Часть 5 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но Бродяга все равно здоровается с ней, когда ее видит. Ему все равно, что она его отталкивает. У Бродяги обвисло одно ухо, он немного глуховат, и у него сломан хвост. Поэтому старуха и ненавидит его. Мистер Левин спас его и теперь говорит с ним по-французски.
«Мой клошар», – называет он пса. Мистер Левин рассказал мне, что хозяйкой Бродяги раньше была старая француженка, которая, как и он, жила одна. Ее нашли мертвой в Ля Турэн, одном из старейших многоквартирных домов на Морнингсайд-драйв.
Я вдруг вспомнила, как мама говорила, что мы живем во французской части Манхэттена, еще в те дни, когда она рассказывала мне на ночь сказки. Когда вахтер открыл дверь квартиры старой француженки, Бродяга убежал, и его не смогли поймать. Неделю спустя, во время одной из утренних прогулок, мистер Левин заметил собаку, которая с трудом поднималась по крутому склону в Морнингсайд-Парке. А потом Бродяга сел у его ног.
«Мой клошар», – позвал мистер Левин, и пес подпрыгнул от радости. Бродяга послушно шел за мистером Левином, приземистым старым мужчиной с кустистыми седыми бровями, прямо до его квартиры. И с тех пор он стал его верным спутником. В тот день, когда мистер Левин познакомил меня с Бродягой, он серьезно сказал:
– В следующем году мне будет восемьдесят, и в этом возрасте уже начинаешь считать минуты, оставшиеся до конца. И я не хочу, чтобы с моим клошаром произошло то же самое, что и в прошлый раз. И когда в мою квартиру взломают дверь, чтобы посмотреть, почему я не отвечаю, я хочу, чтобы моя собака знала дорогу в твой дом.
– Мой клошар, – сказала я Бродяге со своим американским акцентом, поглаживая его. Несмотря на то, что мама никогда не разрешала мне завести домашнее животное – кроме, пожалуй, рыбки, которая живет даже меньше цветов, – она понимала, что не сможет отказать Бродяге в доме, ведь это был наш долг перед моим единственным другом.
– Анна, мистер Левин проживет еще долго, так что не возлагай особых надежд, – сказала она мне, когда я принялась убеждать ее в том, что мы должны будем присматривать за его собакой. Как по мне, мистер Левин был ни старым, ни молодым. Я знала, что у него не очень много сил, потому что он ходил очень осторожно, но его ум был так же ясен, как и мой. Мистер Левин знал ответы на все вопросы, а когда он смотрел собеседнику в глаза, тот всегда внимательно слушал.
Теперь же Бродяга не хотел, чтобы я уходила, и начал повизгивать.
– Ну полно тебе, невоспитанный пес, – увещевал его мистер Левин. – У юной мисс Анны есть дела поважнее.
Когда мистер Левин прощался со мной на пороге, он коснулся своей мезузы. А я обратила внимание на одиноко висящую на стене старую фотографию, на которой мистер Левин был в компании своих родителей: симпатичный, улыбающийся молодой человек с густыми темными волосами. Кто знает, помнит ли мистер Левин годы, проведенные в родной деревне, которая тогда находилась на территории Польши. Это был так давно.
– Ты девочка с душой человека преклонных лет, – сказал он, положив тяжелую руку мне на голову и поцеловав в висок.
Я не поняла, что это значит, но приняла за комплимент.
Потом я пошла в свою комнату, чтобы рассказать отцу, ожидавшему меня на прикроватной тумбочке, обо всем, что произошло за день. Завтра мы отвезем негативы в фотостудию. Я рассказала папе о Бродяге и мистере Левине, а также об ужине, приготовленном мамой. Только об одном я умолчала: о том ужасе, который мы испытали тем утром. Мне не хотелось расстраивать его такими вещами. Ведь я знала, что все будет в порядке.
Я чувствовала себя более утомленной, чем обычно. Мои глаза слипались, и я уже не могла ни говорить, ни даже погасить свет. Я успела задремать, когда ко мне в комнату зашла мама и выключила ночник. Единороги остановились отдохнуть, как и я. Мама укрыла меня сиреневым покрывалом, а потом наклонилась ко мне с долгим нежным поцелуем.
Наутро меня разбудил яркий солнечный свет – я забыла опустить жалюзи. Я в изумлении поднялась, размышляя несколько секунд: не приснилось ли мне все это?
Я услышала шум в квартире. Кто-то был в гостиной или на кухне. Я оделась как можно быстрее, чтобы узнать, что происходит. И даже не причесалась.
