Часть 46 из 73 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Прежде чем выйти на улицу, Рая походила по крашеному полу, потом присела на высокую кедровую табуретку и стала глядеть в распахнутое окно, за которым приглушенно чирикали сытые воробьи. У одного хвост был выдран — наверное, постаралась соседская кошка, у остальных хвосты были в целости, но перья серели от уличной пыли. Потом откуда-то непрошено прилетела чистенькая сорока, повертевшись на ветке, замерла, глядя на воробьев укоризненно, — надо полагать, думала, что воробьи еще большие сплетники, чем она сама.
Улымская улица была пустынна и тиха, пыль на дороге лежала шелковая и нежная на взгляд.
Солнце уже скатывалось на зареченский запад, было слышно, как позванивают боталами коровы…
«Надо, надо прогуляться, — подумала Рая, улыбаясь самой себе. — Выйду на берег, посижу, подумаю…» Улыма она еще как следует не видела — все бегом да рысью, и было любопытно, что ждет ее на длинной улице, какова деревня, в которой родился и вырос отец.
Сорока заверещала, затрясла хвостом и улетела, кренясь почему-то на бок, словно на улице был ветер, хотя в палисаднике листья на черемухах висели мертво, такие же серые от пыли, как воробьиные перья… «На берег не пойду, — подумала Рая решительно. — Лучше посмотрю, что делается в клубе…» После этого она поднялась с табуретки, взяла с этажерки томик Чехова и развернула книгу на рассказе «Ванька» — сразу стало жарко щекам и под тельняшкой сильно застучало сердце.
— «Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в учение к сапожнику Аляхину…» — басом прочла Рая и откинула назад прядь волос со лба точно так, как это делал герой фильма «Учитель»…
После этого девушка громко рассмеялась, бросила книгу на гору подушек — одна одной меньше, закружившись, надула юбку колоколом и, когда коленям стало холодно, сама себе погрозила пальцем: «Легкомысленна ты, Райка, на удивление. Я в твоем возрасте ротой командовал!»
Разгладив юбку, девушка чинным шагом вышла из дому.
Все в мире было так, как в тот сентябрьский день, когда «Смелый» привез Раю в деревню, — клонилось большое красное солнце, тайга заботливой стенкой окружала дома улымчан, над темной Кетью белыми гребешками волн парили спокойные чайки; над Заречьем еще при солнце вызревал остророгий месяц, похожий на смеющийся рот, прозрачный, как промасленная бумага.
По длинной желтой улице гуляла спокойная молодежь, лузгая кедровые орехи; старики и старухи, как только схлынул зной, уселись на лавочки возле своих домов и умиротворенно помалкивали. Мальчишки проволочными загогулинами катали по улице обручи от колесных ступиц. Быстро ездил на единственном в деревне велосипеде брат учительши Жутиковой — пятнадцатилетний Володька. За ним бежала стайка почтительных приятелей.
Прошагав метров двести медленными шагами, Раиса заторопилась, так как все не успевала поздороваться первой с вежливыми стариками и старухами: она только повертывала голову к оградной скамейке, только открывала рот, чтобы сказать: «Здравствуйте!», как те уже кланялись ей издалека, поднявшись со скамейки, говорили почтительно: «Драствуйте!» — и глядели на нее, как на солнце, сощурившись. Поэтому девушка ускорила шаг, но и это не помогло — старики и старухи опережали, считая долгом здороваться первыми с незнакомым человеком. Так, опаздывая, Раиса перездоровалась со всеми старшими Мурзиными и Сопрыкиными, Кашлевыми и Колотовкиными — ее разнообразными родственниками, с остяками Кульманаковыми и Ивановыми, похожими друг на друга стариками и старухами — у всех торчали из желтых зубов прямые длинные трубки с медными колечками на чубуках.
