналось; это значит — народ за водкой шел хорошо. А во-вторых, сказать, в июле геологи в баню приходили — это, значит, еще прибавка…
— Ты за тридцать рублей скажи, Анискин! — ответила Дуська. — Что июль — месяц хороший, всем понятно…
— Можно и сказать, Евдокея! — Анискин приблизил счеты к глазам. — За поллитру водки ты берешь три рубля, если продаешь ее не из магазину, а с квартиры. Это, Евдокея, правильно по той причине, что ты сверх нормы работать не должна. Тебя же в ночь-полночь будят… Вот ты и берешь за беспокойство сверх цены тринадцать копеек… Ну а теперь считать зачнем.
Участковый прищурился, еще сильнее прежнего наморщил лоб и непонятно улыбнулся.
— Мы, Евдокея, по памяти считать зачнем, так как июль месяц я по твоей работе контроль наводил, — сказал он. — Ну, второго числа водку у тебя семеро геологов брали — это девяносто одна копейка. — Анискин звучно передвинул костяшки счетов. — Первое число я не прикидываю потому, что в этот день ты за товаром ездила… Ну, дальше! Третьего числа тракторна бригада Пятунина премиальны за косьбу получала — это, Евдокея, двенадцать бутылок, что составлят один рубль сорок шесть копеек… Пятого числа, как ты сама знаешь, устьюльские в нашу деревню повалили. Я допоздна на лавочке сидел и ихних девятнадцать гавриков насчитал. Это, Евдокея…
— Хватит, Анискин! — тихо-тихо сказала Дуська. — Память у тебя… — Она привалилась спиной к подушке, косо усмехнулась, как бы незряче провела рукой по бледному лицу и досказала шепотом: — Мне гинуть с твоей памятью, Анискин.
Не отвечая ей, участковый привстал, отдуваясь от усилия, положил счеты на место, но садиться на стул обратно не стал, а выпрямился во весь рост — могучий, громоздкий. Долго, наверное полминуты, он смотрел на Дуську рачьими милицейскими глазами, потом сказал.
— Не надо тебе гинуть, Евдокея! Не надо! — Он резко взмахнул рукой. — Тебе не гинуть требоватся, а, наоборот, замуж выходить…
— Замуж выходить? — Дуська приподнялась, повела бровями, помедлила секундочку и, дернув губой, переспросила: — Замуж, говоришь, выходить, Анискин! А за кого?
Еще секунду Дуська молчала, открыв рот — опять не хватало воздуха и слова в горле встали комом, — потом, взмахнув полными руками, подскочила к участковому, ужалила его взглядом, но вдруг снова попятилась назад, к своему высокому сундуку — ну, совсем ошалела бабенка!
— За кого выходить, Анискин? — наконец оглушительно крикнула Дуська. — За колхозного бугая Черномора?
Ухмыляясь и подергивая плечами, она кинула литое тело к сундуку, с размаху открыла крышку и, внезапно тоненько взвизгнув, обеими руками выхватила из него синее и розовое, коричневое и зеленое, шуршащее и переливающееся, блестящее и тусклое.
— Замуж, говоришь, замуж, говоришь! — кричала Дуська, по-шахтерски работая в сундуке руками и плечами. — Замуж, говоришь…
На участкового, ушибая густым запахом нафталина, из сундука летели кофты и платья, зимние ботинки и туфли, рубашки и трусы, бюстгальтеры и чулки; потом полетело теплое плисовое пальтишко, шапочка из цигейки, чесанки, осеннее пальто из габардина, красное вельветовое платье, две пары резиновых бот и так далее… Кое-что из летящего в него Анискин ловил, укладывал на кровать, но кое-что валилось на пол, непойманное, и Дуська по нему оглашенно приплясывала:
— Замуж, говоришь, замуж?
Когда в сундуке ничего не осталось, Дуська, ощерив зубы, повернулась к Анискину и пошла, пошла на него — грудью, животом, глазами, растопыренными бедрами.
— Замуж, говоришь? Я тебя спрашиваю, мать твою перемать, за кого мне замуж выходить? — Дуська пхнула участкового грудью и животом, сбила-таки с неподвижности и, торжествуя, хохоча, перегнулась в пояснице — волосы распущены, как у русалки, глаза дикие, рот перекошен. — Замуж?
Торжествуя над Анискиным, Дуська попятилась, задела ногами за плисовое пальтишко и вдруг начала медленно валиться на кровать. Подумав, что она падает, запнувшись, Анискин кинулся было к ней, но поддержать не успел — женщина брякнулась лицом в подушку и мелко-мелко затряслась плечами.
— Охо-охо! — прорыдала Дуська. — Ох-хо-хо!
— Евдокея! — тихо позвал Анискин. — А Евдокея!
Дуська плакала. Халатик с плеч упал, когда еще кидалась к сундуку, волосы растрепались, голова провалом темнела на белизне подушки, а лежала она жалобно, по-детски сдвинув и перекосив ноги. Белые плечи Дуськи тряслись как в лихорадке. Анискин на цыпочках, скрипя тонко половицами, прошел к стульчику, опустился на него, но ноги для удобства не вытянул — торчали коленками вровень с пузом.
Дуська понемногу успокаивалась: перестали вздрагивать плечи, затихли руки, спина сделалась плоской. Потом она и вся стала плоская — затихла.
