Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 2 из 3 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
А потом счастье куда-то улетучилось. У Нинки перестало щипать в носу и покалывать виски. Она не понимала, что происходит, просто не чувствовала того необъяснимого, что было раньше. Перестали молча стоять втроем, чуть покачиваясь, словно стараясь друг друга убаюкать. Когда папа приходил вечером с работы, то только Нина бежала к нему навстречу, а мама продолжала греметь кастрюлями на кухне или читать, отвернувшись к окну. И к тому же по вечерам мама с папой перестали вместе ходить в гости. Нина сначала этому даже очень обрадовалась: то мама, то папа все чаще и чаще оставались с ней. Она что-то такое чувствовала, но не понимала, как это ощущение себе объяснить: стало меньше радости, что ли? Мама перестала так весело и задиристо смеяться, папа больше не называл маму ласково Варюхой и перестал пристально и как-то по-особому на нее смотреть — он просто прекратил на нее смотреть вообще и все время отводил глаза. Внутри семьи происходило что-то необычное, хотя все вроде было почти как всегда: сначала мама будила Нину, собирала ее в школу и шла на работу, потом уходил папа, потом Нина одна возвращалась домой, разогревала обед, делала уроки и ждала родителей. Все как обычно, но детская кровь уже чуяла то, что никак не решались сказать родители. Однажды вечером грустный папа зашел к ней в комнату, присел на краешек кровати и вместо того, чтобы в который раз почитать любимого «Маленького принца», сказал каким-то не своим голосом: — Нинок, ты знаешь, как я тебя люблю. Ты уже большая, тебе целых девять лет, и я хочу, чтобы ты постаралась меня понять. Мне надо от вас уехать. Я мог бы придумать тебе разные сказочные истории, но скажу прямо, как взрослой. Твоя мама полюбила другого человека. Так случилось, и в этом никто не виноват, ни мама, ни я, и тем более ни ты. Я уйду жить в другое место, но я всегда-всегда рядом с тобой, ты должна это знать. Мама выйдет замуж за другого человека, но мы все равно с тобой будем часто видеться. И все. А утром он поцеловал ее, взял свой маленький клетчатый чемодан, с которым обычно ездил в командировки, и ушел. С тех пор вот уже целых два года жил где-то параллельно. Нина все еще сидела на своем насиженном месте и скучала, глядя в вечер. Мама еще не вернулась, а отчим красил в ванной волосы басмой и пел арию Ленского из оперы «Евгений Онегин». Нина арию не любила, не любила она и отчима. Он завелся в их квартире год назад — ну, может, чуть больше. Переехал почти сразу после папиного ухода. Заявился уже с чемоданами, коробками, пачками книг, перевязанных бечевками, и даже лыжами, хотя стояло лето. К лыжам были прикреплены еще ботинки и палки, которые оказались довольно небрежно связаны в один букет, и когда мама попыталась прислонить лыжи к стене, тщательно выверяя центр тяжести, эта неуклюжая конструкция все равно рухнула на пол со звоном и грохотом поперек комнаты, как только мама отошла. Нину эти лыжи ужасно тогда расстроили. Нет, даже разозлили! Не потому, что они вдруг заняли всю комнату, и не потому, что упали, — Нина испугалась другого: неужели этот чужой дядька собирается остаться до зимы? «Он тут будет еще и на лыжах расхаживать? И будет жить в нашей же квартире?? А если все-таки вернется папа, как тогда? Он увидит этого нового, и что? Как они уживутся?» Нина злилась еще и на маму. Та как-то очень вскользь ей сообщила о том, что дядя Игорь переезжает к ним в квартиру — так, между прочим, провожая Нину в школу. — Тебе он понравится. Он заботливый, добрый и очень умный. Ты можешь даже называть его папой, если захочешь. А еще у него есть сын, он старше тебя, но я уверена, что вы подружитесь. И