Едва Рая отдалялась от поздоровавшихся стариков и старух, они медленно повертывались друг к другу, помолчав для солидности, обменивались впечатлениями. Конечно, выход на улицу председателевой племянницы был делом необычным, событийным для тихого Улыма, и потому за девушкой катилась волна возбуждения, как перед новым кинофильмом или приездом в деревню районного начальства. У большого дома Сопрыкиных, например, сам родоначальник, дед Сысой, живущий на земле девяносто три года, проводив девушку взглядом, нюхнул воздух, пососав впалыми губами ус, сказал своей глуховатой старухе тихо:
— Не одобряю я Петру Артемича! Нет, не одобряю! Чего это он племяшку на инженершу сбирается выучивать, когда ее надоть обратно от грамоты ослобонить…
Старик помахал в воздухе палкой и обозлился:
— Ты думаешь, почему она така худюща? От грамоты… Ты не молчи, язва, кода с тобой мужик говорет! Я тебе кричать не собираюсь — у меня жила надорванная!
Дед Сысой был глуховат еще более, чем старуха, но считал себя слухменным.
— Как ты была язва-холера, так и осталася, — зашипел он сквозь бороду. — Надоть бы тебе укорот дать, но мне силы вредно спущать: я лажу утресь на рыбаловку съездить…
Потом дед обмяк и запечалился:
— В жир, конечно, девка войтить может, однако насчет ноги у меня большо сомненье. Ногу ты короче ей не дашь, а ежельше на такой ноге мясо нарастет — это срам! Нд-а-а! Придется ей при длинной ноге жизню мыкать… Жалкую я Петру Артемича!
Июньская река была светлой, вода сейчас походила на жиденький чай, хотя в иные времена бывала темнее чифиря; полетывали над рекой испуганные утки, присев на воду, сразу зазывали других на сытые забереги, густо обросшие травой. Бесшумно парили над коричневой водой чайки, ничего не высматривали внизу, а глядели вдаль, точно собирались улетать в жаркие края.
Возле бревенчатого клуба было еще безлюдно — сидели на замшелой лавочке три сонных парня, стояла в дверях, подбоченившись, сторожиха тетя Паша, а в самом клубе кто-то играл на гармошке «Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой…».
Клуб вовсе и не походил на клуб. Стоял большой дом из лиственничных бревен, обыкновенный жилой дом, в котором для пожарной безопасности прорубили запасные двери, сняли внутренние перегородки да покрасили желтой краской маленькое крыльцо; возле дома раньше, видимо, росли черемуха, рябина и акация, но деревья срубили, чтобы клуб было далеко видать, — торчали темные пеньки. На крыше клуба никнул в безветрии совершенно побелевший флаг, а над дверью висел такой же выцветший плакат: «Женщина в колхозе — большая сила», так как в начале июня в районе проводился слет доярок-ударниц.
Посмотрев на сторожиху тетю Пашу, Рая весело улыбнулась: эта женщина действительно была большой силой. Тете Паше, наверное, давно стукнуло шестьдесят, было у нее черное от времени и солнца лицо, но стояла она в клубных дверях так коренасто и могуче, что лицо казалось чужим, взятым от настоящей старухи. Тело же тети Паши, обтянутое цветастым ситцем, кичилось здоровьем, белой кожей и бугорками мускулов. Расставив ноги, подбоченившись, она глядела на девушку, и в глазах тети Паши вызревало то выражение родственности и заботы, к которому Рая еще не могла привыкнуть, когда видела его на лицах незнакомых людей.
— Ты, Раюха, на лавочку-то не садись, — сказала тетя Паша и отчего-то вздохнула. — Лавочка-то вся мазутом обляпана, а на тебе кустюмчик городской… Я тебе лучше табуретовку из клуба выну… Ты покуда стой на месте, никуда не поспешай!
