Часть 6 из 16 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— У меня есть фата.
— О-ля-ля.
— Папа откопал ее для меня. — Элоди показала фото на телефоне, снятое сегодня утром.
— Мамина? Отличная вещица, просто класс. Дизайнерская, наверное.
— Я тоже так думаю. Только не знаю, чья именно.
— Не важно, все равно красиво. Осталось подобрать под нее достойное платье.
— Я нашла фотографию платья, которое мне нравится.
— А ну-ка, давай поглядим.
Элоди вынула из сумки чайное полотенце и развернула его, из свертка показалась серебряная рамка.
Пиппа удивленно приподняла бровь:
— Признаться, я ожидала странички из «Вог» или чего-нибудь в таком роде.
Элоди протянула ей рамку и с чувством все того же необъяснимого трепета стала ждать реакции.
— Вау, какая красотка.
— Я нашла ее на работе. Последние лет пятьдесят она провела в сумке, на дне закрытой коробки под стопкой каких-то штор в закутке под лестницей.
— Неудивительно, что теперь у нее такой довольный вид: рада, поди, что на волю выпустили. — Пиппа поднесла фотографию поближе. — Платье просто божественное. Вообще снимок божественный. Скорее произведение искусства, чем просто портретная фотография, что-нибудь в этом роде могла снять Джулия Маргарет Камерон. — Она подняла глаза на подругу. — Это как-то связано с твоей утренней эсэмэской? Про Эдварда Рэдклиффа?
— Сама пока не пойму.
— Я бы не удивилась. Фото такое чувственное. Это выражение лица, свободное платье, пластичная поза… Навскидку середина восемьсот шестидесятых.
— Напоминает прерафаэлитов.
— Связь, несомненно, есть; конечно, художники одного периода влияют друг на друга. Их волнуют одни и те же вещи, природа и правда, например, цвет, композиция и смысл красоты. Но если прерафаэлиты стремились к реалистическому, детализированному письму, то художники и фотографы Пурпурного братства обожествляли движение и чувственность.
— Да, свет на снимке будто движется, правда?
— Фотограф был бы польщен, если бы тебя услышал. Свет — вот что их больше всего интересовало. Даже имя себе они взяли из сочинения Гёте о цветовом круге — о взаимодействии света и тьмы, о том, что в цветовом спектре между красным и фиолетовым скрыт еще один цвет, который замыкает радугу в кольцо. Причем, учти, дело было как раз тогда, когда и искусство, и наука расширялись во всех направлениях, непрестанно исследуя мир. Фотографы получили доступ к технологиям, которых не было раньше, могли экспериментировать со светом и временем выдержки и достигать новых эффектов. — Она помолчала, пока официантка ставила на стол кофе. — Эдвард Рэдклифф пользовался большим уважением в том кругу, но такой известности, какую позже приобрели некоторые его коллеги по братству позже, он никогда не имел.
— Кто, например?
— Торстон Холмс, Феликс и Адель Бернард — все они познакомились в Академии и сошлись на почве общего неприятия истеблишмента. Сложился тесный круг единомышленников, не свободный, впрочем, от лжи, похоти и двуличия, свойственных поздневикторианскому художественному миру, где люди готовы были рвать друг другу глотки за славу и внимание заказчиков. Рэдклифф был, пожалуй, самым талантливым из них, настоящим гением, но он умер молодым. — Пиппа снова загляделась на фотографию. — А почему ты думаешь, что он мог иметь к ней отношение?
Элоди объяснила ей про коробку из архива и сумку с инициалами Эдварда Рэдклиффа.
— В сумке была папка для документов с инициалами Джеймса Стрэттона; единственное, что в ней лежало, — вот эта фотография.
— Так, значит, Рэдклифф дружил с вашим главным героем?
— Никогда не встречала даже намека на что-либо подобное, — призналась Элоди. — Это-то и странно.
Она глотнула кофе, думая о том, продолжать или нет. В ней боролись два противоположных желания: с одной стороны, жажда поделиться с Пиппой всем, что она знала и подозревала в связи с этим, а заодно получить от подруги какие-нибудь ценные сведения по истории искусств; с другой — странное, похожее на ревность чувство, охватившее Элоди, когда она передавала Пиппе снимок, — стремление не делиться этой историей ни с кем, держать при себе и набросок, и фото. Однако она сочла этот импульс не только необъяснимым, но и недостойным, а потому усилием воли продолжила:
— Но в сумке был не только снимок. Там был альбом.
— Что за альбом?
— В кожаной обложке, примерно вот такой толщины, — она показала на пальцах, — много страниц, и на каждой рисунки, наброски: чернильные, карандашные. Иногда и записи. Думаю, он принадлежал Эдварду Рэдклиффу.
Пиппа, никогда ничему не удивлявшаяся, даже присвистнула. Но сразу опомнилась:
— Может, в нем есть то, что поможет датировать рисунки?
