Часть 10 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Иксион, не переставай вращаться!
Вы, дочери Даная, лейте воду!..
Пусть все они соединят мученья
Свои и ими сердце мне наполнят,
Пусть похоронную они мне песню
Споют (когда прилично петь над гробом
Того, кто кончил жизнь самоубийством).
Пусть песня эта прозвучит над телом,
Которого и в саван не оденут.
Пусть трехголовый сторож адский, Цербер,
И тысячи других химер и чудищ
Свой голос присоединят унылый
К напеву этой песни погребальной!
Какая тризна более прилична
Над гробом павшего от стрел Амура?
О песнь отчаянья! жестокосердой
Не призывай к погибшему участья,
Когда раздашься над моей могилой:
Чем с большей выскажешь печаль ты силой,
Тем более ты ей доставишь счастья.
Все присутствовавшие одобряли стихи Хризостома. Вивальдо, читавший их, заметил только, что эта песня кажется не совсем согласною с тем, что рассказывали о скромности и добродетели Марселлы; бедный влюбленный мучается, если судить по песне, ревностью, подозрениями, разлукой, а это все может служить только в ущерб доброй славе его возлюбленной. Но Амброзио, знавший самые тайные мысли своего друга, ответил:
– Надо вам сказать, господин, чтобы рассеять ваши сомнения, что в то время, когда несчастный сочинял это стихотворение, он находился вдали от Марселлы, покинутой им добровольно с целью испытать, имеет ли разлука для него ту силу, какое обыкновенно ей приписывают; а так как на отсутствующего любовника всегда нападают всякие подозрения и опасения, то, понятно, и Хризостом страдал слишком действительными муками ревности, которым, однако, основание было только в его воображения. Поэтому, остается вне всякого сомнения все, что утверждает заслуженная репутация Марселлы, которую, за исключением того, что она жестока, немного горда и довольно надменна, даже зависть не может упрекнуть в малейшем пороке.
Вивальдо ответил ему, что он прав, и собрался было уже прочитать другую из бумаг, спасенных им от огня, но этому помешало чудное видение, представшее его глазам. На утесе, у подошвы которого рыли могилу, появилась пастушка Марселлы с своей дивной, превосходившей всякие описания, красотой. Все – и не видавшие ее прежде ни разу, и привыкшие ее часто видеть – замерли на своих местах, погрузившись в безмолвное, восторженное созерцание. Но как только Амброзио ее заметил, он полным негодования голосом воскликнул, обращаясь к ней:
– Явилась ли ты, дикий василиск этих гор с ядовитым взором, нарочно, чтобы посмотреть, не потечет ли кровь из ран этого несчастного, у которого твоя жестокость отняла жизнь? Явилась ли ты порадоваться и насладиться гнусным торжеством твоего необыкновенного своенравия? Или же ты хочешь с высоты этого холма видеть, подобно второму безжалостному Нерону, зрелище Рима, объятого пожаром, или попрать ногами этот несчастный труп подобно тому, как бесчеловечная дочь Тарквиния попирала труп своего отца?[18] Скажи же нам скорее: что приводит тебя сюда и чего ты желаешь от нас? Зная, насколько все мысли Хризостома были подчинены тебе во время его жизни, я уверен, что и теперь, когда его уже нет более, ты найдешь то же послушание среди всех, кого он называл своими друзьями.