На кухне мама держала в обеих руках чашку с кофе. Она пила неторопливо, улыбалась, а ее карие глаза сияли. На ней была лиловая блузка, темно-синие брюки и туфли, которые она называла балетками. Она подошла и поцеловала меня. А я, почувствовав ее так близко, закрыла глаза, сама не зная почему.
Я быстро принялась завтракать.
– Анна, не спеши…
Но мне хотелось доесть как можно скорее. Я хотела узнать, что это за люди на снимках, потому что была уверена, что мы очень скоро найдем информацию о семье отца. И история о корабле, который, возможно, утонул в океане, нам в этом поможет. Когда мы вышли из квартиры, я увидела, как мама быстро повернулась, заперла дверь и замерла на минуту, как будто передумала. Когда мы вышли на улицу, она прошла вперед шесть шагов, отделявших ее от мира, который она успела позабыть, даже не держась при этом за железный поручень. Когда мы вышли на тротуар, мама взяла меня за руку и заставила ускорить шаг. Казалось, она хотела набрать в легкие как можно больше воздуха, даже несмотря на прохладу, и почувствовать лучи весеннего солнца на своем лице. Она улыбалась встречным людям и, казалось, чувствовала себя свободной. Когда мы добрались до Челси, где находилась фотостудия, мне пришлось помочь ей открыть тяжелые двойные двери из стекла. Мужчина за прилавком, ожидавший нас, надел белые перчатки, развернул рулоны с негативами на просмотровом столе с подсветкой и принялся рассматривать их через увеличительное стекло один за другим. Мы получили настоящее сокровище из Гаваны. А я детектив, работающий над тайной, которая вот-вот откроется. Мы видели, как негативы обернулись: черное стало белым, а белое – черным. Скоро под мощными лампами и химическими препаратами наши призраки оживут.
Несколько минут мы рассматривали фотографию, помеченную белым крестом. В углу была размытая надпись на немецком, которую мама нам перевела:
– Сделана Лео 13 мая 1939 года.
На снимке была девочка, очень похожая на меня, смотревшая в окно, которое, по мнению седоволосого мужчины, могло быть корабельным иллюминатором.
Думаю, мама немного забеспокоилась, когда увидела, как сильно я разволновалась из-за негативов. Она считала, что я надеюсь получить от них ответы на многие вопросы, а ответы эти будут неутешительными. Теперь нам нужно было узнать, откуда они взялись, кто из родственников отца есть на фотографиях и что с ними стало. По крайней мере, мы знаем, что один из них отправился на Кубу. А что стало с остальными?
Отец родился в конце 1959 года, но этим негативам больше семидесяти лет, так что здесь мы говорим о тех днях, когда мои прадедушка и прабабушка прибыли в Гавану. Возможно, их сопровождал мой дедушка, который тогда был ребенком. Мама думала, что эти фотографии сделаны в Европе и во время плавания, когда они бежали от приближающейся войны.
– Твой отец был совсем немногословным человеком, – сказала она снова.
Когда мы возвращались домой на такси, она взяла меня за руку, так, чтобы завладеть моим вниманием. Я знала, что есть и другие сведения, которые она хотела мне передать, что-то, что она носила в себе все эти годы. Она по-прежнему считала, что я слишком маленькая, чтобы понять, что случилось с моей семьей. Мама, я сильная. Ты можешь мне рассказать что угодно. Я не люблю тайн. И мне кажется, что в этой семье их ужасно много. Было бы гораздо проще, если бы она рассказала мне, как именно я потеряла отца, еще до того, как я пошла в Филдстонский детский сад. Но мама всегда говорила одно и то же: – Однажды твой отец ушел и не вернулся. И больше ничего.
– Думаю, пришло время тебе узнать кое-что. По отцу ты тоже немка, – сказала мама с легкой, будто извиняющейся улыбкой. Я не ответила. Просто не среагировала.
Когда такси выехало на Вест-Сайд-Хайвей, я открыла окно. Холодный ветер с Гудзона и шум машин не дали маме продолжить. А я все думала о том, что она только что сказала.
Когда мы добрались до дома, мои щеки замерзли и раскраснелись. У парадной мы встретили мистера Левина и Бродягу: после прогулки они часто отдыхали на ступеньках.
Ханна
Берлин, 1939
Ужин был накрыт. Столовая, отделанная панелями из темного дерева, которые давно уже никто не полировал, стала нашей тюрьмой. Потолок с тяжеловесной квадратной лепниной, казалось, вот-вот рухнет нам на голову. Теперь у нас в доме не было слуг: они все ушли. Включая Еву, которая служила нам еще с моего рождения. Для нее это было небезопасно, да и она не хотела видеть, как мы страдаем. Хотя, на мой взгляд, на самом деле она оставила нас потому, что не хотела стоять перед выбором: доносить на нас или нет.
