Часть 2 из 4 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Девушка кивнула.
— Где?
— Наверху. В буфете.
Сестра мягко коснулась щеки девушки. Не столь юное или хорошенькое лицо, как она вообразила поначалу, но уже знакомое: дуги густых бровей, чуть выпяченная верхняя губа, россыпь родинок на щеке. Отчаяние легло на сей день тяжким грузом. Против отчаяния сам Бог бессилен — в это сестра Сен-Савуар твердо верила. Она верила, что Бог опустил голову на руки, пока молодой человек квартирой выше выскользнул из своей серой жизни (из воротничка и из ярма) не из-за отсутствия любви, а из-за абсолютной неспособности продолжать, в очередной раз выбираться из глубин холодного февраля и хмурого, клонящегося к вечеру дня. Бог плакал, она верила в это, когда вставала со своего табурета в вестибюле «Вулворта» на час раньше обычного, когда поворачивала на улицу с пожарной машиной, рассеивающейся толпой, светом фонарей, застрявшим в мелких лужах, даже когда поднималась по каменной лестнице, — ноги отекли, хотелось в туалет, но она все равно шла, хотя никто за ней не посылал. Тень от обмякшего пожарного шланга вдоль балюстрады, тень, похожая на сброшенную кожу огромной змеи, могла бы подсказать ей, что худшее уже случилось.
Однажды, когда она была послушницей, ее послали в запущенную квартиру, полную несчастных детей, где напоминавшая скелет женщина, состарившаяся, бледная как смерть, едва сохранившая человеческий облик от боли, терзалась в последних муках болезни.
— Тут ничем не поможешь, — предостерегла ее сестра Мириам перед тем, как открыть дверь. А потом, когда они переступили порог, когда на них обрушились чудовищная животная вонь разложения, хриплые стоны женщины, удручающее молчание голодных детей, она добавила: — Сделай, что сможешь.
— Твой муж уснул, — шепнула теперь сестра Сен-Савуар. — Пламя угасло. Это был сырой и несчастливый день. — Она выдержала паузу, желая удостовериться, что девушка услышала. — Его место на Голгофе. Вы же оплатили участок, так?
Девушка медленно кивнула.
— Ну, так туда он и отправится.
За тридцать семь лет, что прожила в этом городе, сестра обзавелась множеством знакомых, умевших обходить самые разные правила и постановления (церковные, муниципальные и те, которые сестра Мириам называла правилами хорошего тона), которые усложняли жизнь женщинам, женщинам из бедных слоев вообще и католичкам в частности. «Мой собственный „Таммани-холл“»[3] — так называла свой кружок сестра Мириам.
Она могла бы похоронить мужа этой женщины на Голгофе. Если все сделать достаточно быстро, должно получиться.
— Как долго вы с Джимом были женаты? — спросила монахиня. Она знала, что в самом произнесении имени вслух уже есть толика воскресения.
— Два года, — произнесла, глядя в потолок, девушка, потом провела кончиками пальцев по животу. — Летом ребенок родится.
Сестра кивнула. Хорошо. Теперь Бог хотя бы голову поднял. Ему ведомо будущее.
— Хорошо, — сказала она вслух.
Значит, летом надо будет заботиться о ребенке. Ради разнообразия она не спихнет смену подгузников и отирание рта на послушниц. Она почти улыбнулась. «Из глубины взываю…»[4] От фразы словно повеяло свежестью — обещание ребенка этим летом. Запах зелени, выманенный из сухой лозы.
Оторвав руку от живота, девушка схватилась за голову.
— Он потерял работу, — сказала она. — Его уволили. Выгнали из «Бруклинского скоростного». Он не знал, куда податься.
Сестра мягко высвободила руку Энни из волос (такие безумные, мелодраматичные жесты ведут лишь к безумным, мелодраматичным речам) и снова положила ее на живот, туда, куда бедняжке следовало устремиться мыслями.
— Возможно, сегодня тебе лучше остаться здесь, — сказала она. — Я поговорю с хозяйкой квартиры. Мы что-нибудь придумаем.
