Часть 4 из 72 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вздрогнув, я вышел из полудремотного состояния. Был канун Нового года, последняя ночь года одна тысяча девятьсот восемьдесят девятого, и с рассветом наступит то, что считается последней декадой тысячелетия. Но за окнами так и оставался пейзаж пятнадцатого века. Единственными признаками современной цивилизации при отъезде вечером из Тимишоары были одинокие военные грузовики на заснеженных дорогах да редкие провода, змеившиеся над деревьями. Потом исчезли и эти скудные напоминания, и остались лишь деревни, керосиновые лампы, холод и случайные телеги на резиновом ходу, запряженные костлявыми лошадьми, да их закутанные в темное сукно возницы. Были пустыми даже улицы деревень, через которые без остановок проскакивал поезд. Я заметил, что некоторые поселки лежат в совершенной темноте, хотя нет еще и десяти вечера, и, придвинувшись поближе к окну и счистив иней, увидел, что деревня, по которой мы ехали, была мертвой: снесенные бульдозерами дома, взорванные каменные стены, обрушенные фермы.
– Систематизация, – шепнул Раду Фортуна, до этого сидевший молча через проход от меня. Он грыз луковицу.
Пояснений я не просил, но наш гид и уполномоченный улыбнулся и продолжил:
– Чаушеску хотеть разрушить старое. Он ломать деревни, перемещать тысячи людей в города… В места вроде бульвара Победы Социализма в Бухаресте… километры и километры высоких жилых домов. Только дома, они не закончены, когда он переселять людей туда. Нет тепла. Нет воды. Нет электричества… Он продавать электричество в другие страны, вы понимаете. Поэтому люди из деревни, у них здесь маленький домик, жить семьей три, может быть, четыре сотни лет, но теперь жить на девятом этаже плохой кирпичный дом в чужом город… Нет окна, дуть холодный ветер. Приходится носить воду за милю, потом по лестнице на девятый этаж.
Он откусил от луковицы большой кусок и кивнул почти удовлетворенно.
– Систематизация… – И пошел по задымленному проходу.
Годы уходили в ночь. Я опять задремал, потому что не выспался предыдущей ночью и в самолете вчера тоже не спал… но все же вздрогнул и пробудился, когда рядом со мной уселся профессор Пэксли.
– Чертовски холодно, – шепотом сообщил он, поплотнее закутываясь в шарф. – Можно было надеяться, что от всех этих чертовых крестьян, козлов и цыплят – всего, что есть в этом так называемом вагоне первого класса, – станет немножко теплее. Но тепла здесь не больше, чем в сиське покойной мадам Чаушеску.
Я согласно прикрыл веки.
– На самом деле, – заговорщически прошептал Пэксли, – все не так плохо, как они говорят.
– Вы насчет холода? – спросил я.
– Нет-нет. Насчет экономики. Чаушеску, наверное, единственный в нашем столетии национальный лидер, который действительно выплатил внешний долг своей страны. Конечно, ему приходилось отправлять в другие страны продукты, электроэнергию, товары, но сейчас у Румынии нет внешнего долга. Совсем нет.
– М-м-м, – промычал я, пытаясь вспомнить обрывки сна, увиденного за несколько секунд дремоты. Что-то насчет крови и железа.
– Положительный торговый баланс в один миллиард семьсот миллионов долларов, – бубнил Пэксли, придвинувшись достаточно близко, чтобы я мог определить, что сегодня на ужин он тоже ел лук. – И они не должны ничего ни Западу, ни русским. Невероятно.
– Но люди голодают, – тихо сказал я.
Напротив нас спали Уэкслер и отец О’Рурк. Бородатый священник что-то бормотал, будто сопротивляясь дурному сну.
Пэксли отмахнулся от моего замечания.
– Вы знаете, сколько немцы собираются инвестировать в модернизацию инфраструктуры на востоке страны, когда произойдет объединение Германии? – Не дожидаясь ответа, он продолжил: – Сто миллиардов немецких марок… И это только для того, чтобы запустить машину. А что касается Румынии, то здесь инфраструктура в таком жалком состоянии, что и разрушать-то особо нечего. Просто отказаться от промышленного безумия, которым так гордился Чаушеску, использовать дешевую рабочую силу… Бог ты мой, да они почти крепостные… И строить любую, какую пожелаете, производственную инфраструктуру. Южнокорейская модель, Мексика… открытие возможностей для западной корпорации, которая не хочет упустить свой шанс.
Я сделал вид, что снова задремал, и в конце концов профессор побрел по проходу в поисках кого-нибудь еще, кому бы он мог растолковать экономическую сторону жизни. В темноте мелькали деревни, а мы тем временем забирались все дальше в горы Трансильвании.
В Себеш мы приехали еще до рассвета, и там нас встретил какой-то мелкий чиновник, чтобы доставить в приют.
