Часть 62 из 89 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Зачем со свадьбы! В Цифере на похоронах играли!
— На похоронах? Вот тебе и раз! А тут этакую веселую завели?
— Сами слышите. Покойнику сыграли, теперь живым играют.
— Кому же они играют?
— А всем. Это вам не филармония. Филармония только для радио играет да тем, кто в Братиславе живет. А грушковецкий духовой оркестр — хоть кому сыграет.
— Ну-ну! Так ведь это разные вещи!
— Понятно, что разные. Грушковецкий оркестр играл в Цифере, а филармония в Цифер не приедет.
Первый старичок и сказать не успел, а второй уже смеется.
— Духовой оркестр играл в Цифере, а в Цифер филармония не приедет! — еще раз повторил первый.
Потом он глянул на своего приятеля, увидал, что тот смеется, и давай сам смеяться. Сначала потихоньку, а потом все громче и громче. Беззубый рот разинул и глаза выпучил так, что слезы брызнули.
Все на улице видели, как они от смеха за живот держатся. Я и сам их видел, а потому могу вам все это рассказать.
ГЕЛИКОН
Я стоял у Ри́зика и ждал, когда набежит вода в ведро. Я порядком озяб и начинал злиться на святого Флориана. Это из-за него вода текла медленно, словно он позволил ей замерзнуть за ночь и только сейчас спохватился воду оттаивать. Вот стою я так, на пальцы дую, на деревню поглядываю. И вдруг, откуда ни возьмись, старый Загрушка из-за церкви выходит. Я сразу его узнал: он ходит, с ноги на ногу переваливается, того и гляди, упадет еще. «Прощай тогда весь оркестр! — думаю. — И куда ты такую огромную трубу тащишь?» А нес он на плече ту большущую трубу, которую вы, уж конечно, видали в оркестре. Шагал он по дороге, и вид был у него ужасно важный. Все, кто стоял на улице, с любопытством на него поглядывали. Сегодня праздника, кажись, никакого нет? Или, может, процессия какая-нибудь будет?
А мое ведро тем временем наполнилось. Я взял его обеими руками и осторожно поставил на землю. «Посмотрю-ка еще на старика», — думаю, а он сам, да чудно как-то, на меня поглядывает. Неподалеку остановился и глаз с меня не сводит. «Ну что ты на меня так смотришь?»
И вдруг он меня спрашивает:
— Сколько лет-то тебе?
— Что?
— А ты разве оглох?
— Почему оглох?
— Я ведь спросил, сколько лет тебе.
— Одиннадцать.
— Одиннадцать?.. Всего одиннадцать? Маловато.
— Почему же маловато?
— Мал еще, — говорит он словно про себя, а сам глаз с меня не спускает.
Мне-то все-таки холодно, стоять никак нельзя. И ведро надо скорей домой отнести. А тут он меня остановил:
— Послушай! Ты сможешь эту трубу носить?
— Отчего же не смогу?
— Да я не о том, чтобы ты ее сейчас же и понес. Я вообще спрашиваю: сможешь ли ты ее носить Первого мая, или там в престольный праздник, или, скажем, осенью, когда всякие торжества устраиваются — ну, уборка винограда, что ли, или демонстрация, или кто-нибудь день рождения справляет? Ведь в день рождения оркестр должен играть. В день святого Йозефа, на Яна, на Ви́нцента, на Елену играть приходится. Знаешь, кто такой Винцент был?
— Винцентов много было.
— Правильно. Много их было, да и в нашей деревне тоже немало найдется. Человек семнадцать, а то и все двадцать пять наберем. Двадцать пять Винцентов! Гм… Значит, говоришь, унесешь эту трубу?
Я покосился на дядюшку Загрушку и слегка пожал плечами. А он продолжал:
— Но знаешь, парень, это еще не все. Ты вот что мне скажи: научишься ты чему-нибудь на этом музыкальном инструменте? Погудеть денек-другой — и до свиданья, таких-то сколько хочешь! Но если кто вздумает этот инструмент у себя завести, тот должен во всякий день недели упражняться, учиться…
Дядюшка Загрушка говорил очень обстоятельно, и мне волей-неволей вспомнилось, как еще несколько лет назад отец повел меня в музыкальную школу определять, а меня принять не захотели. Был там этакий краснолицый человек. Такой красный, будто только что выпил красного вина. Он что-то такое бренчал на рояле и все заставлял меня петь.