Впрочем, втайне Ева продолжала приходить к нам, и мама все так же платила ей, как будто она по-прежнему была нашей служанкой.
– Она часть нашей семьи, – объясняла она отцу каждый раз, когда он предостерегал ее от лишних трат, чтобы не остаться в Берлине без гроша в кармане.
Иногда Ева приносила нам хлеб или готовила дома, а потом приносила еду в огромном котелке, и нам оставалось только разогреть ее. У нее был ключ, и раньше она входила через парадную дверь. Но теперь ей приходилось заходить через служебный вход, чтобы фрау Хофмайстер не увидела ее из окна. Эта женщина постоянно все разнюхивала; она и была надсмотрщиком в нашем доме. Я даже затылком чувствовала ее взгляд. Всякий раз, когда я выходила на улицу, ее взгляд преследовал меня и пригибал к земле. Она была пиявкой, которая бы отдала что угодно за то, чтобы заиметь одно из маминых платьев, попасть к нам в квартиру и вынести оттуда все украшения, сумки и обувь ручной работы, которая никогда бы не налезла на ее пухлые ноги.
– За деньги хороший вкус не купишь, – вынесла вердикт мама.
Фрау Хофмайстер тратила на платья целое состояние, но на ней они всегда смотрелись как с чужого плеча.
Я не могла понять, почему мама одевалась и красилась так, как будто она собиралась на вечеринку. Она даже наклеивала накладные ресницы, придававшие ее полуприкрытым глазам еще более томное выражение. У нее были очень широкие веки, «идеальные для макияжа», как говорили ее подруги. Но она наносила на лицо лишь небольшое количество косметики: немного румян и пудры, немного туши и несколько серых штрихов вокруг глаз. Помадой она пользовалась только по особым случаям.
Наша столовая становилась все просторнее с каждым днем. Я откинулась на стуле и всмотрелась в родителей с расстояния. Я не могла разглядеть их лиц, их черты казались размытыми. Единственным источником света была лампа, висевшая над столом и придававшая тарелкам из китайского фарфора бледно-оранжевый окрас.
Мы сидели вплотную к прямоугольному обеденному столу из красного дерева с массивными ножками. Рядом с папиной тарелкой я увидела номер журнала «Немецкая девушка», пропагандистское издание Союза немецких девушек. Все мои друзья – а точнее, одноклассницы – были подписаны на него, но папа никогда не разрешал мне приносить домой этот «печатный мусор». Но я не понимала, зачем он положил журнал рядом с собой. Может, начнем есть? Они оба выглядели озабоченными и сидели, склонив голову. Казалось, они не решаются заговорить со мной. В молчании они одновременно подносили ложки с супом ко рту и с трудом его проглатывали. Никто из родителей даже не посмотрел на меня. Что я сделала? Папа перестал есть и поднял голову. Теперь он пристально смотрел на меня. Он перевернул журнал и со сдерживаемым гневом подтолкнул его ко мне.
Я не могла в это поверить. Что теперь со мной станет? Лео меня возненавидит. Мне придется забыть о наших ежедневных полуденных встречах в кафе фрау Фалькенхорст. Никто больше со мной не станет пить горячий шоколад. Сын булочника оказался прав, Лео. Тебе следовало меня бросить. И не приходи искать меня.
На обложке журнала для чистых молодых девушек – тех, что не носят клеймо, полученное от четверых прародителей, у которых маленькие вздернутые носики, белая, как пена, кожа, а глаза голубее неба, в которых нет ни намека на несовершенство, – была именно я, улыбающаяся, смотрящая вдаль. Я стала «Немецкой девушкой» месяца.
Казалось, в столовой совсем пусто. Даже не было слышно стука ложек, погружаемых в злосчастные тарелки с супом. Никто со мной не говорил. Никто меня не упрекал.
– Папа, я не виновата! Поверь!»
Фотограф, которого мы посчитали доносчиком, оказался огром, работавшим на издание «Немецкая девушка». А я-то считала, что даже если бы я в тот день терлась так, что кожа бы слезла, он все равно обнаружил бы мое клеймо, и именно поэтому он меня и сфотографировал.
– Как же он мог так ошибиться? – спрашивала я, но никто не отвечал.