Нет, «приют» – слишком мягкое слово. Это был пакгауз, отапливавшийся не лучше уже виденных нами мясных складов, ничем не отделанный, если не считать грязных кафельных полов и обшарпанных стен, выкрашенных примерно до уровня глаз в тошнотворный зеленый цвет, а выше – в лепрозный серый. Главный зал тянулся не меньше чем на сотню метров. Он был забит кроватками.
И опять слишком деликатное слово. Не кроватками, а низкими металлическими клетками без верха. В клетках находились дети от грудничков до десятилеток. Они казались неспособными ходить. Все были голые или в засаленных лохмотьях. Многие кричали, некоторые тихо плакали, и в воздух поднимался пар от их дыхания. Женщины из персонала с суровыми лицами, в затейливых головных уборах, покуривая сигареты стояли по краям этого громадного скотного двора для человеческих существ, изредка прохаживаясь между клеток, чтобы грубо сунуть бутылочку какому-нибудь ребенку – иногда даже семи-восьмилетнему, – но чаще для того, чтобы шлепком призвать ребенка к тишине.
Чиновник и непрерывно курящий администратор «приюта» разразились длинными речами, которые Фортуна не потрудился перевести, после чего нас провели через зал и распахнули высокие двери.
Еще одно, большее, помещение вело в заполненное холодом пространство. Лучи скудного утреннего света освещали клетки и лица тех, кто в них находился. В этом зале, очевидно, было не меньше тысячи детей до двух лет. Некоторые плакали, и их жалкое хныканье эхом отдавалось в выложенном кафелем помещении, но большинство казались слишком слабыми и вялыми даже для того, чтобы плакать, лежа на тонких загаженных подстилках. Некоторые от голода больше походили на зародышей. Другие выглядели мертвыми.
Раду Фортуна оглянулся и сложил ручки. Он улыбался.
– Видите, куда деваться дети, да?
Глава 4
В Сибиу мы нашли спрятанных детей. В этом центральном городе Трансильвании со стосемидесятитысячным населением имелось четыре приюта, каждый из которых по сравнению с приютом в Себеше был еще больше и представлял собой еще более печальное зрелище. Доктор Эймсли потребовал, чтобы нас допустили к детям, зараженным СПИДом.
Администратор детского дома номер триста девятнадцать на улице Четаций – старинного сооружения без окон, расположенного под сенью городских стен шестнадцатого века, наотрез отказался признать само существование детей со СПИДом. Он отказался признать наше право вообще заходить в приют. Некоторое время он даже отрицал, что является администратором детского дома номер триста девятнадцать, несмотря на надпись на двери кабинета и табличку на рабочем столе.
Фортуна показал ему наши документы и разрешения-допуски, дополненные личной просьбой о содействии временного премьер-министра Романа, президента Илиеску и вице-президента Мазилу.
Администратор шмыгнул носом, затянулся короткой сигареткой, затем покачал головой и что-то произнес не допускающим возражений тоном.
– Мои приказы идти от Министерство здравоохранения, – перевел Раду Фортуна. Почти час ушел на то, чтобы дозвониться до столицы, но Фортуне в конечном итоге удалось переговорить с премьер-министром, а тот позвонил в Министерство здравоохранения, где пообещали немедленно связаться с детским домом номер триста девятнадцать. Прошло чуть больше двух часов, прежде чем позвонили из министерства; администратор буркнул что-то Фортуне, швырнул окурок на грязный кафель пола, и без того ими усеянный, бросил пару слов санитару и подал Фортуне огромное кольцо с ключами.
Отделение СПИДа находилось за четырьмя последовательно расположенными запертыми дверями. Здесь не было ни медсестер, ни врачей… вообще никого из взрослых. Не было здесь и кроваток: младенцы и маленькие дети сидели на кафельном полу или боролись за место на одном из полудюжины незастеленных, загаженных матрацев, брошенных у дальней стены. Дети были голыми, с обритыми головами. Комната без окон освещалась несколькими ничем не прикрытыми сорокаваттными лампочками, развешанными через тридцать-сорок футов. Некоторые из малышей скучились в кружках тусклого света, поднимая опухшие глаза вверх, как к солнцу, но большинство лежали в глубокой тени. Когда мы открыли стальную дверь, дети постарше стали на четвереньках разбегаться от света.
Полы раз в несколько дней явно поливались из шланга – на выщербленном кафеле виднелись разводы и потеки, – и это было так же очевидно, как и то, что никакие прочие санитарные мероприятия здесь не проводились. Донна Уэкслер, доктор Пэксли и мистер Берри развернулись и сбежали, не выдержав вони. Доктор Эймсли чертыхнулся и ударил кулаком по каменной стене. Отец О’Рурк сначала просто смотрел – его ирландская физиономия постепенно наливалась яростью, – а потом стал переходить от ребенка к ребенку, прикасаясь к головкам, шепотом разговаривая с ними на непонятном им языке, беря их на руки. Наблюдая за происходящим, я не мог отделаться от мысли, что этих детей никогда не брали на руки и, возможно, к ним даже никогда не прикасались. Раду Фортуна, вошедший в помещение вслед за нами, не улыбался.