«У этого парня вообще нет слуха!» — заявил он в конце концов.
«Как же это так — нет слуха?» — заволновался отец.
«Нет, и все тут!»
«Гм… гм… — промычал отец. — А у других детей он есть?» — переспросил отец еще раз.
«У других детей есть», — отвечал директор.
«А у моего сына, значит, нет?»
«А у вашего мальчика нет».
«Ну нет, так, значит, нет. Насильно его к вам в школу пихать не стану».
Нужно бы, наверное, сказать об этом Загрушке, чтоб знал он, с кем дело имеет. Сказать — нет? Сказать — нет?
— Так, говоришь, ты стал бы учиться? — спросил Загрушка.
— Было бы время, а так отчего не поучиться?
— Вот это самое мне и хотелось знать. Надобно знать, найдется ли у тебя время-то. Вечер за вечером, вечер за вечером должен ты упражняться.
— Один? — неуверенно спросил я.
— А как бы ты думал? Ума тебе никто не прибавит. Хочешь чего-нибудь добиться — сам добивайся. И еще одно слово. Вот дело-то какое. Труба не моя и не твоя, а просто ничья. Но… — Старик выразительно поднял указательный палец. — Если с ней что-нибудь случится, ее всей деревне недоставать будет. Понял?
Я кивнул в ответ.
Он надел трубу мне на плечо. Я даже удивился, как это ноги у меня от тяжести не подкосились! Тяжеленная труба оказалась, но я сделал вид, что для меня это сущий пустяк.
— Сегодня четверг, через три дня — воскресенье. Вот в воскресенье и придешь ко мне, посмотрим, как у тебя дело пойдет. Не забудешь?
— Нет, не забуду!
— Если тебе не по вкусу эта музыка придется, лучше ты сегодня же ко мне прибеги!
Труба и вправду была ужасно тяжелая. И еще хотелось мне поскорей уйти. Совсем руки и ноги закоченели. Да и с водой поторопиться пора бы.
— Знаешь, как эта штука называется? — И дядюшка Загрушка вытащил из инструмента трубочку. — Да откуда же тебе знать, что это такое! Это амбушюром зовется, а старые музыканты называют мундштуком — на немецкий лад. И вся труба называется, «бас» или «геликон». Запомнишь?
— Запомню.
А мне уж реветь впору — так я промерз, до самых костей. Сунул я руки в карманы, да толку от этого чуть. А старик все еще глядел на меня, беспрестанно надувал губы с таким видом, будто чем-то поперхнулся. Господи боже, да скажите же наконец, в чем дело!
— Ты еще не бреешься? — вдруг спросил дядюшка Загрушка.
— Нет, не бреюсь.
— Это хорошо, что еще не бреешься. Если бы ты брился, пришлось бы мне тебя еще всяким другим вещам учить. Да в тринадцать-то лет и бриться никому еще не надо. Ты ведь сказал, что тебе тринадцать?
— Одиннадцать! — поправил я.
— Гм… Одиннадцать — это еще меньше, чем тринадцать. А ты знаешь, когда винцентов день?
— Знаю.
— Винцентов день — двадцать первого января. Был когда-то двадцать второго, а теперь уже лет десять, как справляют его двадцать первого. Перед Винцентом всегда были Агнешки, а ныне Агнешек не бывает. Кто-то нос в календарь сунул и Агнешку вычеркнул. Ты в календарь не заглядывал?
— Нет.
— Иной раз думаю я об этом и никак, ну никаким способом догадаться не могу, кто в календарь нос сунул и такой ералаш в именах сотворил… Гляди! — И старик вынул из кармана мятую бумажку. — Вот тебе нотная бумага. К винцентову дню надо бы кое-чему тебе обучиться.
— Научусь, — пообещал я.
Он посмотрел еще на мои зубы, постучал по ним пальцами, потрогал губы — крепкие ли они. Отошел в сторонку и еще довольно долго меня разглядывал, сощурив глаза, словно хотел убедиться, что труба мне идет.