Часть 22 из 73 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Нет, нет, — ответил Анискин. — Живой-здоровый твой Виталий…
Ивовые кусты росли вокруг них, пробивалось сквозь переплетенные прутья солнце, паутины покачивались в воздухе, высокая трава росла по сторонам тропинки — хорошо было кругом, покойно и тихо. И свистела где-то, пела-попевала пташка-малиновка. Участковый Анискин склонил голову, большие серые глаза уставил в землю, так как не всегда — ох, далеко не всегда! — мог он прямо глядеть в чужие глаза.
— С Зинаидой у меня плохо, Параскева, — печально сказал Анискин. — Твои вот парни работящие, в колхозе старательные, а моя — хоть ложись да помирай… С утра в туфельки подчапурится, носик припомадит, юбчонку покороче наденет и пошла… Работать не хочет, супа не ест.
— Теперь многи девки такие! — тоже вздохнула Панькова. — Трех доярок на ферме не хватает, а они ходят руки в боки…
— Вот и моя такая же! Деревенские парни ей не по сердцу, на них фыркает… Ты веришь, Параскева, пятого дня смотрю — возле этого ферта из ДОСААФ хвостом вращат.
— Неужто?
— Сам видал… — ответил Анискин и понурил голову. — Я этого пьянюгу и лодыря за обеденный стол не посажу, а она для него голу кофточку одеват…
Покачивались ивовые кусты, в просвете меж ними белела стенами длинная ферма, а слева шла крутая загогулина Оби с лодкой и буксирным пароходом, что вел пять громадных, как ферма, барж. Буксир копошился на реке уж больше часу, и надо было полагать, что скроется за излучиной еще через час — так была велика Обь и так тихо вел баржи с лесом трудяга буксир.
— С парнями тоже нелегко! — вздохнув, сказала Панькова. — С ними тоже нелегко, Федор!
— А что? — после паузы спросил участковый.
— Злы каки-то растут да обособленны, — Прасковья Михайловна отступила шаг назад, отломила вершинку от засохшего тальника, бесцельно подержала в руке. — Какие-то не такие растут, Федор, как я мечтала…
Тихо сделалось среди тальниковых кустов — Прасковья Михайловна бесцельно помахивала прутиком, Анискин глядел по-прежнему в землю, тальники двигались на ветру, пересекая вершинками большое расплывшееся солнце. Малиновка примолкла, но зато далеко-далеко засчитала свое и чужое счастье кукушка.
— Ты, Параскева, шибко не пугайся, — сказал Анискин, — большой беды не будет, но это ведь твои ребята у завклуба утащили аккордеон… У каждого своя беда, Параскева!
Вот теперь сделалось так тихо, что и кукушка тишины испугалась — замолкла. И только по-мышиному скрипели тальники, только тяжело и хрипло дышала Прасковья Михайловна, сдирая медленной рукой с голавы платок. Он сначала не поддавался — держался за пышные густые волосы, — потом же с головы упал и повис длинно в руке женщины.
— Их Гришка Сторожевой побил за то, что всю деревню мордуют, — продолжил участковый, — так они порешили его под монастырь подвести. Думали, я за аккордеон Гришку схвачу…
Прасковья Михайловна молчала. Потом выпустила из левой руки ненужный прутик, платок, наоборот, подняла к груди и взялась за него так крепко, словно в нем было все, в этом платке.
— Чего же, Анискин, — сказала она. — Это дело так и должно быть… Сам знаешь, какой у меня Виталий, сам знаешь, что с молоду все дни на ферме — вот и упустила ребят… — Она вдруг криво улыбнулась. — Это ведь не зря, Федор, про меня в областной газете писали: «Она надоила эшелон молока». Вот пока я доила его, ребята и выросли злыднями…
— Они в колхозе хорошо работают…
— Не успокаивай, Федор, чего там, — махнула платком Прасковья Михайловна. — Когда жалеют, не люблю… Где аккордеон-то? Ты уж взял его?
— Нет еще… Он в бане!
— Эх, баня, баня, — совсем неслышно вздохнула Панькова. — Говорила же Виталию перед войной — не строй баню далеко от дома, в ней ребятишки баловаться будут. А он построил… Он всегда характерный был… Ну, чего же, идем, Федор…
Молча и тихо они прошли задами деревни к дому Паньковых, перелезли через ивовый плетень, не останавливаясь, так как Прасковья Михайловна шагала от горя ходко, подошли к черной от дыма бане. И только тут женщина дала себе передышку — остановилась, надела на голову платок и вдруг гордо задрала ее.
— Ну, Анискин, — четко сказала она. — Вот тебе баня, вот тебе дверь в баню, а вот тебе я, мать… Бери аккордеон! Паньковы если грешат, то за грех отвечают… И в тюрьме люди живут!
Ничего не сказав, участковый вошел в баню, пробыл там мгновенье и вырос на пороге толстой и сопящей фигурой. В левой руке он держал тяжелый аккордеон в чехле, а правой стирал со лба черное пятно сажи. Потом участковый отнес аккордеон шага на три, поставил его в густые лопухи, выпрямился и строго сказал:
— Хоть ты и главная в доме, Прасковья, хоть и женщина, а мне все одно надо с Виталием словечком перекинуться… Он не любит, когда поверх его головы решения принимаются.