– Я явилась сюда не за тем, о Амброзио, зачем ты предположил, – ответила Марселла. – Я явилась только за тем, чтобы защититься и доказать, как неправы те, которые обвиняют меня в причинении им страданий и упрекают в смерти Хризостома. Поэтому я прошу вас, всех присутствующих здесь, выслушать меня со вниманием, – мне не потребуется ни много времени, ни много слов, чтобы обнаружить истину для таких разумных людей, как вы. Небо, по вашим словам, сотворило меня прекрасной; моя красота заставляет вас любить меня, и вы не можете противиться этому влечению: в награду же за любовь ко мне, вы говорите и требуете, чтобы и я любила вас. Благодаря природному разуму, дарованному мне Богом, я признаю, что все прекрасное – достойно любви, но я не признаю того, чтобы любимое, как прекрасное, обязано было за то только, что оно любимо, любить любящего его, тем более, что любящий прекрасное сам может быть дурен; и так как все дурное заслуживает только отвращения, то было бы странно сказать: я люблю тебя, потому что ты прекрасна, ты должна любить меня, хотя я и дурен. Но предположим, что с той и другой стороны красота равна; все таки и тогда еще мало основания, чтобы желания были одинаковы, так как не всякая красота внушает любовь, – есть такая красота, которая ласкает глаз, не подчиняя себе желания. Если бы всякая красота имела силу трогать и покорять сердца, то весь мир представил бы хаос, в котором блуждают и сталкиваются желания, не знающие на чем остановиться, потому что сколько бы было красивых предметов, столько же было бы и желаний. Истинная же любовь, как я слыхала, не умеет разделяться, она должна быть добровольна, а не вынуждена. Если это так, как я думаю, то зачем хотите вы, чтобы мое сердце уступило принуждению и только потому, что вы меня любите? Но, скажите мне, если бы небо вместо того, чтобы создать меня прекрасной, создало меня дурной, имела ли бы я право жаловаться на то, что вы меня не любили бы? Вы должны, кроме того, принять во внимание, что приписываемую мне красоту не я сама выбрала, а такой, как она есть, мне даровало ее небо по своей милости, без всяких просьб с моей стороны; и, как ехидна не заслуживает упреков за свой яд, хотя и смертельный, потому что яд этот вложила в нее природа, так и я не заслуживаю упреков за то, что рождена прекрасной; красота в честной женщине подобна далекому огню или неподвижно лежащему мечу – ни тот не жжет, ни другой не ранит тех, которые держатся от них на некотором расстоянии. Честь и добродетель лучшие украшения души, без которых тело может, но не должно казаться прекрасным; почему же, если честность есть лучшее украшение души и тела, почему женщина, которую любят за ее красоту, должна терять это главное из своих благ, чтобы только удовлетворить желаниям мужчины, старающегося единственно только в виду собственного удовольствия отнять у ней это благо? Я рождена свободной и, чтобы иметь возможность вести свободную жизнь, я избрала уединение полей. Деревья этих гор составляют мое общество, чистые воды ручейков служат мне зеркалами: единственно только деревьям и ручейкам доверяю я свои мысли и свою красоту. Я сравниваю себя с далеким огнем, с мечем, которого невозможно достать. Тех, кого я заставила влюбиться моею наружностью, я разочаровала своими словами. И если желания поддерживаются надеждами, то, так как я ни Хризостому, ни кому другому надежды не подавала, то можно сказать, что в его смерти виновато скорее его упорство, чем моя жестокость. Если мне возразят, что желания его были честны и что потому я была обязана согласиться на них, то я отвечу, что на этом самом месте, где теперь предают его могиле, он мне открыл свое тайное намерение, я же сообщила ему свое желание жить в вечном одиночестве и предать земле непорочными останки моей девственной красоты; и если, несмотря на это предостережение, он захотел все-таки упорствовать в своей надежде и, плыть против ветра, то удивительно ли, что ему пришлось потерпеть крушение в водовороте собственного неблагоразумия. Если бы я ему подала надежду, я бы солгала; если бы я приняла его предложение, я изменила бы своему святому решению. Он упорствовал в своих обманутых надеждах, он пришел в отчаяние, не будучи ненавидим. Теперь вы видите, справедливо ли наказывать меня за его ошибку! Пусть жалуется на меня тот, кого я обманула; пусть отчаивается тот, кто получил от меня напрасные обещания; пусть пребывает в уверенности тот, кого я ободрила в его склонности; пусть торжествует тот, кому я подарила свою любовь! Но имеет ли право называть меня жестокой и убийцей тот, кого я не обманывала, кому я ничего не обещала и кто не видел от меня ни одобрения, ни расположения? До сих пор небо не захотело, чтобы любить было моею участью; ошибается тот, кто думает, что я буду любить по выбору. Пусть это служит общим предостережением для всех, кто домогается меня в своих личных видах, и пусть впредь знают, что, если кто умрет из-за меня, то это не от ревности и не от презрения, потому что та, которая никого не любит, не может никому внушить ревности, выводить же людей из их заблуждения не значит их презирать. Пусть тот, кто называет меня василиском и диким зверем, избегает меня, как ненавистную и опасную тварь; пусть тот, кто называет меня неблагодарной, не дарит меня своими заботами; называющий меня своенравной, пусть не ищет знакомства со мной; называющий меня жестокой, пусть откажется от преследований меня – этот дикий зверь, этот василиск, эта неблагодарная, жестокая, эта женщина своенравного характера не просит для себя знаков их преданности и, ни в каком случае, не будет их искать и преследовать. Если нетерпение и жар желаний заставили умереть Хризостома, виновата ли в том моя честность, моя осмотрительность? Если я сохраняю мою добродетель среди деревьев этих уединенных мест, зачем же пытается заставить меня потерять ее тот, кто желает, чтобы я хранила ее между людьми? Как вам известно, у меня есть некоторое состояние; я не желаю состояния других. Я дорожу своей независимостью и не сумела бы подчиняться чужой воле. Я не люблю и не ненавижу никого; про меня не могут сказать, что я, обманывая одного, ласкаю другого; что, суровая с тем, я кротка и обходительна с другим. Честное общество пастухов и уход за своими козами – вот мои удовольствия. Что же касается моих желаний, то они не выходят из пределов этих гор, разве только для того, чтобы созерцать красоту неба, к которому душа всегда должна стремиться, как к своему естественному пребыванию.