В гостиной глаза всех присутствовавших обратились к сестре Сен-Савуар, точно ее и впрямь прислали, чтобы руководить происходящим. Условились, что хозяйка квартиры (ее фамилия была Гертлер) переночует у своей невестки через улицу. Поскольку газ перекрыт и включат его только завтра, большинство жителей дома на ночь разойдутся кто куда. В вестибюле соседи спускались по темной лестнице с постельными принадлежностями и саквояжами в руках. Одного из них сестра Сен-Савуар попросила передать владельцу пансиона поблизости, что туда отправится мужчина в шлепанцах. Невоспитанный молодой человек в шляпе уже отбыл, поэтому она отправила офицера О’Нила к некоему доктору Хэннигану.
— Назовите мое имя, — сказала она. — Он, конечно, закатит глаза, но приедет.
Только когда все разошлись, задолго до прихода доктора Хэннигана, сестра Сен-Савуар позволила себе воспользоваться туалетом. В том году ей исполнялось шестьдесят четыре, но скованность в спине и коленях и артрит в руках в сырые дни, не говоря уж о более недавнем недуге, перемежающихся отеках лодыжек и стоп, заставляли задуматься о ее полезности. Она все меньше ухаживала за больными, все чаще и чаще ее отправляли с корзинкой просить милостыню. Она молчала, скрывая недовольство новым укладом, иными словами, жаловалась только Богу, который знал, что у нее на душе. Бог и послал ее сюда.
Она помогла Энни раздеться и устроиться поудобнее в кровати миссис Гертлер. Держала повыше свечу, пока доктор Хэнниган осматривал ее, прикладывая стетоскоп к животу и поднимавшейся и опускавшейся груди.
Когда он собрался уходить, сестра попросила его зайти в монастырь и сказать, где она («Чтобы там не подумали, будто меня убили средь бела дня»). И не мог бы он зайти в морг и сказать, что все хлопоты возьмет на себя «Похоронное бюро Шин и сыновья»? Она подалась вперед, чтобы лучше его видеть, — ей хотелось убедиться, что она смотрит ему прямо в глаза. Есть кое-какие детали, добавила она, о которых она попросила бы его умолчать.
Позже пришли из монастыря еще две сестры с одеялами и двумя грелками, завернутыми в тряпки, а заодно принесли ужин: сухие галеты, сыр и горячий чай. Сестра Сен-Савуар все съела, сидя в кресле, придвинутом к кровати.
Она задремала с четками в руке, и ей приснилось (конечно же, из-за холода и привычной ледяной ломоты в пальцах ног), будто она сидит на своем табурете в вестибюле «Вулворта». Дважды она резко просыпалась, потому что во сне плетеная корзинка (полная монет) соскальзывала у нее с коленей.
Когда темнота немного рассеялась (в рассвете была некая белизна, позволявшая поверить, что день принесет нечто большее, чем просто серость), она встала и вышла в гостиную. Две принесшие припасы сестры — сестра Люси и юная монахиня, чье имя она не могла вспомнить, — спали, сидя на диване, нахохлившись в своих черных накидках, как две чайки на пирсе. Медленно сестра поднялась сначала на один пролет, потом на другой, пока не нашла сгоревшую квартиру. Понемногу светало, но все равно трудно было определить, что воспламенилось при взрыве, хотя отчетливо ощущались запахи гари и паленой шерсти. А потом она увидела на полу мужское пальто, насквозь промокшие подушки дивана с высокой спинкой и прожженную дыру в центре отсыревшего ковра. На кухне еще висели обгорелые остатки пары муслиновых занавесок и дуга сажи шла через всю стенку возле плиты. Проведя по ней пальцем, она убедилась, что удалить ее будет нетрудно. Но она понимала: большей загвоздкой станет ужасная вонь, только усилившаяся в ночном воздухе. Запах мокрых углей. Запах залитого водой торфа, сырого камня и размокшего дерева. Пожар, кораблекрушение, перелопаченная земля кладбищ… Она подошла к единственному окну узкой кухни. Внутренний двор скрывался в глубокой тени, там как будто копошились мелкие серые птицы, и на нее волной нахлынула тоска. Присев на подоконник, она подобрала забытое там скрученное кухонное полотенце.