все. А вечером этот добрый и заботливый ввалился в квартиру со своими лыжами. У Нины даже времени не было привыкнуть к мысли об этом чужом дядьке, который так нагло вперся в ее пространство. — Меня зовут Игорь Сергеевич, деточка. Мы с тобой поладим, — сказал он, противно потрепав ее по щеке холодной липкой рукой, а мама виновато улыбнулась. Но самое ужасное в этом чужом никудышном дядьке было то, что он стал называть маму незнакомым именем «Чаровница». Новость о разводе Вари с Вовой во дворе обсасывали долго. Бабы гудели: как можно было променять молодого, умного и обаятельного архитектора, Нинкиного отца, на полную ему противоположность — стареющего и лысеющего архитектурного начальника? Ни уха ни рыла, никакущий мужик по сравнению с Володькой, и чем он Варьку взял, непонятно. Может, бледностью своей, предложила Труда. Ведь бледность — признак аристократизма. Володька-то из тех, что попроще да поконкретней, а тут целый бледный аристократ, захихикала Труда. Ага, или просто бледный и больной, вставила свое Лелька, все аристократы вымерли давно, а кто не сам вымер, тех повырезали! На Лельку тогда шикнули: не дело это так говорить, резали, кого надо было резать, и дальнейшие обсуждения сразу пресекли, не переводя частные дела в широкомасштабные. В общем, думали-гадали и решили, что своим начальственным вальяжным видом взял, деньгами или властью. Власть-то штука привлекательная. Хотя старый конь борозды не испортит, но и глубоко не вспашет, говорили бабы. И если немного подождать, должно же в конце концов прийти понимание. Они все ожидали и ожидали, но понимание никак не приходило, хотя для них это было очень важно: а как же, это ведь объяснило бы Варькин поступок. Бабрита решила, что это была страсть — обыкновенная бабская страсть, ничего больше. Супружеская жизнь, видимо, застоялась, наскучила, захотелось зигзага, вот Варька и свернула первая. Лучше безобразие, чем однообразие, хотя, конечно, к Варюхе это не относится, не такая она — так, просто присказка для красного словца, сказала Бабрита. И бабы действительно млели от ритуального, даже какого-то сакрального процесса обсуждения всех этих мочеполовых проблем, от многочасовых посиделок под старой липой, хотя и прекрасно осознавали мнимую значимость подобных разговоров. Но сам процесс! Какой это был приятный процесс — разобраться в чужой личной жизни, поворошить белье, понадавать пустых советов и вообще посетовать на горькую бабью жизнь в принципе. — Девчонке-то какой под дых, — качала маленькой головой Лелька-карлица. — Варька-то ладно, сейчас в неге, чего с нее взять, другим местом думает. А дите как? Что у нее в мозгах сейчас происходит? У Варьки-то голова пока не включается, а как первый шорох пройдет, она все сразу и усечет, а уж поздно будет, дочуре жизнь искалечат. Как можно было от такого Вовки девку забрать и этого старого пердуна в дом ввести? Ох, у меня прям сердце царапает, как вижу со своего балкона эту девочку на подоконнике. Сидит, худющая, три кило костей да ложка крови… Смотрит часами в одну точку, уставится и глядит незнамо куда… — Ну да, и ты еще тут со своим неимоверным любовным опытом все по полочкам разложила. Ох, и помотало же тебя по чужим кроватям, можно подумать! А у тебя, что ль, не старый пердун был, клоун-то твой? Первый и единственный! Разве ж ты соображала, когда под рыжего лезла? Извини, конечно, что я со всей прямотой, но из песни слов не выкинешь! Это ж природа! А ты баба! Хоть и мелкоскопическая. — А может быть, тело и дворняги, зато сердце чистейшей породы, — Бабрита всегда вступалась за Лельку. — А то мы не знаем! Нашла от кого Лельку защищать! Ты что, обиделась? — спросила она Лельку. — Нет. — Сильно? — Да. — Здассьте-приехали! Да я