— Пошли в дом, Анискин!
Но участковый в дом сразу не пошел — он несколько раз сердито огляделся, убедившись, что на соседних огородах и за плетнем нет никого, зловеще цыкнул зубом и только тогда, подняв из лопухов аккордеон, понес его к дому. С высоко поднятой головой и прямыми плечами Прасковья Михайловна поднялась на крыльцо, открыла дверь в сени и сказала:
— Милости просим, Федор Иванович! Проходи, не бойся половичок-то замазать.
Участковый все-таки выскреб ноги о специальную щеточку у порога, стряхнул пыль со штанин и вошел в дом, состоящий из одной большой комнаты и комнатушки, отгороженной белыми, чисто выстроганными досками. Дом, конечно, был невелик, но сверкал такой чистотой и порядком, что, поставив у порога аккордеон, участковый дальше пошел на цыпочках, чтобы пожать руку мужу Паньковой.
— Здорово, здорово, Виталя! — весело проговорил он. — Ну и рука же у тебя — ровно клещи…
Да, другой такой сильной руки, как у Виталия Панькова, в деревне не было; не было ни у кого и таких широких плеч, такой буйно кудрявой головы и таких, как у Виталия, серых, шальных глаз. Все хорошо было у Виталия по пояс, а вот ниже ничего не было. Квадратным обрубком Виталий Паньков был всунут в мягкие овчины, вложенные в углубление на высоком столе, а вокруг него в разных видах лежали ивовые прутья, из которых Виталий плел корзины.
— Здорово, Федор Иванович! — веселым басишком ответил Виталий и, качнувшись, показал на стул. — Садись, друже!
В ослепительно белой рубахе, загорелый, так как Прасковья Михайловна с сыновьями каждый день выносила его на солнце, сытый и сероглазый, Виталий был так красив, что Анискин только крякнул, сел на стул и попытался положить ногу на ногу. Это ему не удалось; Виталий попытку участкового, конечно, заметил, и они дружно засмеялись.
— Ну, ты боровом стал, Федор! — сказал Виталий. — Ну, раскормился!
— А чего! — подхватил Анискин. — Как ты всегда говоришь: «Порядок в танковых частях», — хотя, я тебе скажу, Виталя, что народа капризней, чем танкисты, я в войну не встречал.
— А техника, техника, Федор друг Иваныч! — захохотал Виталий. — Техника она какого человека любит…
Прасковья Михайловна стояла в дверях, исподлобья смотрела на них, потом она опять сняла с головы платок, прямым шагом подошла к мужу и ткнулась своим плечом в его плечо. Постояв секундочку в такой позе, Прасковья Михайловна оторвалась от мужа и пошла к участковому, но он опередил ее — вскочив с места, Анискин торопливо проговорил:
— А я ведь к вам попить зашел! Тащусь с аккордеоном, — в березняках нашел его — так весь припарился и пить захотел!
После этих слов Анискин на Прасковью Михайловну взглянул так, что она осеклась, мигнула глазами жалобно и замерла. Участковый же продолжал смотреть на нее мягкими, глубокими глазами; вовнутрь и через смотрел, в печенку и в селезенку, потом глаза от женщины отвел, усмехнувшись непонятно, взял со стола готовую корзинку и стал вертеть ее в руках — так и этак, этак и так.
— Но, но! — восхищенно сказал участковый. — Это профессорски бабы с ног собьются… Ведь в Томске, Виталя, палку в собаку кинешь, а угодишь в профессорску жену…
Корзинка на самом деле была отличной — сплетенная из мелких разноцветных прутьев, она придавала Анискину легкомысленный, фатоватый вид, но он улыбнуться себе не позволил, а строго потребовал:
— Так ты мне дай, Параскева, водички попить. Все ссохлось внутри-то… А насчет аккордеона вот что! Я его до вечера у вас оставлю, ладно? — попросил он. — Чего мне с этим аккордеоном через всю деревню таскаться.
— Ты все же слушай, Федор Иванович, какого человека техника любит, — оживленно сказал Виталий. — Танкова техника, Федор брат Иваныч…
11
В девятом часу, когда солнце резко садилось и тени всполохами бежали по деревне, а на жатве близился конец рабочего дня, участковый пришел к колхозной конторе, крикнув председателю в окно, что забирает «газик», поймал выброшенные через окно же ключи, посапывая, пошел к машине и, оглянувшись, много ли народа видит, как он забирается в «газик», сердито взгромоздился за руль.
— Ишь вы! — крикнул он ребятишкам, которые валандались у конторы. — Нет по грибы ходить.
На машине Анискин ездить любил и умел, потому скорость с места взял хорошую, развернулся в переулке чертом и, распугивая куриц и ленивых гусей, понесся по той улице, на которой стоял сельповский магазин. Возле него участковый остановился и высунулся из кабины.