Коренасто и тяжело ступая, тетя Паша вынесла из клуба могучую кедровую табуретку, поставив ее возле Раи, вернулась на прежнее место, но подбочениваться не стала, а, наоборот, горестно подперла рукой подбородок и опять тяжело завздыхала:
— Ты садись, садись, Раюха…
В клубе кто-то по-прежнему старательно играл на гармошке «Трех танкистов», врал напропалую, все сбиваясь на одну тоскливую ноту; три сонных парня на замшелой скамейке на Раю покосились без всякого любопытства, один из них по-мужичьи почесал затылок и тоже отчего-то вздохнул.
— Ты садись, садись, — повторила тетя Паша. — Тебе стоять без надобности.
Как раз в этот миг гармошка, жалобно пискнув, затихла, в маленьком клубном окне показалась лохматая голова гармониста, и Рая узнала Витальку Сопрыкина — приятеля двоюродных братьев. Он тоже узнал девушку, высунувшись в окно до пояса, помахал рукой:
— Драствуйте, Раиса Николаевна! Я скоро выйду, вот только доиграю…
Рая громко засмеялась, помахав ответно рукой Витальке, решительно села на табуретку и положила ногу на ногу, чтобы поматывать туфлей на высоком каблуке. «Хорошо! — легкомысленно подумала она, оглядываясь и вздергивая понежневший от удовольствия подбородок. — Буду сидеть и ничего не делать!»
С близкой реки — метров сто до берега — поддувал легкий ветер, трава под табуреткой зеленела бархатно, на высоком стебельке сидела жестяная стрекоза с отдельными глазами; было так тихо, что слышалось, как в висках пульсирует кровь, и «Три танкиста» не мешали тишине, как не мешал бы ей и многотрубный духовой оркестр: тишина жила отдельно, а «Три танкиста» существовали сами по себе.
— А ведь мы сродственники с тобой, Раюха, — задумчиво сказала тетя Паша. — Это дело так надоть выразить… Я сама собой буду не из тех Мурзиных, что баня в прошлом годе сгоревши, а я — те Мурзины, что корова вёхом объевшись… Ну теперь так будем на круг ставить, что мой-то мужик не тот Лавра Колотовкин, что нога другой короче, а тот Карпа, что цигарку из зубов не выпущат… А уж от его до тебя рукой подать, как мой Карпа твоему дяде Петра сродный брат по матери, как ихняя фамилия обратно же Мурзины… Однако это не те Мурзины, что медведь телку задрал, а те, что в погребе все лето лед, хоть целого лося клади, не протухнет…
Тетя Паша мучительно завела глаза под лоб, вспотев, зашевелила крепкими, свежими губами…
— Значится, я тебе, Раюха, два раза назад тетка. — После этого она быстро открыла глаза и покачала головой. — Всегда так: как зачну считать родню, то меня в пот бросат… Вот ты шибко ученая, так скажи: пошто это так? Деньги считаю — ничего, а родню — так прошибат… Может, у меня сердце заходится?
Ох, как хорошо было, как весело, как смешно… Рая только теперь начинала понимать, что значила строчка в автобиографии отца, начальника военного училища, писанная его крупным почерком: «Родился в деревне Улым бывшей Томской губернии…» Ей доводились родней все сорок семь улымских Колотовкиных, все пятьдесят два Мурзиных, переженившихся на женщинах из рода Колотовкиных, и даже ходили в родственниках остяки Ивановы и Кульманаковы, перемешавшие кровь с Колотовкиными и Мурзиными, по какой причине многие из мужчин русского обличья имели на подбородках жидкие и редкие волосы, их можно было и не брить.
Рая повертелась на табуретке, сморщившись, чтобы не засмеяться, начала действительно поматывать перед носом тети Паши городской туфлей на высоком каблуке. Кожа на туфле не успела запылиться и блестела хорошо, весело, отражая зеленую траву и розоватое солнце.