— Я еще не просмотрела его как следует, лишь мельком, но папка Стрэттона помечена восемьсот шестьдесят первым годом. Конечно, у меня нет доказательств того, что эти двое были как-то связаны между собой, — напомнила она, — только их вещи почему-то оказались вместе и пролежали так сто пятьдесят лет.
— А какие наброски? Что на них?
— Фигуры людей, профили, пейзажи, дом какой-то. А что?
— Ходили слухи о некой незавершенной работе. После смерти невесты Рэдклифф еще писал, но уже без прежней одухотворенности и на другие темы, а потом поехал за границу и утонул. В общем, трагедия. Но миф о его «незавершенном шедевре» до сих пор живет в историко-художественных кругах, обрастает подробностями: многие и сейчас еще надеются, что картина найдется, гадают, что на ней могло быть, строят теории. Время от времени кто-нибудь из ученого сообщества всерьез проникается этой темой и даже посвящает ей статью, хотя никто до сих пор не доказал, что картина на самом деле существовала. Короче, это миф, но такой соблазнительный, что вряд ли ему суждено умереть.
— Думаешь, альбом может иметь к ней отношение?
— Трудно сказать, я же его не видела. Или у тебя в сумке есть еще одно чайное полотенце с сюрпризом?
Щеки Элоди вспыхнули.
— Что ты, альбом нельзя выносить из архива.
— А давай я загляну к тебе на следующей неделе, и ты дашь мне взглянуть на него, хотя бы одним глазком?
Элоди снова почувствовала неприятное напряжение в области желудка.
— Только сначала позвони: мистер Пендлтон в последнее время на взводе.
Но неустрашимая Пиппа только махнула рукой:
— Само собой. — И откинулась на спинку стула. — А я пока займусь твоим платьем. Я уже вижу его: роскошное, романтичное. Такое современное и в то же время викторианское.
— Я никогда особенно не следила за модой.
— Эй, ностальгия — это как раз последний писк.
Конечно, Пиппа сказала эти слова любя, но сегодня они почему-то раздражали. Элоди действительно была склонна к ностальгии, но терпеть не могла, когда ее в этом уличали. Прежде всего, само это слово жутко оболгали. Теперь им пользуются, когда хотят назвать что-то или кого-то сентиментальным, но ведь это совсем другое. Сантименты — они слащавые, слезливые, липучие, тогда как ностальгическое чувство — всегда острота переживания и боль. Ностальгия — это извечный протест человека против бега времени, и надежда остановить мгновение, чтобы еще раз увидеть человека или место или поступить иначе, и мучительное осознание несбыточности своих желаний.
Но Пиппа хотела лишь поддразнить ее и теперь, собирая свои пожитки, даже не подозревала, о чем думает подруга. Правда, она, Элоди, что-то расчувствовалась сегодня. И вообще сама не своя с тех пор, как заглянула в сумку из той коробки. То и дело отвлекается, будто забыла что-то важное и теперь пытается вспомнить, что это и где оно. Прошлой ночью ей даже приснился сон: она была в том доме с рисунка, вдруг дом стал церковью, и она поняла, что опаздывает на свадьбу — свою собственную, — и побежала, но ноги не слушались ее, гнулись на каждом шагу, словно струны, а добежав, она поняла, что опоздала: свадьба давно кончилась, шел концерт, и ее мать — тридцатилетняя, как на фотографиях, — сидела на сцене и играла соло на виолончели.
— Как твоя свадьба, готовишься?
— Все хорошо. Нормально. — Ответ прозвучал суше, чем она планировала, и Пиппа это заметила. Но Элоди совсем не хотела увязать в трясине душевного разговора, имеющего целью вскрытие всех ее внутренних нарывов, и поэтому шутливо добавила: — За подробностями — к Пенелопе. Она говорит, все будет очень красиво.
— Главное, пусть не забудет тебе сказать, когда и куда явиться.
Они обменялись заговорщицкими улыбками, и Пиппа с обжигающей прямотой спросила:
— А как поживает женишок?
Пиппа и Алистер не поладили сразу, и неудивительно: Пиппа была девушка самостоятельная, своих взглядов никому в угоду не меняла, резала правду-матку и на дух не выносила дураков. Не то чтобы Алистер был дураком — Элоди болезненно поморщилась от своей мысленной оговорки, — просто оказалось, что они с Пиппой очень разные.
Сожалея о своей недавней резкости, Элоди решила немного подыграть подруге и посплетничать.
— Ему, похоже, нравится, что его мама командует парадом.
Пиппа усмехнулась:
— А твой папа что?
— Ой, ну ты же его знаешь. Он доволен, если я довольна.
— А ты довольна?
Элоди со значением взглянула на подругу.
— Ладно, ладно. Вижу, что довольна.
— Он нашел мне записи.
— Значит, он не против?
— Кажется, нет. По крайней мере, ничего не говорил. Наверное, он, как и Пенелопа, считает, что это восполнит ее отсутствие.
— Ты тоже так считаешь?
Элоди не хотела начинать дискуссию.
— Ну, на свадьбе ведь все равно нужна музыка, — сказала она, оправдываясь. — Почему бы и не семейная?