– Товарищ Чаушеску нам говорил, что СПИД – капиталистическая болезнь, – шепнул он. – В Румынии нет официальных случаев СПИДа. Ни одного.
– О господи, господи, – бормотал доктор Эймсли, медленно двигаясь по комнате. – У многих из них прогрессирующая стадия СПИДа. А еще они страдают от недоедания и авитаминоза.
Он поднял голову. За стеклами очков на глазах блестели слезы.
– Как долго они здесь находятся?
Фортуна пожал плечами.
– Большинство, наверное, с самого рождения. Родители привозить их сюда. Дети не выходить из этот комната, поэтому так мало уметь ходить. Никто не держать их, когда они пытаться.
Доктор Эймсли разразился потоком ругательств, которые, казалось, клубятся в морозном воздухе. Фортуна кивнул.
– Но кто-нибудь зафиксировал документально эти… эту… трагедию? – спросил доктор Эймсли сдавленным голосом.
Теперь Фортуна улыбнулся.
– О да, да. Доктор Патраску из Института вирусологии имени Стефана С. Николау. Он говорить, это происходить три… может быть, четыре года назад. Первый ребенок, что он проверить, был заражен. Я думаю, шесть из следующие четырнадцать тоже болеть СПИД. Все города, все государственные детские дома, где он был… много-много больные дети.
Доктор Эймсли оторвался от разглядывания с помощью карманного фонарика-ручки глаз ребенка, находившегося в коматозном состоянии. Медленно выпрямившись, он сгреб Фортуну за отвороты пальто, и какую-то секунду я не сомневался, что Эймсли ударит нашего маленького гида.
– Но скажи, бога ради, парень, он кому-нибудь об этом говорил?
Фортуна равнодушно смотрел на доктора.
– О да, да. Доктор Патраску, он говорить министру здравоохранения. Они говорить ему прекратить немедленно. Они отменять совещание по СПИД, который доктор планировать… Потом они сжигать его записи и… как вы говорить?… как маленькие планы для собраний… программы. Они конфисковать напечатанные программы и сжигать их.
Отец О’Рурк опустил на пол двухлетнюю девочку. Ее тонкие ручонки потянулись к священнику, и она издавала при этом неясные, требовательные звуки – просьбу опять взять ее на руки. Он поднял ребенка, крепко прижав к щеке ее лысую, неровную головку.
– Будь они прокляты, – шептал священник молитвенным голосом. – Будь проклято это министерство. Будь прокляты эти сукины дети там, внизу. Будь проклят навеки Чаушеску. Чтоб им всем гореть в аду.
Доктор Эймсли глядел на малыша, состоявшего, казалось, из одних ребер и вздутого живота.
– Этот ребенок умер.
Он снова обратился к Фортуне.
– Как это могло случиться? Ведь среди основной массы населения СПИД не мог здесь получить широкое распространение. Или это дети наркоманов?
В глазах доктора я прочел и другой вопрос: откуда столько детей наркоманов в стране, где средняя семья даже на питание не имеет достаточно средств и где хранение наркотиков карается смертью?
– Пойдемте, – сказал Фортуна и повел нас с доктором из обиталища смерти. Отец О’Рурк остался: он брал на руки и гладил одного ребенка за другим.
Внизу, в «палате для здоровых», отличавшейся от приюта в Себеше только размерами – металлических кроваток-клетушек здесь было не меньше тысячи, – медсестры вяло переходили от ребенка к ребенку, совали им бутылку с жидкостью, напоминающей обезжиренное молоко, а затем, как только ребенок начинал сосать, делали ему укол. Потом сестра вытирала иглу тряпкой, которую носила за поясом, втыкала ее в большой флакон на подносе и делала укол следующему ребенку.
– Матерь Божья, – прошептал Эймсли. – У вас нет одноразовых шприцев?
Фортуна развел руками.
– Капиталистическая роскошь.
Лицо Эймсли приобрело такой багровый оттенок, что я подумал, не хватит ли его сейчас удар.
– А что вы скажете тогда насчет элементарных автоклавов?
Фортуна пожал плечами и спросил что-то у ближайшей сестры. Она коротко ответила и продолжила делать уколы.
– Она говорить, автоклав сломан. Сломался. Послан на ремонт в Министерство здравоохранения, – перевел Фортуна.
– Когда? – прорычал Эймсли.
– Он сломан четыре года, – сказал Фортуна, после того как окликнул поглощенную своим занятием женщину. Отвечая, она даже не обернулась. – Она говорить, что это было за четыре года до того, как его отправить для ремонта в прошлом году.
Доктор Эймсли приблизился к ребенку шести-семи лет, посасывавшему бутылочку, лежа в кровати. Смесь по виду напоминала мутно-белую водицу.