— Мой-то холера на рыбаловку вдарился, — прежним печальным голосом сказала тетя Паша. — Нет городьбу городить или дворову печурку перекласть, так он, язва, на рыбаловку… — Она презрительно пожала плечами. — Ты, Раюха, как взамуж выходить станешь, так сразу спроси, не рыбак ли, часом… Ну, ежельше ответит, что рыбак, ты его сразу под корень секи: «Поишши другу дуру!..» Ты моего-то мужика знашь? — И удивилась до изумления: — Это как же ты моего-то не знашь!.. А вот ежели мужик по деревне идет и на ем рубаха по колено? Или еще так: сидит мужик на лавке, а на ем зимняя шапка — одно ухо другого короче? Так вот это мой и есть… Теперь знашь? Ну, молодца!
После этого тетя Паша захохотала басом.
— Он седни у меня поимеет ласку! Ведь чего, язва, придумал! Нет ему, как все, вентерями ловить, так частушкой старатся… Чебака, вишь, жареного любит! Так ты сам, зараза, его и чисть! У меня рука не казенна… Чебак-то, он мелкий!
Рая помахивала ногой, наслаждалась. Трое сонных парней на лавочке, косясь на нее, спокойно молчали; Виталька Сопрыкин с «Трех танкистов» перешел на «Катюшу»; по реке плыло розовое сосновое бревно, на нем сидела грустная чайка и поправлялась крыльями, когда теряла равновесие. От воды поднимался желтоватый свет, а левобережье, заросшее осокорями, березами и тальниками, казалось наклеенным на голубое дремное небо.
— Кино седни приедет. Звуковое! — сказала тетя Паша, поглядывая на дорогу из-под руки, сложенной горбушкой. — Механиком счас Капитон Колотовкин, твоего отца, Раюха, сродный брат… Который уж раз, язва, это кино возит!.. Вот чего-то припозднился…
Виталька Сопрыкин вывел наконец неподатливую музыкальную фразу и, обрадованно прихлопнув гармошку, вышел на клубное крыльцо. Парень он был красивый, холостой, поэтому сразу начал зазывно глядеть на Раю и улыбаться кончиками губ.
Как у всех Сопрыкиных, у Витальки были тяжелые, сросшиеся на переносице брови, выгнутые и черные, а лицо медное, гладкокожее, опрятное, без пятнышка, без царапинки.
— Еще раз драсьте, Раиса Николаевна! — вежливо произнес Виталька и посмотрел на Раю добрыми, чистыми и невинно-светлыми глазами. — Очень мы все довольные вашему возврату с учебы, Раиса Николаевна! Теперь вам и погулять можно от всей души…
После этого Виталька подошел к девушке, ласково заглянул ей в лицо и вдруг, обняв ее, засмеялся. От неожиданности Рая опешила, не догадалась вырваться, а Виталька начал ее перегибать с боку на бок, играть с ней, стараясь как бы нечаянно прикасаться руками к маленьким грудям Раи.
— Не надо! — наконец вскрикнула она и выскользнула. — Ты что?
— Ничего!
Удивившись, Виталька забыл опустить руки и держал их на весу распростертыми, а брови у него оторопело поднялись да так и замерли; маленький, крепкий рот приоткрылся.
— Я ничего… — недоуменно пожав широкими плечами, сказал Виталька. — Я по-хорошему, Раиса Николаевна…
Теперь все смотрели на девушку удивленно — тетя Паша, трое сонных парней, впервые повернувшихся к ней, причем тетя Паша укоризненно качала головой и цыкала, а из глаз парней потихонечку уходила мирная сонливость.
— Ты чего брыкашься-то? — ворчливо спросила тетя Паша. — Ить Виталька-то по-хорошему, не со зла… Парень он холостой, работает славно…
Рая стояла трепетная, красная; было так стыдно, что в уголках век появились длинные слезинки, набухая, упали бы на щеки, если бы она не подхватила их платочком. Наклонив голову, девушка вытерла глаза, помедлив, повернулась и пошла прочь от клуба, сутулая от обиды, совсем тоненькая оттого, что плечи сделались узкими: походила она, наверное, на осеннюю цаплю, когда та из захолодевшего болота посматривает на южный край неба.
Сначала за Раиной спиной стояла удивленно-обиженная тишина, а потом раздался жалобный голос Витальки Сопрыкина:
— Куда же вы, Раиса Николаевна? А как же кино-то?
Но Рая все шла и шла и, наверное, завернула бы за угол клуба, если бы позади не раздались тяжелые и торопливые шаги — это тетя Паша догоняла девушку, крича на ходу:
— Стой, Раюха, погоди…
Клубная сторожиха тетя Паша бежала навстречу низкому солнцу, лицо у нее было медно-красным, и потому зубы казались белыми, молодыми. Догнав Раю, схватила ее за локоть и проговорила сурово:
— Стой, где стоишь, брыкалка!
Толстые и тугие тети Пашины губы уж было приготовились ругаться, но по щекам Раи все еще текли слезы, и клубная сторожиха смягчилась.
— Ты родного-то дядю пожалей, — сказала она. — По деревне и так разговоры бегут, что ты не девка, а шотланда — так ты не взбрыкивай… Виталька, он парень славный, добрый, веселый… Ты и в кино с ним иди, и на лавку при Витальке сядь, и людску беседу с им веди… Не позорь ты дядю-то родного, Раюха! Вы мне не чужие…
4
Кино приехало только в половине девятого. Привез фильм на самом деле Капитон Колотовкин, двоюродный брат Раиного отца; телега, темная от пыли и грязи, оглушительно скрипела, хотя на задке болталось ведерко с дегтем; от райцентра до Улыма киномеханик ехал три дня, ночевал под тальниками, кормил коня приножным кормом, устал, забурел, оброс щетиной. Лошадь шла в оглоблях медленно, понуро, за телегой двигались такие же медленные и понурые ребятишки, встретившие Капитона за километр до деревенской околицы. А впереди подводы шествовала высокая женщина с грудным ребенком на руках — жена киномеханика. Она держалась независимо и гордо, поглядывала по сторонам глазами мадонны, ноги под длинной юбкой переставляла величаво. Киномеханики в те годы считались рангом выше трактористов и шоферов; равными им, пожалуй, были только сельповские продавщицы. И потому двое Капитоновых мальчишек, едущие на отцовской телеге, тускло улыбались, пресыщенные славой.
Как только телега проехала, улымчане дружно двинулись к клубу — шли все те, кто встречал пароход «Смелый», все, кто мог двигаться. Подойдя к клубу, люди почтительно здоровались с Капитоном, покупали у его строгой жены билет и торопливо проходили в зал, чтобы захватить место получше. Первые ряды, как и полагается, занимали старики и старухи, середину первого ряда сохраняли незанятой для председателя Петра Артемьевича с женой, продавщицы сельпо Екатерины с мужем Иваном Капой, учительницы Капитолины Алексеевны Жутиковой и трактористов.
Младший командир запаса тракторист Анатолий Трифонов в клуб пришел своевременно — не рано и не поздно, то есть чуть раньше председателя Петра Артемьевича. На нем была желтая вышитая рубаха, черные брюки и брезентовые тапочки с белым верхом — знаменитая обувь конца тридцатых и начала сороковых годов. Верх у тапочек был брезентовый, широкий рант — резиновый. Когда тапочки пачкались, владелец разводил водой зубной порошок и, тщательно перемешав, щеткой покрывал брезент белой кашицей; после этого тапочки сушили, стряхивали лишний порошок и осторожно шли в них по улице, оберегаясь травы, чтобы не остались въедливые зеленые пятна.
Анатолий Трифонов ноги в белых тапочках переставлял бережно, широкие брюки имели острую складку, голова без привычной улымчанам пилотки казалась по-мальчишески круглой, несолидной. Продираясь сквозь толпу, он вел себя, как всегда, вежливо; здороваясь со стариками и старухами, низко кланялся, машинально прикладывая ладонь к простоволосой голове, с молодыми держался просто, без гордости, как равный с равными.