– Ты грязная, Ханна. Больше не садись за стол в таком виде, – сказала мама, и впервые этот эпитет в мой адрес не показался мне ругательством.
Да, я замаралась, и мне хотелось, чтобы весь мир знал, что меня заботит, грязная ли я, запачканная или растрепанная. Я хотела сказать это родителям, но не могла, поскольку в итоге мы все были грязными. Никто этого не избежал. Даже изящная и высокомерная Альма Штраус, которая теперь носила фамилию Розенталь и была такой же грязной, как и нежелательные личности, ютившиеся в тех комнатах в квартале Шпандауэр-Форштадт. Этого не избежал и папа, знаменитый профессор Макс Розенталь, который сейчас печально расхаживал взад и вперед по комнате, глядя в пол. Я вышла из-за стола и пошла переодеться, чтобы сделать маме приятное.
Я надела идеально отутюженное белое платье с короткими рукавами. Тебе такое нравится, мама? Я не надену это платье в тот день, когда нам придется все бросить. Я не могла в нем пошевелиться. Иначе оно растянется. Если я сяду, оно помнется. Даже от слезинки на ткани оставалось пятно. Еще я вымыла руки, так тщательно их намылив, что они так и пахли сульфатом, когда я вернулась к столу. Когда я ела суп, мама оглядела меня с ног до головы, но без неудовольствия.
Папа вздохнул. Он взял журнал и убрал его в портфель.
– Возможно, обложка этого журнала с твоим лицом когда-нибудь принесет пользу, – сказал он, сдаваясь. – Вред она уже принесла.
– Мы можем хотя бы теперь спокойно поесть? – сказала мама.
Тишину в комнате нарушал только тихий скрип ложек о мейсенский фарфор, которым мама начала пользоваться только тогда, когда узнала, что ей вскоре придется оставить его и он достанется какой-нибудь вульгарной берлинской семье.
– Фарфор, который принадлежал семье Штраус более трех поколений, – вздохнула она и съела еще ложку супа.
Я не притрагивалась к своей тарелке. Мне казалось, что, если я разобью какой-нибудь предмет, родители совершенно точно отправят «немецкую девушку» на поезде неизвестно куда. И горе мне, если я издам хоть звук, поглощая этот прозрачный безвкусный суп, в котором плавала лишь пара картофелин и грубо нашинкованный красный лук, – тогда меня отправят прямиком в кровать на голодный желудок.
– Мадагаскар, – сказал папа.
Я не имела ни малейшего понятия, о чем он говорит. Мама поднесла ложку с уже остывшим супом ко рту и медленно опустила ее. Молчание. Я ждала, когда папа продолжит. Мадагаскар.
– На каком континенте находится Мадагаскар? В Африке? Мы поедем так далеко? – спросила я, но они мне не ответили.
Богиня старалась сдержаться, но слеза все же покатилась по ее щеке. Поспешно вытерев ее белой кружевной салфеткой, она улыбнулась и слегка коснулась моей руки, чтобы показать, что она не придает этому значения. Печаль отступила. Нам придется эмигрировать: другого выбора нет.
– Чем дальше мы уедем, тем лучше, – произнесла она, подкрепляя сказанное еще одной ложкой супа. Поднеся белые как снег руки к шее, она огладила ее аристократичным движением.
– Эфиопия, Аляска, Россия, Куба, – продолжал папа перечислять возможные направления.
Мама посмотрела на меня и улыбнулась. Потом она заговорила и, казалось, не собиралась останавливаться:
– Не плачь, Ханна. Мы поедем куда придется. Мы знаем несколько языков. И если понадобится, выучим еще. Мы совсем другие, пусть даже они относятся к нам так же, как и к остальным. Начнем все сначала. Если у нас не будет дома напротив парка или на берегу реки, будет на берегу моря. Давайте насладимся последними днями в Берлине.
Ее спокойствие напугало меня. Она говорила, выделяя каждое слово и растягивая гласные, как в церкви. Остановилась набрать воздух и продолжила. Я почувствовала, что она вот-вот расплачется, начнет обвинять отца, проклинать свою ужасную жизнь, прошлое и наследственность.
Она казалась настолько хрупкой, что я была уверена: она не вынесет путешествия на Мадагаскар. Или же простой выход в отель «Адлон»; или последнюю прогулку к Бранденбургским воротам; или прощальный поход к колонне Победы, памятнику павшим в объединительных войнах Германии, который мы посещали осенними днями.
– Мы могли бы пойти в «Адлон», Ханна. Мы должны попрощаться с месье Фурно, он всегда был очень любезен. И с Луи, конечно же.