Часть 25 из 166 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Что с тобой? – спрашивала озабоченная Любанова. – Тебе лечиться надо, Саня! Смотри вон, вся рожа желтая! Ты не запил, часом?
С Любановой у него были дружеские отношения, в любую минуту готовые перерасти в романтические, – так невзрачный кактус раз в году распускается одним волшебным цветком. Так ему и представлялись эти самые возможные романтические отношения с Лерой – кактус, а на нем цветок.
Они бы и переросли, если бы не… новый редактор рубрики «Business-леди»!
У него и вправду стала «рожа желтая», и, разговаривая с начальством, он все время морщился, как от сильной зубной боли, если не мог перевести разговор на Гудкову и ее отдел, а это не всегда удавалось, ибо в редакции «Власть и Деньги» существовала тьма отделов и десяток подразделений, и «Business-леди» не была среди них самой главной.
Какое-то время Константинов был просто влюблен, как олух из романа «Цветок в пустыне» или кинофильма «Осень в Нью-Йорке».
Тамила Гудкова почему-то принимала его ухаживания, которые и ухаживаниями-то нельзя было назвать и над которыми потешалась вся редакция, – он носил ей глупые букеты, купленные возле метро, и маялся на лестнице, выжидая, когда она пойдет обедать, чтобы пойти с ней, и еще раза два пригласил ее в кино, и она пошла!..
Потом он понял, что больше не влюблен.
Они разговаривали долгие разговоры и все никак не могли расстаться, часами просиживая в машине возле ее дома, куда он привозил Тамилу после кино. Они разговаривали долгие разговоры по телефону, а звонил он примерно раз по пятнадцать в день. Они разговаривали в кафе, разговаривали под липами на Чистопрудном бульваре, разговаривали на выставке модного художника, куда его отвела она.
Результатом всех разговоров явилось то, что Константинов совершенно отчетливо осознал, что… любит, а любовь гораздо хуже, чем влюбленность, гораздо опаснее!..
Тамила Гудкова приобрела над ним неслыханную власть. Будучи человеком творческим, эту самую власть он представлял себе как минное поле, которое нужно пройти, ни разу не оступившись, а карта у нее, у него нет карты. Он не может ни оступиться, ни оторваться, ни отстать, ни уйти вперед – просто потому, что идти нужно только за ней, след в след, иначе смерть и кровавые обрывки плоти, только что бывшие человеческим существом, то есть Константиновым.
Странное дело, но она почему-то его не прогоняла.
Он только очень злился, когда она говорила нараспев:
– Сашка, я очень тебя люблю!..
Уж он-то, Александр Константинов, совершенно точно знал, что нельзя любить «очень»! Ну никак нельзя!..
Или любить, или не любить, какое там «очень»!.. Разве может быть «очень», когда даже представить себе невозможно, что существует какая-то жизнь, в которой нет… ее. Ну, вот хотя бы просто теоретически представить себе такую жизнь он никак не мог.
Что это за «очень», если он долго силился понять, что именно он делал, когда рядом не было ее, «мулатки, просто прохожей», как он жил, зачем и для кого он жил?! Какое такое «очень», когда просто мысль о том, что ей может быть плохо, больно или страшно, приводила его в неистовство?!
Она прибежала к нему, когда ей стало больно и страшно, и Константинов готов был сию же минуту улететь на Альдебаран, основать там колонию и наконец начать-таки выращивать яблони, если бы это понадобилось Тамиле Гудковой!
Куда там «Цветку в пустыне» и «Осени в Нью-Йорке»!
Константинов повздыхал, стянул рубаху, совершенно мокрую на спине, зашвырнул ее в корзину для белья, ногой поддал рюкзак куда-то в сторону гардероба и отправился в душ.
Когда он вышел на кухню, Тамила сидела за столом, курила и качала ногой. Завидев голого Константинова, она вскочила, подбежала и сильно к нему прижалась.
Он ничего не мог с собой поделать, но в ее любовь он верил… не очень.
Очень, не очень – глупые, ненужные слова!..
Или есть, или нет, какое там «не очень»!
В ее любовь Константинов не верил. То есть он заставлял себя верить, потому что без веры все утрачивало смысл, и все-таки не верил.