Большинство выходивших во внутренний двор окон были еще темными, лишь слабые отсветы тут и там: кому-то рано на работу, у кого-то грудной младенец или бдение у кровати. С неохотой она снова опустила взгляд в колодец двора. Солнце должно подняться очень высоко, чтобы осветить темную свалку, но и в этот час игра теней привлекла ее внимание. Конечно же, там были птицы, или охотившаяся кошка, или в собравшейся лужей дождевой воде неуверенно отразился наступающий рассвет, но на мгновение ей показалось, что во дворе человек, который заполз, нет, лучше сказать, скорчился под черными пластами мусора и палой листвы. В слабом утреннем свете едва-едва блеснули капли пота на высоком лбу, сверкнули зубы или глаза.
Поежившись, она размяла онемевшие пальцы. Разгладила на коленях полотенце и аккуратно его сложила.
Она могла бы сказать себе, что иллюзия не случайна: Бог показал ей молодого человека, самоубийцу, заключенного в горьком чистилище, но отказалась от этой мысли. Это суеверие. Это лишено милосердия. Сам дьявол привлек ее взгляд к тому нагромождению и соблазнял предаться отчаянию. Вот в чем истина.
Буфет в столовой размерами и длиной напоминал лодку. Сестра нашла договор на аренду квартиры и свидетельство о браке, и только потом ее рука легла на узкую синюю папку, на которой кто-то (строгим мужским почерком) написал: «Документы на Голгофу». Папку она сунула себе в карман.
В спальне окна стояли нараспашку, рулонные шторы подняты, испачканный пеплом шнур медленно покачивается на утреннем ветерке. Постель была застелена, одеяла разглажены, тут — никаких следов пожара, хотя налицо сажа на дальней стене. И никаких признаков того, где мог бы лежать на кровати муж. Она сразу поняла (было сочувствие в его жестах, сочувствие к девушке, к жильцам квартиры этажом выше), что когда тело уже увезли, невысокий полицейский вернулся, расправил и подоткнул покрывало. Один из нас.
Взяв две подушки, сестра Сен-Савуар сняла с них наволочки и хорошенько их встряхнула (вспорхнуло несколько белых перьев), а сами подушки разложила в открытом окне. Она сняла одеяла и простыни, помедлив на мгновение, снимая очки и пристально рассматривая штопку, которую нащупала пальцами (стежки маленькие, аккуратные), сказала Богу: «Как Ты сотворил нас», увидев знакомые ржавые пятна тут и там на синем тике матраса. Простыни она затолкала в наволочку и обернула одеялом.
Отходя с постельным бельем от кровати, она ударилась обо что-то пальцем ноги и обернулась посмотреть, в чем дело. Мужской ботинок из коричневой кожи, основательно поношенный. Ботинки стояли в изножье кровати. Раззявленные и потерянные, со спутанными шнурками. Она поддала их ногой, чтобы не мешали пройти.
С ворохом постельного белья она спустилась по узкой лестнице. Сестра Люси глубоко дышала во сне. Сестра Сен-Савуар сгрузила на диван рядом с ней ворох белья, а когда даже это ее не разбудило, коснулась черным ботинком ботинка сестры и остро ощутила повтор: пустой мужской ботинок наверху и ботинок сестры Люси здесь, и нога смертной владелицы все еще в нем.
— Я бы хотела, чтобы ты посидела с леди, — сказала она.
В спальне молодая монахиня (ее звали сестра Жанна, в честь основательницы конгрегации) перебирала четки, устремив взгляд на груду одеял и пальто, под которыми спала хозяйка. Сестра Сен-Савуар подала знак от двери, и они с сестрой Люси поменялись местами. В гостиной сестра Сен-Савуар попросила сестру Жанну отнести постельное белье в монастырь в стирку и принести оттуда ведро и швабру. Вместе они сверху донизу отскребут квартиру этажом выше, свернут мокрый ковер, высушат половицы, починят, что смогут, чтобы смягчить для девушки возвращение туда, где произошло несчастье, где перегорела лампочка, поскольку ей придется вернуться, ведь ей некуда идти, а летом еще и ребенок родится.
От последней новости на глаза сестры Жанны навернулись слезы. Слезы были ей к лицу — на этом лице еще не просохла роса юности. Юная сестра послушно подхватила с дивана постельное белье. Сестра Сен-Савуар проводила ее в вестибюль, а после смотрела ей вслед, глядя, как она изящно спускается по каменной лестнице, прижимая тюк к бедру, чтобы видеть, куда ступать крошечными ножками. Небо было бесцветным. Как и тротуар. Как и улица. В холодном свежем воздухе еще витал запах гари, а может, он просто засел у сестры Сен-Савуар в ноздрях. Над головой кружили редкие снежинки. Сестра Жанна была очень маленького роста и даже в черном плаще казалась совсем хрупкой, но в ней чувствовалась твердость, даже живость, пока она с узлом спешила прочь: столько всего предстояло сделать! Сестра Сен-Савуар понимала, что в ее возрасте трагедия увлекательна не менее влюбленности.