любого за тебя прибью! Прекращай немедленно! Я что хочу сказать, — Труда на секунду замялась, пытаясь подобрать правильные слова и в который раз всем все растолковать. — Я не про то, что покаяться никогда не поздно! А вот согрешить можно и опоздать! Вот я, например, опоздала, и каяться не в чем! А я бы с удовольствием! Этому недодала, этому недодала, а тому и вообще не дала! Так и осталась в гордом одиночестве! А жить нужно так… — Труда прищурилась, словно увидела где-то вдалеке, как именно нужно жить, — чтобы было стыдно рассказать, но приятно вспомнить! Сейчас-то тебе, Лелька, легко говорить, надо — не надо, а коли страсть припрет, то думает все то, что ниже головы! А сама так бы и жила, если одной головой думала, то до сих пор не было бы ни котенка, ни ребенка, сплошной цирк зажигает огни! Да что тут говорить, беда с Нинкой, просто беда. Тетя Труда одернула свой боевой халат по старой привычке, как это обычно делали школьницы перед физруком, перестала моросить руками и продолжала свои философские рассуждения: — Хотя и Варьку по-женски можно понять. Баба-то вечно свой случай ищет, а тут вон какая возможность — начальник! Это уже, скажу я вам, совсем другие каблуки! Может, денежные проблемы у них с Вовкой начались, вон уже который год Нинку летом к бабушке отправляют, сколько на море-то вместе не ездили… Как говорила одна моя знакомая, мужчина без денег — это подруга. — Да никогда Варюха деньгами не болела, — махнула рукой Лелька. — Ни-ког-да! Не может это быть причиной, чтоб дочку отца лишать! — Много ты понимаешь! Могло — не могло! — вздохнула Труда. — Она даже и не сопротивлялась, мне кажется. Где твой хваленый еврейский ум? Подвернулся денежный, она и решилась. А может, и из-за дочки как раз. Кто знает… — Ага, сопротивляется-сопротивляется, а потом раз — и на матрас… До Вариного раскрытого окна часто доносились эти дурацкие поговорки и бабьи разговоры, выданные в приступе дурной правды. Она тихонько краснела, сидя на кухне, встряхивала головой и отворачивалась, отправляясь к своему солидному Игорьсергеичу.
Вскоре бабьи страсти во дворе утихли. Нинкин отчим перестал быть новостью и прижился вместе со своими лыжами. Он был тих, почти незаметен, с вязким в гнусавинку голосом, голым безбровым лицом с достаточно выразительными, но вечно полуприкрытыми глазами. Когда он с кем-нибудь разговаривал, то глаза и вовсе держал закрытыми, что было достаточно неожиданно и малоприятно. Приходя домой, он надевал домашнюю майку, полосатые пижамные штаны на подтяжках и садился работать. Иногда чертил что-то важное, иногда писал, но чаще просто читал, сильно слюнявя палец и громко перелистывая страницы. Его как бы не было. Обращался со всеми слишком вежливо, но Нину вниманием почти не одаривал, а сын к нему и вовсе не приходил. С мамой, бывало, он о чем-то ворковал, но и то только по вечерам, когда Нина ложилась спать. Оказалось, что в общем-то он не слишком сильно мешал их давно устоявшейся жизни. Только ванную занимал надолго и смешно там фыркал. И еще пел. Репертуар его был невелик: ария Ленского из оперы «Евгений Онегин», и все. Может, он и знал что-то еще, но то ли эта маленькая ванная с гудящей колонкой навевала «Куда, куда вы удалились», то ли процесс смешивания басмы с хной по традиции сопровождался именно этим Чайковским, то ли он просто жалел, что куда-то удалились весны его златые дни и именно поэтому красился. Голос его звучал тонко, даже приятно, шум воды тихонько аккомпанировал его музыкальному фырканью и вот, наконец, Игорьсергеич выходил из ванной в какой-то невероятной чалме из чертежной кальки, которой прикрывал впитывающуюся краску. Каждую неделю в течение целого часа он ходил в этом восхитительном головном уборе и смахивал на брата Снежной королевы, как если бы он у нее был. В этот час Нина его практически любила. Она по возможности чаще путалась у него под ногами, тайком бросала восхищенные взгляды и представляла, как бы он выглядел, например, в серебряном расшитом камзоле с кружевным жабо, в коротеньких атласных штанишках, белых чулочках, в серебряных ботинках с огромными пряжками, ну и всякое остальное — плащ, перчатки, шпага. Ей где-то попался такой рисунок красивого господина — то ли в сказке про Кота в сапогах, то ли в энциклопедии Брокгауза и Ефрона, то ли еще где, но Нина тогда навсегда его запомнила. А мятые полосатые штаны и старая майка Игорьсергеича совершенно не вязались ни с тем шикарным образом, ни с прекрасно-художественной чалмой на голове. Через час, когда помесь басмы с хной уже сделала свое черное дело, впитавшись не только в корни реденьких волос, но и в саму кожу, а может, даже в череп и в мысли, Игорьсергеич опять надолго занимал ванную, и через тонехонькую дверку раздавалось снова: Куда, куда вы удалились, Весны моей златые дни? Что день грядущий мне готовит? Нина не очень понимала все эти странные вопросы, да и смысл арии в целом, но уже знала ее наизусть и часто напевала во дворе, качаясь на качелях. Куда-а-а, куда-а, — качалась она туда и обратно, — вы удали-и-лись, — и снова вперед и назад. Когда двор был пустой, Нина прибавляла звук. А однажды она получила дерзкий ответ на один из вопросов Ленского. Затянула, как водится, мечтательно мурлыкая и подражая отчиму, «куда, куда вы удалились…» — и вдруг услышала возмутительное: — Пошли-и-и посрать и провалились! — это спел противный Васька, сосед из старого желтого домика со львами. Он задирал всех, не только Нинку, характер был такой. А в тот раз неслышно подкрался сзади, прикидывая, какую бы сделать пакость, а тут Нинка как раз и запела. Теперь стоял сзади и ржал, как наглый конь. Нина сделала тогда вид, что безумно обижена, смерила Ваську надменным взглядом и ушла. Но с тех самых пор, карауля Игорьсергеича у ванной комнаты, она ждала миг, чтобы таинственным шепотом и обязательно так, чтобы никто не дай бог не услышал, дать ответ на первую музыкальную фразу его арии. И как шпион, стояла под дверью, победно и хитро улыбаясь. С Васькой этим дворовым случались одни проблемы. Он был на два года младше Нины, но уже слишком борзый и на всех наезжающий. Он был сыном настоящей цирковой карлицы Лели, ровно в метр ростом, которая прижила от старого рыжего клоуна, еле выносила ребенка и чуть не умерла в преждевременных родах. И было почти невозможно представить, как смогли они оба выжить, мать и сын. Цирковое имя она носила звучное — Иоланта, но за кулисами все ее звали Лелей. Леля была ассистентом дрессировщика и выступала в нелепом костюме с галунами. Она била хлыстом по арене, кричала своим птичьим голоском: «Бравушки, мои хорошие!» и смешно бегала за тиграми, переваливаясь, как уточка. Трижды за ее мученическую жизнь на нее нападали хищники и нещадно рвали ее маленькое тельце, трижды хирурги его подлатывали, и она снова выбегала вперевалочку на арену. А потом у нее случилась любовь с рыжим клоуном, который после представления снимал свой рыжий парик и красный нос и превращался в прекрасного пожилого принца и удивительного рассказчика. И вот под один из своих волшебных рассказов он и обрюхатил храбрую карлицу, а потом перевез ее жить к себе в квартиру и вскоре помер, оставив Лелю с Васькой единственными наследниками. Леля была на удивление доброй, и непонятно было, как в таком крошечном организме умещалось такое огромное сердце. Да и Васька не был злым — просто он привык с детства защищать мать, поэтому и предварял своей ершистой реакцией любые попытки ее оскорбить или осмеять. Везде ходил с мамочкой, именно так ее называя, боялся отпускать ее одну в люди и не обращал внимания на насмешки сверстников. Лелю во дворе любили, а Ваську-волчонка немного побаивались, но все же уважали. Они жили в прекрасной квартирке с балконом на втором этаже старинного дома. Балкон был самым любимым Лелиным местом. Никто никогда не знал, когда она на него выходила, — ее просто не было видно, ростом она не дотягивала до перил, но большую часть летнего времени проводила именно там. Иногда над перилами торжественно проплывала лейка и сама поливала цветы — только тогда двор и понимал, что Леля сейчас на балконе и держит лейку высоко над головой. Одна лишь Нина из своего окошка видела, когда Леля выходила на балкон, поскольку закрыт цветами-вьюнами он был только с двух сторон, а со стороны Нины цветы не росли. Нина любила смотреть, как Леля делает там свою нешуточную цирковую гимнастику, как кормит клоунского говорящего попугая Жарика, сидящего в клетке, как садится на детский стульчик и начинает что-то штопать Ваське или вязать. А когда Леля видела Нину, то обязательно что-нибудь спрашивала у нее своим ангельским голосочком: про отметки, про маму-папу, про Буратинку на окошке, про бабушку в деревне… Даже сырниками угощала, вкусные они у нее получались. Нина любила свою соседку и совершенно ее не стыдилась. Да и во дворе все уважали Лелю, вся жизнь которой состояла из малых, но очень значимых поступков. Мама, а Нинка любила звать ее мама Варя, теперь абсолютно не боялась оставлять дочку дома: совсем взрослая уже, убеждала себя и ее, одиннадцать, пусть на хозяйстве будет. И снова зачастила с Игорьсергеичем то в гости, то в театр, то к кому-то на дачу на все выходные. А Нинка с удовольствием просиживала одна на своем уютном подоконнике с книжкой, следила за Лелей с Васькой, за тем, кто качается на качельках, за теми, кто выходит во двор и кто уходит, подглядывала, как целуются под навесом у дома Бабритина поздняя дочка Нелька с красавцем военным в шикарной форме, как Майя выставляет под окна коляску с копошащимся Егоркой, как Труда вывешивает под липой линялое белье — в общем, наблюдала жизнь. А потом, когда темнело уже настолько, что все вокруг проглатывалось темнотой и двор как бы переставал существовать, Нина шла с дозором по гулкой квартире и тщательно проверяла, хорошо ли заперта дверь, после чего мыла свою тарелку с вечно недоеденным ужином, чистила зубы, как наказывала мама, и, еще раз заглянув во все углы, не притаился ли там кто, спокойно шла спать, оставив все-таки свет в прихожей. На всякий случай. Вот и сегодня она сделала все как положено, помылась-почистилась, пофыркала в ванной и пошла к себе в комнату, погасив для разнообразия свет при входе и оставив гореть только лампу в коридоре. Дверь оставила приоткрытой — все-таки в светлоте спокойнее. Потом плюхнулась с размаху к себе на кровать и стала радостно подпрыгивать на попе под звонкий пружинный скрежет, отчаянно помогая себе руками, чтобы взмыться как можно выше, прямо до потолка. Но до потолка не получалось: попа оказалась тяжелее, чем хотелось, и отрывалась от кровати с большой неохотой. Потом Нина сняла платье и хотела уже было надеть ночную рубашку, но вдруг о чем-то задумалась и подошла к шкафу. Там среди яркой маминой одежды торжественно и немного в сторонке висела совершенно новая коричневая школьная форма с белым, в оборках, фартуком. Старую форму отдали кому-то из соседей во дворе, хотя она давно уже была стыдно-протертая. Новый черный повседневный фартук грустно болтался на отдельной вешалке: первого сентября он в школу не пойдет. Нина тронула оборки, провела рукой по шоколадной ткани платья и вдруг, решившись на что-то важное, бережно сняла форму