Она обнимала его изо всех сил, так что руками он чувствовал ее ребрышки наперечет, как у ребенка или воробья, хоть он и не знал хорошенько, есть ли у воробья ребра.
– Почему ты мне не позвонил?
– А должен был?
– Ну конечно! Я так волновалась! Я позвонила твоей маме.
– Зачем?
– Ну, чтобы узнать, может, ты ей звонил!
– И что?
– Ты и ей не звонил, – сказала она с укором и немного откинулась у него в руках, чтобы посмотреть в лицо. Он тоже посмотрел ей в лицо.
Шоколадные глаза, плавленое золото пополам с темным шоколадом. Шоколадные щеки, бархатные, если провести ладонью. Темные губы, как будто она только и делала, что ела вишни, спелые испанские вишни из большой деревянной миски. Темные волосы, шелковые, если провести ладонью.
Ужас. Кошмар. Катастрофа.
Константинов поцеловал все поочередно. Щеки, губы, волосы, глаза. И опять поцеловал, и потом еще раз, и потом уже не мог остановиться, и не стал останавливаться, и то, что он пришел из ванной голым, значительно все упрощало, хоть он и не собирался, и не был настроен, и в такси ему приснился давний и стыдный сон, и в Петербурге случилось что-то совсем непонятное, и Любанова несколько раз звонила, а он так ни разу и не ответил ей, и все это вместе требовало ясной головы и немедленного включения себя в розетку.
Ну и что? Какое это имеет значение?!
Почти ничего не имеет значения, когда рядом его мулатка, по которой он так соскучился за полтора дня, о которой мечтал, засыпая в поезде, и просыпался, плохо соображая, где он, что с ним и почему ее нет рядом!
Торжественный солнечный свет, как в актовом школьном зале, заливал кухню, и было очень тихо в старом сталинском доме с толстыми глухими стенами, и только свое дыхание слышал Константинов, свое и мулатки, которая по непонятной причине в данный момент принадлежала лично ему, только ему и больше никому.
Они спали вместе уже больше года, и, словно попавший в зависимость, Константинов с каждым разом хотел ее все больше и больше. Теперь он совершенно точно знал, что привычка, убивающая влечение, – вранье.
Нет никакой привычки.
Он ничего не знал о женщине, которая оказалась рядом с ним, в самый первый раз. Не знал, и от незнания, торопливости, горячки все время путался, ошибался, пыжился и старался. Теперь, спустя время, кое-что он уже знал о ней, но все еще так мало, мало!.. Это знание как будто давало ему шанс все «сделать правильно» – так, чтобы дыхание останавливалось!.. Оно и останавливалось.
А когда возобновлялось, он успокаивался и получал короткую передышку, иногда всего на несколько часов, до вечера, чтобы вечерам опять все началось сначала!..
Кухонный стол, прочный, солидный, деревянный кухонный стол, поехал по плитке пола и остановился, упершись в плиту, когда Константинов пристроил на него свою мулатку, и что-то задребезжало в недрах этой самой плиты, когда он стал двигаться, и, кажется, что-то откуда-то упало, но ему было наплевать на все. Он видел перед собой, очень близко, кожу, как будто чуть побледневшую под шоколадной смуглостью, и губы цвета спелой испанской вишни и понимал только одно – она принадлежит ему.
Вот сейчас, вот в это мгновение, в этой точке времени и пространства, на кухне, залитой майским солнцем. Она моя, моя, моя, я захватил и поработил ее, я ее единственный слуга и хозяин, и каждое движение приближает меня к победе над миром. Только я, только она, только сейчас, сейчас, сейчас!.. Все исчезнет и перевернется, и останемся только я и она, и еще этот свет, которого так много, и больше – нельзя, нельзя, нельзя!..
И в этот момент все рухнуло и обвалилось.
Какое-то время грохотало, рвалось и сыпалось, а потом Константинов вдруг начал осознавать себя – среди собственной кухни, странно видоизменившейся за несколько секунд, и со своей мулаткой, которая улыбалась ему в лицо.
– Что ты со мной делаешь! – выговорил он, мрачно глядя ей в глаза.