Зайдя в квартиру, сестра Сен-Савуар заглянула в спальню сказать, что скоро вернется, и сама спустилась вниз. Похоронная контора Шина располагалась всего в восьми кварталах.
Ветер холодил сестре Жанне руки (перчатки остались в карманах, слишком поздно их теперь доставать), а еще она чувствовала пульсацию крови в запястьях и висках. Она чувствовала, как колотится сердце у нее в груди, к которой прижат узел постельного белья, будто она убегает с ним. Горе прошлой ночи придало новому дню глубины, истинности, но для сестры Жанны первые часы любого дня, часы заутрени, были всегда самым святым. В это время, казалось ей, она была наиболее близка к Богу, видела Его в нарастающем свете, в обновленном воздухе, в тишине улиц (занавески задернуты, витрины забраны ставнями), а еще — в первых признаках жизни. В приятных шумах телеги молочника, в звяканье бутылок и стуке копыт, в щебете немногочисленных птиц, в криках далеких чаек, грохоте трамвая по авеню, в пыхтении буксира на реке — во всеобщем пробуждении, новом начале. Глубокая ночь пугала сестру до дрожи: она знала, что одолеваема ересью суеверий и полетов воображения, но это знание не помогало справляться с ужасами, которые она умела придумывать, когда просыпалась помолиться в три утра. А в напряженные, переполненные заботами дневные часы у нее едва хватало времени поднять глаза. Время ужина — с тех пор как она пришла в монастырь — было временем покоя, в которое Богу незачем вторгаться, ведь хлеб и суп всегда были хороши, а общество женщин, уставших после долгого дня от ухода за больными, — самодостаточным.
Но именно в час, когда солнце вставало на горизонте гудящим золотом или бледным персиком или хотя бы, как сейчас, серой жемчужиной, она чувствовала, как дыхание Бога согревает ей шею. Именно в этот час ей казалось, что сам город пахнет как неф собора — сырым камнем, холодной водой и свечным воском, и звук ее шагов по тротуару и по мостовой на пяти перекрестках заставлял думать о том, как священник в начищенных ботинках приближается к алтарю. Или, может, даже жених (из какого-нибудь романа, что она читала девочкой), переполненный любовью и предвкушением.
Извернувшись, сестра Жанна протиснула свой узел в приоткрытые кованые ворота монастыря и поднялась по ступенькам к парадной двери. Остальные монахини как раз выходили из часовни, и от того, как чинно и тихо они ступали по темному коридору, пока еще не тронутому светом извне, она еще острее ощутила жизнь в собственных жилах. Такое чувство посещало ее, когда маленькой девочкой она вбегала с яркого света в респектабельный, затененный дом, и день за днем ее просили говорить тише, потому что ее больная мать спит. Она пристроилась вслед за сестрами, а потом свернула к лестнице в подвал. Монастырская прачка, сестра Иллюмината едва не наступала ей на пятки. Подвал был темный, полный теней, но в маленькие окошки уже сочилось бледное утро. В этот час в подвале лишь слабо пахло мылом, и сильнее — землей и кирпичом, холодным подземельем. Едва переведя дух, сестра Жана пересказала историю смерти, пожара и ожидания ребенка, а также просьбу сестры Сен-Савуар. Сестра Иллюмината без улыбки забрала у сестры Жанны простыни, одеяло и покрывало, а после, дернув вверх подбородком, выставила ее из своих владений.
— Отнеси сестре завтрак, — велела она. — И скажи ей, что высохнут они в лучшем случае завтра. Даже если повешу их у печки.