Произнеся эти слова и не желая ничего больше слушать, пастушка удалилась и исчезла в чаще соседнего леса, оставив всех слушавших ее в большом удивлении как от ее ума, так и от красоты. Некоторые из присутствовавших, которых ранили могучие стрелы, брошенные ее прекрасными глазами, обнаружили намерение за нею последовать, не обратив внимания на довольно ясное, только что данное ею предупреждение. Но это заметил Дон-Кихот; и, найдя случай удобным, чтобы исполнить рыцарский долг, подав помощь нуждающейся девице, он положил руку на рукоятку своего меча и воскликнул громко и внятно:
– Пусть никто, к какому бы он званию или состоянию не принадлежал, не осмеливается следовать за прекрасной Марселлой, под страхом подвергнуться моему гневу и ярости. Она неопровержимыми доводами доказала, что она почти и даже совершенно безупречна в смерти Хризостома и далека от намерения снизойти на обещания кого-либо из своих любовников. Вот почему вместо того, чтобы быть преследуемой, она должна быть уважаема и почитаема, всеми честными людьми в мире, потому что, по всей вероятности, она единственная женщина, проводящая свою жизнь в таких постоянных уважения чувствах.
Вследствие ли угроз Дон-Кихота или вследствие напоминания Амброзио о том, что они еще в долгу перед своим другом, – только никто из пастухов не делал больше шагу, чтобы удаляться до тех пор, пока не вырыли могилу, сожгли бумаги Хризостома и положили тело его в могилу; предание тела земле вызвало у всех присутствовавших слезы на глаза. Могилу прикрыли большим обломком скалы на то время, пока не будет готов надгробный камень, на котором, по словам Амброзио, он предполагал заказать высечь такую эпитафию:
«Здесь прах покоится холодный
Того, кто роком был гоним.
Хоть жребий пастыря свободный
Он нес, но рабством был томим
«Любви и жертвой пал несчастной
Презренья гордой красоты:
Она с улыбкою бесстрастной
И жизнь сгубила и мечты.»
Затем на могилу набросали цветов и ветвей, и все пастухи расстались с Амброзио, свидетельствуя своему другу участие к его горю. Вивальдо и его спутник поступили так же. Дон-Кихот тоже простился с своими хозяевами, пастухами и путешественниками, приглашавшими его отправиться с ними в Севилью, город, по их словам, настолько обильный приключениями, что на каждом углу улицы их найдешь больше, чем в каком-либо другом городе во всем мире. Дон-Кихот поблагодарил их за это сведение, а также и за выраженные ему чувства, но добавил при этом, что он не хочет и не должен ехать в Севилью прежде, чем не очистит все эти горы от разбойников, которыми они кишат.
Узнав про такое благое намерение, путешественники не стали больше настаивать и, снова простившись с ним, отправились в путь, все время не прерывая своего разговора, предметом которого служили то история Марселлы и Хризостома, то безумство Дон-Кихота. Рыцарь же решил отправиться на поиски пастушки Марселлы и, отыскав ее, предложить своя услуги. Но этого плана ему не удалось исполнить, как это увидят из продолжения этой правдивой истории, вторая часть которой оканчивается на этом месте.