— Все, Евдокея? — еще немного подождав, спросил участковый. — Проплакалась?
— Проплакалась, — в подушку ответила Дуська.
— Ну, так подымайся…
И Дуська поднялась — показала незрячее от слез лицо, скрученные в сосульки волосы, мокрую на груди черную комбинацию.
— Ты не смотри на меня, Анискин, — криво улыбнулась она. — Я теперь страшная…
— А ты подчапурься, подчапурься, Евдокея.
Анискин отвернулся к окну, и, пока Дуська причесывалась, намазывалась и накидывала халатик, смотрел на сиреневую Обь и на старый осокорь, что стоял одиноко на берегу. Осокорь шелестел жестяной листвой, в стволу был крепок и черен, но кору бороздили такие же глубокие морщины, как и лицо Анискина. Ничего удивительного в этом не имелось, так как осокорь был лет на двадцать старше участкового, а ведь только так говорится, что дерево крепче человека. На самом же деле, подумал Анискин, дерево человека мягче, крепче его только железо, так оно и есть железо бездушное…
— Ты подчапурилась, Евдокея? — спросил он.
— Готово, Анискин!
Дуська в халатике сидела на кровати, тихая.
— Я что ревела, Анискин? — с усмешкой спросила она, показывая глазами на пол, где горкой все еще лежали вещи. — Я то ревела, Анискин, что добро пропадает, а замуж… — Дуська засмеялась. — Это ведь со смеху умрешь, что никто замуж не берет… А ты знаешь, Анискин, почему… А потому, что вы, мужики, только на войне храбры. Как дело до баб доходит, ваш брат трусливее зайца…
— А это почему? — повеселев, спросил Анискин. — Это как так?
— А вот как! — ответила Дуська и кокетливо повела бровями. — Чего мужики на мне жениться боятся? А оттого, что я вольно живу — народ возле меня завсегда вертится, на всю деревню песни реву… Вот они и боятся, а того понять не могут, что я самая верная жена и есть — я мужиков распрекрасно хорошо узнала, и мне сласти от сласти искать не надо… Вот таки дела, товарищ Анискин!
Дуська поднялась, не глядя, комкая, начала собирать с пола вещи. Она разом зашвырнула их в сундук, со звоном закрыла крышку и села на нее.
— Мне крышка, а на крышке сижу! — лихо улыбнулась Дуська. — Вот таки дела, Анискин!
— На тебе Гришка Сторожевой хочет жениться, — просто сказал участковый. — Я теперь это доподлинно знаю…
— Откуда? — помолчав и сложив руки на груди, спросила Дуська. — Ты скажи, Анискин, откуда?
— А оттуда, что он у заведующего клубом аккордеон увел, — ответил Анискин и посмотрел на Дуську безмятежными глазами. — Вот я и вырешил: если он крупну кражу совершил, значит, жениться хочет…
Еще договаривая, участковый резво поднялся со стульчика, пошел хлопотливо к дверям, но возле них, конечно, остановился и стал спиной слушать Дуську. Она молча повозилась, потом усмехнулась и сказала:
— Он что, дурак — аккордеоны воровать?
— Выходит, что дурак! — спиной ответил участковый. — Рази умный человек станет тебя к заведующему приревновывать? — Анискин опять повернулся к Дуське и спросил: — Ну, вот почему ты к этому завклубу возвернулась? Что он ручки целует и на музыке играет?
Дуська не ответила. Она медленно сползла с сундука, еще медленнее пошла к окошку, прильнув к наличнику плечом, посмотрела на улицу. По небу ползла голубая кудрявая тучка, приближалась к солнцу, и от нее на землю отражались тоже голубые кудрявые лучи. Они растрепанным пучком падали на реку, и в этом месте, где они подрагивали, вода была изумрудной.
Приглушенно вздохнув, Дуська полуотвернулась от окна, пошевелила полными понежневшими губами. На ее лицо падал свет от реки, глаза продавщицы мягко голубели.
— Ишь ты! — вполголоса проговорил участковый. — Как в кино, любовь-то… Ну, а я пошел!
Анискин открыл дверь, просунул в нее половину пуза, переставил через порог ногу, но опять-таки не ушел — такой был этот Анискин, что всегда уходил не сразу.
— Евдокея, а Евдокея, — позвал он. — А ты не видала, кто еще возле клубу обретался, когда вы с этим фертом выходили?
— Окромя Гришки, никого, — вполголоса ответила Дуська. — Никого!
— Выходит, ты Гришку видела, а ферт — нет!
— Я завклубу глаза отводила.
— Ах, Евдокея, Евдокея! — прокудахтал Анискин. — Ах, ах!
Потом участковый из Дуськиной комнаты выбрался окончательно — снова прошел мимо сельповских богатств, магазинных запахов и выбрался на улицу, где ничейный пес Полкан в лопухах уже не лежал, а стоял, глядя в окно.
— Вот Полкан ты есть Полкан! — сказал Анискин, потрепывая пса по загривку. — Сейчас к тебе сама Евдокея выйдет. Она выйдет, Полкан ты есть Полкан…
Отпустив загривок Полкана, участковый заинтересованно прищурился. «Интересно, — подумал он, — шибко интересно, что все приметы на Гришке Сторожевом сходятся!»
После этого он энергично пошел домой — обедать…