с вешалки. А почему бы не примерить ее еще раз? Платье купили месяц назад, и Нина испугалась, что могла сильно вырасти за это время, ей все это говорили, и первого сентября форма может просто не налезть. Нина покрутила ее перед собой, приподняла и набросила, внырнув, как в воду, потом поправила кружевной воротничок-стойку и завязала белый праздничный красавец-фартук с этими сказочными оборками. Закрыла шкаф, чтобы увидеть себя в зеркале на дверце, которое всегда смотрело на нее с самого рождения, сколько она себя помнит. Форма вполне ладно сидела на ней, а стойка была дивно как хороша! Они с мамой долго выслеживали именно этот фасон: отложные воротнички ей совсем не нравились, выглядели простецки и слишком чопорно, как-то даже по-старушечьи, что ли. Нина с самого детства обожала рисовать принцесс и всегда почему-то делала им такие же воротнички, волшебные, кружевные, высокие, которые словно держали голову в гордом неприступном состоянии и не давали ей наклониться. Нина еще раз в восхищении взглянула на себя, но вспомнила про банты и метнулась к полке. «Ты так и будешь до десятого класса носить такие пышные банты?» — спросила ее на днях мама. «А почему нет? Это же очень нарядно! И потом, я же не в десятый класс хожу, а только в пятый!» Нина, наконец, приладила их и снова застыла перед зеркалом. «Какая красивая! — подумала она. — Ну почему это не признать, это же не стыдно!» Она и вправду была хороша: русокосая, тем более что мама с рождения еще ни разу ее не стригла, и за одиннадцать лет волнистые волосы выросли намного ниже спины. Нина даже не знала, какие у нее волосы на самом деле — сразу после ванны они почему-то выглядели прямыми и темными, но только раз в неделю после мытья, а все остальное время они были довольно светлые и волнистые. Волнистость эта усиливалась ежедневными косичками, которые расплетались только на ночь. Еще у Нины была удивительная, в маму, выкройка глаз — чуть раскосые, лучистые, но при этом светло-серые в голубизну. Эта необычная форма и цвет приковывали взгляд, и поначалу даже нельзя было понять, что именно привлекает в этой миленькой девочке помимо врожденной грации и хрупкости. И еще Нина все время улыбалась, даже родилась с улыбкой, словно обрадовалась, что наконец-то родилась, вспоминала мама, и с тех пор вообще редко хмурилась. Нина покрутилась перед зеркалом, порадовалась своему отражению, несколько раз даже подпрыгнула — ей захотелось посмотреть, как вместе с ней подпрыгивают в волосах бантики. Наконец, раскрасневшись, остановилась, сняла с себя форму и, аккуратно расправив, снова повесила в шкаф. Пора уже было спать. Нина села на кровать, вынула из-под подушки аккуратно сложенную ночную рубашку, надела и сладко потянулась, откинув одеяло. В этот миг в окошко кто-то тихо, почти беззвучно заскребся. Звук был почти неслышный, он скорее чувствовался, чем слышался, почти не нарушая привычную тишину. Нина вздрогнула, вскинула бровь и, затрепетав ресницами, посмотрела в сторону этого мышиного звука. Занавески были задернуты не слишком плотно, кусок уличной черноты все-таки проглядывал, и девочке почудилось, что кто-то там есть и смотрит на нее в щелку сквозь не до конца задернутые шторы. Она безумно вдруг испугалась, ее насквозь прошил ужас, но не потому, что кто-то стоял у ее окна, а что этот кто-то видел ее почти раздетой. И вообще она такого не ожидала: раньше никто и никогда не подходил к решетке так близко, для этого надо было специально шагнуть на крышу котельной, хоть и совсем невысоко от земли, но все же подняться. Нина тихонько встала и на цыпочках подошла к окну, долго не решаясь отодвинуть занавеску. Ей даже не хотелось до нее дотрагиваться, словно это была гадкая и вонючая половая тряпка, которую вдруг повесили на всеобщее обозрение. Ей стало страшно: вдруг, стоит только до нее дотронуться, она приоткроет того, кто прячется за окном? Снова кто-то заскребся, уже немного настойчивей чем раньше, словно требуя впустить. Нина явно различила — это был человек. Такой звук могли издавать только барабанящие пальцы, и девочка была в шаге от этого звука, отделенная только занавеской в зеленую полоску. Она, зажмурившись, стала мять тяжелый край ткани, чтобы хоть чуть привыкнуть к вдруг нахлынувшему животному страху, и безысходно закружилась на месте, заматываясь в занавеску, как в кокон. Она кружилась, обнажая комнату и подставляя ее под чей-то жадный взгляд, но не понимая этого. А тот, кто стоял за окном, с усмешкой следил, как задвигалась портьера, затрепетала, словно в нее, как в ловушку, попался маленький пугливый зверек, который еще не знает, что вскоре ждет его, но совершенно точно догадывается об этом своим звериным чутьем. В занавеске оказалось темно и пыльно, как в деревенском бабушкином чулане, даже еще темней. Нина приоткрыла глаза, потом крутанулась вокруг себя еще разок и занавес, как в театре, целиком открыл комнату. — Выходи, малышка, выходи, я знаю, где ты! Приглушенный голос незнакомца хорошо слышался в открытую настежь форточку, и Нине показалось, что он раздался возле самого уха, словно тот, кто говорил, прятался в занавеске рядом с ней. Нина вздрогнула от неожиданности. — Ну что ты ведешь себя как маленькая, выходи-и-и-и, не надо меня бояться… Голос его звучал убедительно и спокойно, совершенно безопасно — так обычно разговаривают врачи в детских больницах, чтобы показать, что укол — это совершенно не больно, а просто необходимо. Полосатая ткань надежно, как казалось Нине, защищала ее от того, что было ей в данный момент не очень понятно и вызывало опасение. Она подняла голову вверх и посмотрела из своего колодца на кольца, которые крепко держали ее кокон. Хотя… С другой стороны, ей было очень любопытно, кто же стоит у окошка, как он выглядит и чего ему надо. Девчонкина кровь вдруг взбудоражилась от мужского шепота, пошла волнами, неосознанно загорячела и пересилила ребячий пугливый разум. Нина подумала еще мгновение, отдалась инстинктам, дернулась и стала медленно разворачиваться. Она же не сможет стоять тут, спеленутая, целую вечность! Кокон становился все менее тугим, сковывал ее все слабее и слабее, пока не освободил девчонку из своих объятий. Занавеска колыхнулась, расправилась и выплюнула раскрасневшуюся Нину, оставив беззащитно стоять посреди комнатенки. За решеткой, прямо на земле у старого сорняка, сидел мужчина, прислонившись к стене, и улыбался, глядя на эти смешные девичьи маневры. Просто улыбался, чуть склонив, как странная ночная птица, большую голову набок. В нем не было никакой угрозы, совсем никакой. «Какая может быть опасность в человеке, который так добро улыбается?» — подумала девочка. Потом улыбка его вдруг ушла, он вроде как с усилием поднял в секунду потяжелевшие веки и стал жадно высверливать девочку черными серьезными глазами-буравчиками. Ноздри его затрепетали, руки замяли край выпущенной сверху брюк рубахи. Сначала он посмотрел прямо в ее ланьи глаза, отчего Нине стало очень неловко, просто необъяснимо неловко, потом на рассыпанные по узким плечикам волнистые локоны, на все еще пристроенные в волосах бантики, на тоненькую цыплячью шейку с прозрачной молочной кожей, через которую просвечивала голубая кровь. Взгляд заскользил вниз по веселой ситцевой рубашечке с мелкими детскими кружевами и смешными зайчиками, а потом остановился на худых девчачьих ножках с изящно оформленной породистой щиколоткой. — Какая ты хорошенькая!
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!