ГЛАВА XV
В которой рассказывается о печальном приключении, происшедшем с Дон-Кихотом при встрече с несколькими бесчеловечными янгуэзцами
Мудрый Сид Ганед Бен-Энгелли рассказывает, что, простившись со всеми присутствовавшими на погребении пастуха Хризостома, Дон-Кихот, в сопровождении своего оруженосца, въехал в лес, в котором скрылась прекрасная Марселла; но, проблуждав там в напрасных поисках повсюду часа два, они выехали на покрытую зеленой травой лужайку, посреди которой протекал прелестный светлый ручеек, и, соблазненные красотой места, решили провести здесь часы полуденного отдыха, так как жара давала сильно себя чувствовать. Дон-Кихот и Санчо слезли на землю и, пустив на волю Россинанта и осла пользоваться травой, росшей на лугу в изобилии, сани произвели нападение на сумку, и, без всяких церемоний, господин и слуга, вкупе и влюбе, принялись поедать ее содержимое.
Санчо не позаботился связать ноги Россинанту, зная его спокойный характер, так мало склонный к греху плоти, что все кобылы кордовских пастбищ не представили бы для него ни малейшего соблазна. Но по воле судьбы, а также и никогда недремлющего черта, случилось так, что в той же самой долине паслось стадо галицийских кобыл, которых гнали янгуэзские погонщики мулов. Эти погонщики имеют обыкновение отдыхать в полдень с своими стадами в местах, где есть трава и вода, и, стало быть, место, где остановился Дон-Кихот, было очень удобно для них. Вдруг на этот раз Россинанта разобрала охота приволокнуться за госпожами кобылами, как только он почуял их, и вот он, позабыв своя добрые привычки и природную походку, не спросив позволения у своего господина, помчался мелкою щегольскою рысью поведать им свое любовное желание; но кобылы, нуждавшиеся, кажется, больше в корме, чем в чем-либо другом, принялись его лягать и кусать, в одну минуту порвали на нем седельные ремни и лишили всего его наряда. Но его ожидала и другая, более чувствительная невзгода: погонщики мулов, увидав его насильственное покушение на их кобыл, прибежали с палками и стали так жестоко бить его, что в скором времени он очутился лежащим вверх ногами на лугу. Увидав поражение Россинанта, Дон-Кихот и Санчо прибежали, запыхавшись, и рыцарь оказал своему оруженосцу:
– По-видимому, эти люди не рыцари, а негодяи и подлая чернь. Поэтому ты можешь с совершенно спокойною совестью помочь мне отомстить за оскорбление, нанесенное у нас на виду Россинанту.
– Какое к черту мщение, – ответил Санчо, – когда их двадцать, а нас два человека или, даже скорее, полтора.
– Я один стою сотни человек, – возразил Дон-Кихот, и, без дальнейших разговоров, он схватил меч и бросился на янгуэзцев. Воодушевленный примером своего господина, Санчо последовал за ним.
При первом нападении Дон-Кихот нанес такой сильный удар мечем одному из погонщиков, что просек надетую на нем кожаную куртку, а также и добрую часть плеча. Янгуэзцы, которых была порядочная компания, увидев, что на них нападают только двое, прибежали со своими дубинками и, окружив толпою обоих смельчаков, осыпали их градом палочных ударов. При втором же приступе они свалили Санчо на землю, а вскоре и Дон-Кихот, несмотря на всю свою ловкость и мужество, подвергся той же участи. Звезда его судьбы пожелала так, что он упал у ног Россинанта, все еще не имевшего сил подняться, – обстоятельство, показывающее, как удивительно исправно исполняет свою службу палка в грубых и расходившихся руках. Янгуэзцы же, при виде учиненного ими злодеяния, проворно оседлали своих кобыл и пустились в путь, оставив наших искателей приключений в довольно дурном расположении духа и не менее того дурном состоянии.
Первым пришел в чувство Санчо Панса и, лежа рядом со своим господином, сказал ему жалобным и печальным голосом:
– Господин Дон-Кихот! А, господин Дон-Кихот!
– Что хочешь ты, мой брат Санчо? – отозвался так же плачевно рыцарь.
– Я хотел бы, если это возможно, – ответил Санчо, – чтобы ваша милость дали мне глотка два этого питья Фьербласо, если оно у вас имеется под рукою. Может быть, оно так же полезно при переломе костей, как и при ранах.
– Ах, если бы оно было у меня, несчастного, – ответил Дон-Кихот, – чего бы нам тогда не доставало? Но, клянусь тебе честью странствующего рыцаря, Санчо Панса, что не пройдет и двух дней – разве только судьба распорядится иначе – у меня будет этот бальзам, если только не потеряю употребления своих рук.