– Я с тобой ничего не делаю, – она засмеялась довольным и очень женским смехом. – Это ты со мной все время что-то делаешь, да еще во всяких неподходящих местах!
– Места все подходящие! – возразил Константинов, потянул и поднял ее со стола. – А… Ты же во что-то была одета? Или нет?
– Была! – призналась мулатка, полезла на плиту и сняла с нее халатик с кистями и шелковыми шнурками. Нацепила и завязала шнурки. – Вот именно в это я и была одета, только ты, как обычно, ничего не заметил!
– Мне некогда было, – признался Константинов, – я давно тебя не видел. Тридцать шесть часов.
– Ты бы штаны надел, – посоветовала Тамила Гудкова, редактор женской рубрики, – а то вдруг я начну к тебе приставать!
– Валяй, – разрешил Константинов, но послушно отправился искать штаны.
Она никогда к нему не «приставала». Секс всегда начинался с него, он атаковал решительно и быстро, и иногда ему казалось, что она соглашается только потому, что не успевает отказать или из чистого любопытства – что-то он выкинет на этот раз!
Думая такие думы, Константинов чувствовал себя отвратительно.
– Саша! Кофе!
– Он давно холодный, – пробормотал сам себе под нос, застегивая джинсы.
– Я уже сварила новый!
Он вышел на кухню – попытка номер два! – с деловым видом посмотрел по сторонам, обнаружил беспорядок, свидетельствовавший о его недавнем безумии, нахмурился и отодвинул от плиты тяжелый итальянский деревянный стол. Поднял с плитки плетенку для хлеба, некоторое время раздумывал, что именно с ней сделать, и зачем-то положил в раковину. Тамила достала ее из раковины, сунула на место и поставила на стол кружку с кофе.
– Омлет или яичницу?
Константинов подумал.
– Яичницу. С чем-нибудь. С сосиской, или что там у нас есть?
– У вас ничего нет, – язвительно сообщила Тамила. – Но я привезла грудинку.
В халатике с кистями и шелковыми шнурками она возилась у плиты и засмеялась, когда лопаточка вдруг выпала у нее из руки.
– Домовой толкается, – сообщила она Константинову, – значит, сегодня будут хлопоты.
В том, что она говорила и делала, была какая-то уютная и мирная обыденность, счастье повседневности, как в детстве, когда его, маленького, сдавали бабушке и каждый день повторялось одно и то же.
С утра они шли гулять на бульвар, и бабушка несла бумажный пакет, в котором у нее была черствая булка. На бульваре они кормили толстых голубей, крошили булку на лавочку и на ровный, утоптанный снег. Голуби слетались, хлопали крыльями, ворковали, совались, чтобы ухватить кусок побольше, и Константинову это очень нравилось. Потом на саночках они ехали на горку, и он, пыхтя, затаскивал санки наверх, а затем съезжал по ледяной дорожке туда, где стояла бабушка. Когда он ехал, она всегда махала ему рукой и делала большие глаза – как бы ужасалась, что он едет так быстро. Накатавшись, они заходили в булочную на углу, и бабушка покупала батон за двадцать две копейки и калач, который Константинов очень любил. С калачом и батоном, замерзшие, накатавшиеся, они шли домой и жарили котлеты. Почему-то всегда котлеты, или, может, он просто так запомнил?.. Котлеты были ровные, кругленькие, масло на сковородке шипело, и брызгалось, и стреляло, и пахло упоительно, а к чаю был калач с маслом и вареньем, и ничего вкуснее невозможно было придумать! После обеда бабушка укладывалась полежать – всегда с одной и той же газетой под названием «Комсомольская правда», а он, сытый и нагулявшийся, приваливался к ней под бок. Он никогда не засыпал – он же взрослый, не станет же он спать после обеда! – но все-таки иногда задремывал, слушая, как шуршат страницы и бабушка что-то время от времени ворчит себе под нос.
Тамила Гудкова, мулатка, красавица и вообще деловая женщина, иногда вдруг вызывала в нем те же самые чувства – как будто бабушка читает, а он мирно посапывает рядом, и так будет всегда, – и от этого становилось немного страшно.
– Тебе с хлебом?..
– Что?