Когда сестра Жанна двинулась в обратный путь, снег пошел упорнее, тротуар сделался скользким. С собой она несла швабры и ведро, в котором лежала щетка с железной щетиной, заодно и завтрак: термос с чаем, хлеб с маслом и джем были завернуты в полотенце, но все равно при малейшем движении гремели в металлическом ведре. Этот звук лишь заставлял сестру прибавлять шагу, а встречных (по большей части мужчин) приподнимать шляпы и улыбаться при виде нее: маленькая монахиня решительно спешит куда-то с ведром и шваброй. Когда она добралась до нужного дома, сестра Люси как раз спускалась по лестнице, плотнее запахивая на бедрах плащ и опуская вниз уголки губ, точно два эти движения были как-то взаимосвязаны — своего рода подгонка внешнего облика к внутреннему состоянию, в котором сестра Жанна сразу распознала лютый гнев.
— Ей сегодня вечером тело вернут, — сказала сестра Люси и для пущего эффекта добавила: — Сегодня вечером. Для прощания. А похороны завтра, с утра пораньше.
Ее обвислые щеки задрожали. Она была мужеподобной, некрасивой, лишенной чувства юмора и строгой, но при этом превосходной сиделкой. Она многому научила сестру Жанну, в том числе обращать внимание на мочки ушей умирающего — первый признак, что час близок.
— Завтра! — повторила сестра Люси. — На Голгофе. Обо всем уже договорилась. — Поежившись, она плотнее завернулась в плащ и еще больше скривила губы. — И с чего это ей так неймется его закопать? — Белки ее глаз подернулись желтизной, глаза бегали, словно вбирая в себя крыши и ледяные снежинки. — Скажу только одно, — объявила сестра Люси: — Бога не обманешь.
Опустив голову, она снова потянула полы плаща. Сестре Жанне вспоминалась картина, которую она видела однажды то ли в зале суда, то ли на почте: на портрете был изображен каменнолицый генерал в снегу (может, Джордж Вашингтон?), он именно так кутался в плащ.
— Бога не перехитришь, — продолжала сестра Люси.
Сестра Жанна (с ведром в одной руке и шваброй другой, впервые за утро чувствуя, как холод забирается под распахнутый плащ) с чувством благодарности повернулась к женщине, которая, проходя мимо, произнесла: «Доброе утро, сестры». Женщина была молода и одета по погоде: поверх широкополой шляпы повязана темно-синяя шаль, еще одна наброшена на плечи. Перед собой она толкала коляску. На поднятом верхе коляски лежали небольшие снежные наносы, снегом были также присыпаны выпуклости черных перчаток. Даже несмотря на объемистое мужское пальто, было видно, что женщина беременна.
— Доброе утро, — с поклоном откликнулись монахини.
И сестра Жанна сделала шаг в строну, чтобы заглянуть в коляску. Она почувствовала, что сестра Люси тоже неохотно наклоняется посмотреть. Младенец был так закутан в шерстяную шотландку, что видны были только два безмятежных глаза, крошечный нос и черточка задумчиво поджатых губ.
— Какой хорошенький! — воскликнула сестра Жанна.
— Ему нравится снег, — откликнулась мать. У нее самой порозовели щеки.
— Смотрит, как он падает, а? — спросила сестра Жанна.
Сестра Люси даже улыбнулась. Это была лишь слабая, напряженная улыбка, но светлая и всесильная, учитывая, через какую стену гнева ей пришлось пробиться. Она осветила младенца и даже мать. А потом снежинки начали собираться в желтых ресницах сестры Люси, и она снова прищурилась.
— Муж хорошо с тобой обращается? — спросила она.
Сестра Жанна на секунду закрыла глаза. Кровь прилила к ее щекам. Молодая мать издала короткий удивленный смешок.
— Да, сестра. Очень даже.
Сестра Люси подняла руку без перчатки, сурово грозя красным артритным пальцем, и сестре Жанне снова вспомнился генерал Вашингтон (или, может, это был Наполеон?).
— У него хорошая работа?
— Да, — ответила молодая мать и встала прямее. — Он швейцар в «Отеле святого Франциска».
Сестра Люси кивнула, хотя ответ едва ли ее удовлетворил.
— Вы живете поблизости?
— Да, сестра. — Молодая мать качнула головой назад, указывая направление. — В триста четырнадцатом. С прошлой субботы.
После этих слов сестра Люси выставила палец, почти коснувшись груди женщины.
— Приходи ко мне, — велела она, — в любой момент. Если он тебя обидит.
— Он ко мне добр, — повторила со смехом молодая женщина.