— Евдокея, а Евдокея! — покричал он. — Выдь-ка на час.
Когда недовольная Дуська в белом халате выглянула из дверей, Анискин на нее с приятностью пощурился, похлопал рукой по гладкому рулю и строго сказал:
— Ты, Евдокея, будь к девяти часам в моем кабинете. Я тебе с Григорием Сторожевым буду очну ставку делать…
— Еще что! — закричала Дуська. — Что еще за очны ставки…
Однако участковый ее дослушивать не стал — громко хрустнул передачей, поддал машине газу и умчался, развеивая пыль. Он в секунду вылетел за околицу, крутанул руль влево и тут скорость машины умерил, чтобы над рекой ехать неторопко, чтобы видеть всю землю. «Куда мне торопиться, — умиротворенно подумал он, — когда аккордеон нашелся, Дуська веселая, а Иван Иванович один сидит в кабинете. Посидит, посидит, да, может, что хорошее придумает…»
Дорога шла яром над излучиной Оби, обочь росли веселые цыганистые березки, тянулись поля скошенной в валки пшеницы, подсыхающей и потому духовитой; потом пошел синий молодой кедрач, усыпанный шишками. На середине кедрача на шум машины вышли ребятишки с мешочками, увидев, что она легковая, — прыснули в стороны, а Анискин улыбнулся. Затем опять пошли березы — покрупнее, потолще и погуще, — потом березы начали редеть и редели до тех пор, пока не исчезли. Вот тогда-то «газик» и выскочил на такой простор, от которого захватывало дух.
От кромки яра до Оби было метров двадцать пять, река лежала слева, а справа, наподобие реки, уходили в бесконечность желтые поля. Это по нарымским местам была редкость, но поля пшеницы, ржи и ячменя занимали огромное пространство, а там, где они все-таки кончались, тоже было ровное место — знаменитые Васюганские болота, которые и поля, и березы, и кедрачи отгораживали от мира неприступной трясиной. А над полями, над болотами, над простором висел прозрачный месяц.
Еще неторопливее поехал участковый — поглядывал вольно, улыбался без заторможенности, руки на руле держал для виду, так как машина и сама катилась по двум колеям на стан, что скрывался возле крупных зародов соломы. Под ними сидели женщины, рядом похаживали ребятишки, шли к стану два комбайнера — ужинать и отдыхать перед ночной работой. И четыре грузовые машины стояли у стана — четыре шофера, да еще четыре стажера-разгрузчика… Человек двадцать народу отиралось у стана, и Анискин к нему подкатил весело, резко притормознув, шутя сделал вид, что хочет машиной налететь на баб, которые с копешек посыпались горохом. Потом участковый вылез из машины, похлопывая себя по бокам, как после купания, подошел к середке стана и проговорил:
— Здорово-здорово, бабоньки, здорово-здорово, мужики, здорово-здорово, огольцы!
Анискину ответили дружно, весело, и он приметил за второй кучей соломы еще несколько парней и мужиков — это сидела тракторная бригада дяди Ивана, которая пахала вслед за комбайнами. В общем, много народу было у стана, и участковый прямиком пошел к бригадиру полеводческой бригады Петру Артемьевичу, который сидел за столом, то есть за доской, прибитой к двум кольям. Петр Артемьевич пил из бутылки молоко, задрав голову так, словно смотрел на месяц через подзорную трубу.
— Петр Артемьевич, — сказал Анискин, — двух Паньковых я вижу, а третий где?
— Третий под зародом, — шепеляво ответил полеводческий бригадир. — Он, Федор Иванович, такой завидный парень, что как свободна минуточка, так спать! — Петр Артемьевич дососал молоко и задумчиво добавил: — Я так думаю, что он потому хорошо и работает, что завсегда высыпается… А вот я, Федор Иванович, сроду в недосыпе. Вот ты человек разумный — давай считать, сколь я в сутки сплю…
— Ты сам сосчитай! — ответил участковый и неторопливо пошел к крайнему зароду, возле которого действительно, привалившись боком к соломе, спал старший Паньков — Семен. Глаза у парня были прижмурены, рот открыт и нижняя губа закруглена мягко, по-мальчишечьи. Но лежали на соломе тяжелые кулаки, равномерно дышала выпуклая грудь, подергивался на виске тугой мускул.
— Вставай! — сказал участковый и сандалией потрогал сапог Семена. — Эй, вставай!
Семен поворочался и помычал, перевернувшись на другой бок, пошлепал губами, и Анискин присел возле Семена на корточки, посмотрел на него милицейскими глазами.
— Аккордеон-то в бане под полком лежит, — проговорил Анискин. — Семен, а Семен, ты аккордеон-то под полок положил. Смотри, а то Анискин найдет!
Паньков крепко свел брови, еще сильнее прижмурил веки, пробурчал:
— Лодка-то лодка…
— Не лодка, — быстро сказал Анискин, — а спрятал ли ты аккордеон под полок, Семен? Ты слышишь про аккордеон-то?…
— Слышу, — ответил Семен и открыл глаза.