– Двух дней! – возразил Санчо; – а через сколько дней, по мнению вашей милости, будем мы в состоянии пустить в употребление свои ноги?
– Относительно себя, – ответил избитый рыцарь, – я не могу сказать числа; но я сознаюсь, что вся вина в этом несчастии падает на меня, так как я не должен был обнажать меча против людей, непосвященных в рыцари; и, без сомнения, за это самое нарушение рыцарских законов Бог битв допустил меня принять такое наказание. Вот почему, мой дорогой Санчо, я считаю нужным тебе сообщить кое-что касающееся нашего общего благополучия, именно – если ты увидишь, что подобная сволочь сделает что-либо оскорбительное против нас, то не дожидайся, чтобы я обнажил меч для наказания их – чего я не сделаю ни в каком случае, – а бери сам меч и расправляйся с ними по своему. Если же к ним на помощь придут рыцари, тогда я сам сумею тебя защитить и, как следует, поразить их. Ведь ты уже видел на множестве опытов, до чего простирается мужество этой грозной руки.
Настолько преисполнен был наш бедный рыцарь высокомерия со времени своей победы над бискайцем. Но Санчо не совсем одобрил совет своего господина и счел долгом ответить на него:
– Господин, – сказал он, – я человек смирный, спокойного и миролюбивого характера и умею прощать всякие оскорбления, потому что у меня есть жена, которую я обязан кормить, и дети, которых я должен воспитывать. И потому примите к сведению, ваша милость, это заявление – я не могу сказать это распоряжение, – что я никогда, ни в каком случае не возьму меча в руки ни против простолюдина, ни против рыцаря и что отныне и до самого страшного суда я прощаю все обиды и те, которые уже сделаны, и те, которые будут сделаны мне, от кого бы они не происходили, от знатной ли особы, или простого человека, от богатого ли, или бедного, от дворянина или мужика, без исключения всякого звания и состояния.
Услыхав это, господин его отвечал ему:
– Хотелось бы мне посвободнее дышать, чтобы выражаться ясно, и успокоить чем-нибудь боль, испытываемую мною в помятом боку, чтобы объяснить тебе, Панса, в каком ты заблуждении. Слушай же нераскаянный грешник! Если ветер судьбы, до сих пор дувший против нас, повернет в нашу сторону и наполнит паруса наших желаний, чтобы привести нас, без опасностей и без бурь, к гавани какого-нибудь острова, обещанного мною тебе, – что будет с тобою, когда я, покорив этот остров, захочу сделать тебя его господином? Мне будет невозможно это сделать, потому что ты не рыцарь и не хочешь быть им, не имеешь ни мужества, ни даже желания мстить за свои оскорбления и защищать свою владетельную особу. Ты ведь знаешь, что во всех вновь покоренных областях или королевствах умы обитателей не настолько спокойны и не настолько привязаны к их новому господину, чтобы можно было не опасаться с их стороны волнений и желания, как говорится, попытать счастья. Следовательно, новому повелителю необходимо иметь достаточно разума, чтобы уметь себя вести, и достаточно храбрости, чтобы принимать, смотря по обстоятельствам, то оборонительное, то наступательное положение.
– В приключении, которое только что произошло с нами, – ответил Санчо, – мне бы очень хотелось иметь этого разума и этой храбрости, о которых говорит ваша милость; но сейчас, клянусь вам честью бедняка, мне больше нужен пластырь, чем проповеди. Ну-те-ка, попробуйте подняться, а потом мы поможем подняться и Россинанту, хоть он этого и не заслуживает совсем, так как он главный виновник всего происшедшего с нами. Вот совсем не ожидал я такого поведения от Россинанта, которого я считал за такую же целомудренную и миролюбивую особу, как и я. Правду, должно быть, говорят, что нужно много времени, чтобы узнать людей и что нет ничего надежного в этой жизни. Кто мог бы сказать, что после страшных ударов мечем, нанесенных вашею милостью этому несчастному странствующему рыцарю, скоро разразится и над вашими плечами в свою очередь эта сильная буря палочных ударов.
– Еще твои плечи, вероятно, привыкли к подобным ливням, – ответил Дон-Кихот, – но что касается моих, привыкших нежиться в тонком голландском полотне, то они, вероятно долго будут ощущать боль после этой невзгоды, и если бы я не думал – что я говорю, не думал! – если бы я не был уверен, что все такие неприятности необходимо связаны с званием рыцаря, то я умер бы здесь от стыда и досады.
Оруженосец ответил на это: