Часть 20 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Запоминай по дороге все приметы, – ответил Дон-Кихот, – а я не буду удаляться из этой местности и даже буду влезать на самые высокие из этих скал, чтобы посматривать, не возвращаешься ли ты. Кроме того, чтобы тебе вернее не заблудиться и не потерять меня, ты нарежь ветвей дрока, растущего вокруг, и бросай их через некоторые расстояния, пока ты не выедешь на долину. Эти ветви послужат тебе приметами и проводниками и, подобно нитке, употребленной Персеем[35] в лабиринте, помогут тебе найти меня.
– Это я сделаю, – отвечал Санчо.
И, нарезав несколько ветвей кустарника, он испросил благословение у своего господина и простился с ним, причем они оба всплакнули. Потом, сев на Россинанта и выслушав увещания Дон-Кихота, настоятельно просившего его заботиться об его коне, как о своей собственной особе, верный оруженосец направился по дороге к долине, разбрасывая по пути, как ему советовал его господин, ветви дрока и вскоре скрылся к великому сожалению Дон-Кихота, сильно желавшего проделать на его глазах, по крайней мере, хоть парочку безумств.
Но, не отъехав и сотни шагов, Санчо воротился и сказал своему господину:
– Я говорю, что ваша милость были правы: для того, чтобы я мог со спокойною совестью клясться в том, что я видел, как вы делали безумства, мне необходимо увидать, по крайней мере, одно из них, хотя самое ваше намерение остаться здесь кажется мне порядочным безумством.
– Не говорил ли я тебе этого? – сказал. Дон-Кихот, – погоди же, Санчо; не успеешь ты прочитать credo, я сделаю, что нужно.
Он немедленно же разулся и скинул с себя все платье, кроме рубашки; потом, без дальнейших церемоний, он щелкнул себя пяткой по заду, два раза подпрыгнул на воздух и два раза кувыркнулся вниз головой и вверх ногами, выставив при этом наружу такие вещи, что Санчо, чтобы в другой раз не смотреть за них, повернул коня и снова пустился в путь, считая себя в полном праве клятвенно уверять в безумии своего господина. А затем мы оставим его ехать своей дорогой вплоть до времени его возвращения, которое не замедлит наступить.
ГЛАВА XXVI
В которой продолжаются прекрасные любовные подвиги, совершенные Дон-Кихотом в горах Сьерры-Морены
Возвратимся к повествованию о том, что сделал рыцарь Печального образа, оставшись один. Как только Дон-Кихот, голый вниз от пояса и одетый вверх от пояса, кончил свои прыжки и кувыркания и увидал, что Санчо уехал, не захотев дожидаться других сумасбродств, – он взлез на вершину высокой скалы и принялся размышлять над одним вопросом, неоднократно уже занимавшим его мысль и до сих пор еще надлежащим образом не решенным: ему хотелось определить, что лучше для него и более приличествует обстоятельствам, подражать ли опустошительным неистовствам Роланда или же томной печали Амадиса. Рассуждая сам с собою, он говорил:
– Что удивительного, что Роланд был таким храбрым и мужественным рыцарем, каким его все считают? Ведь он был очарован и никто не мог лишить его жизни иначе, как только вонзив черную шпильку в подошву его ноги. Поэтому-то он и носил постоянно на своих башмаках семь железных подметок и все-таки его волшебство не помогло ему в битве с Бернардо дель-Карпио, который открыл хитрость и задушил его в своих объятиях в Ронсевальской долине. Но оставим в стороне все, что касается его мужества, и перейдем к его безумству. Несомненно, известно, что он потерял рассудок, когда на деревьях, окружавших ручей, нашел некоторые приметы и узнал от пастуха, что Анжелика несколько раз во время полуденного отдыха покоилась сном вместе с Медором, этим маленьким мавром с курчавыми волосами, пажем Аграманта. И действительно, раз он убедился, что это известие верно и его дама, в самом деле, сыграла с ним такую штуку, – ему нетрудно было сойти с ума. Но как же я-то могу уподобляться ему в безумствах, когда у меня нет подобного же повода? Потому что относительно Дульцинеи Тобозской я могу поклясться, что она во всю свою жизнь не видала и тени живого настоящего мавра и до сих пор пребывает такою же, какою ее произвела на свет мать. Следовательно, я нанес бы ей явное оскорбление, если бы, подумав о ней что-либо подобное, предался того же рода безумству, как и неистовый Роланд. С другой стороны, я вижу, что Амадис Гальский, не теряя разума и не совершая разных сумасбродств, приобрел, как любовник, такую же и даже большую славу, чем кто-либо другой. Однако же, по словам его истории, он только всего и сделал, что, не вынеся пренебрежения своей дамы Орианы, запретившей ему появляться в ее присутствии без ее позволения, удалился на утес Бедный в сообществе с одним пустынником и там давал волю своим рыданиям до тех пор, пока небо не оказало ему помощи в его горе и печали. Если в самом деле было так – а в этом нельзя и сомневаться, – то с какой стати стану я теперь догола раздеваться и наносить вред этим бедным, ни в чем неповинным передо иною деревьям? И для чего мне нужно мутить воду в этих светлых ручейках, всегда готовых дать мне напиться, когда мне только захочется? Итак, да живет память об Амадисе, и пусть ему, насколько возможно, подражает Дон-Кихот Ламанчский, о котором могут сказать тоже, что говорят о другом герое, – если он и не совершил великих дел, то он погиб, чтобы их предпринять.[36] И если я не видал ни оскорбления, ни пренебрежения от моей Дульцинеи, то не достаточно ли с меня, как я уже сказал, и одной разлуки? Мужайся же и принимайся за работу! Явитесь же моей памяти прекрасные дела Амадиса и научите меня, чем должен я начать свое подражание вам. Но я уже знаю это, большую часть своего времени он употреблял на чтение молитв; тоже буду делать и я.
И он, вместо четок, набрал десяток больших пробковых шариков и нанизал их друг на друга, более всего досадуя на то, что у него нет отшельника, который бы мог его исповедать и утешить. Таким образом, проводил он время, то прогуливаясь по лугам, то сочиняя и чертя на коре деревьев и на песке множество стихов, рассказывавших о его грусти и воспевавших иногда Дульцинею. Но уцелевшими и доступными для чтения в то время, когда его самого нашли в этих местах, оказались только следующие строфы:
«Полей питомцы и дубравы,
Деревья с зеленью своей,
Душистые цветы и травы!
Коль вам мой плач не для забавы,
Внемлите жалобе моей.
Пускай ничто вас не смущает:
Ни эти слезы, ни затеи —
Судьба вам славу посылает:
Среди вас Дон-Кихот рыдает
Вдали от доньи Дульцинеи
Тобозской.
«Вот место то, куда от милой
Любовник верный удален,
Не знает он, зачем, чьей силой
В разлуке горькой и постылой
К страданью он приговорен.
Им страсть жестокая играет,
Его сосут сомненья змеи;
Он кадь слезами наполняет, —
Так сильно Дон-Кихот рыдает
Вдали от доньи Дульцинеи
Тобозской.
«Отыскивая приключенья
Повсюду средь суровых скал
И находя лишь злоключенья,
Он в дни несчастья и сомненья
Суровой сердце проклинал.
Ударом плети награждает
Здесь вдруг Амур его по шее,
А не повязкой ударяет,
И горько Дон-Кихот рыдает
Вдали от доньи Дульцинеи
Тобозской.»
Немало смеялись нашедшие эти стихи над этим добавлением Тобозской к имени Дульцинеи; предполагают, что Дон-Кихот воображал, будто строфа будет непонятна, если он, называя Дульцинею, не добавит Тобозской и, действительно, он в этом сам потом признался. Он написал много других стихов, но, как уже было сказано, только эти три строфы и можно было разобрать. Влюбленный рыцарь то наполнял свои досуги подобными занятиями, то вздыхал, призывал фавнов и сильфов этих лесов, нимф этих ручейков, печальное воздушное эхо, заклиная их всех услышать и дать ему ответ и утешение; по временам он отыскивал съедобные травы, чтобы поддерживать ими свою жизнь в ожидании возвращения Санчо. И если бы Санчо вместо того, чтобы пробыть в отлучке три дня, отсутствовал три недели, то рыцарь Печального образа таким бы печальным образом изменился, что его не узнала бы родная мать. Но оставим его пока занятым вздохами и стихами и поговорим немного о Санчо Панса и о случившемся с ним во время его посольства.
Выехав на большую дорогу, Санчо принялся разыскивать Тобозо и на следующий день приехал к тому постоялому двору, в котором он испытал неприятность прыжков на одеяле. Как только он его заметил, ему сейчас же представились новые воздушные полеты и потому он решил не въезжать во двор, хотя время было как нельзя более подходящее для этого – был обеденный час, и Санчо, давно уже не евшого ничего, кроме холодных яств, разбирала сильная охота отведать чего-нибудь горяченького. Повинуясь, однако, своему желудку, он подъехал к постоялому двору, еще не решив наверное, остановится он или будет продолжать путь. Пока он пребывал в таком колебании, из дома вышли два человека; заметив Санчо, один из них сказал другому.
– Как вы думаете, господин лиценциат, ведь этот человек на лошади, кажется, Санчо Панса, тот самый, который, по уверению экономки нашего искателя приключений, последовал за ее господином в качестве оруженосца?
– Он самый, – ответил лиценциат, – и под ним лошадь нашего Дон-Кихота. – И, в самом деле, им было не трудно узнать нашего путешественника и лошадь, потому что эти два человека были цирюльник и священник, которые некогда предали суду и аутодафе рыцарские книги. Окончательно убедившись, что они узнали Санчо и Россинанта, они, с целью получить известия о Дон-Кихоте, приблизились к всаднику, и священник, назвав его по имени, сказал ему.
– Друг Санчо Панса, что поделывает ваш господин?
Санчо сейчас же их узнал, но решил скрыть место и положение, в которых он оставил своего господина. Поэтому он ответил им, что господин его занят в некотором месте некоторым делом, имеющим необыкновенную важность, и что, под страхом потерять собственные глаза во лбу, он не может сказать им ничего более.
– Ну, нет, Санчо Панса, – возразил цирюльник, – если вы не скажете нам, где он и что он делает, то мы подумаем – да мы и теперь уже имеем право это думать, что вы его убили и ограбили; потому что вы ведь едете на его лошади; клянусь, или вы дадите нам сведения о хозяине лошади, или берегитесь!
– О! – ответил Санчо, – вы грозите мне понапрасну, я не такой человек, чтобы убивать или грабить кого-нибудь; пусть всякий помирает собственною смертью, как угодно Господу Богу, его Создателю. Мой господин остался в прекрасном местечке среди этих гор, чтобы на воле заняться там покаянием.
Затем, залпом, не переводя духа, Санчо рассказал им о положении, в котором он его оставил, о приключениях, встреченных ими, и о письме, имевшемся у него к госпоже Дульцинее Тобозской, дочери Лоренсо Корчуэло, в которую его господин по уши влюбился.
Немало дивились священник и цирюльник всему, что рассказал им Санчо; хотя им и были известны сумасшествие Дон-Кихота и странный характер этого сумасшествия, но все-таки их изумление росло с каждым разом, как они слышали что-нибудь новое об этом. Они попросили Санчо показать им письмо, которое он вез к Дульцинее Тобозской. Он ответил им, что оно написано в альбоме и что, согласно приказанию его господина, он должен в первой же встретившейся ему деревне отдать переписать это письмо на хорошую бумагу. На это священник возразил, что если Санчо покажет ему письмо, то он сам берется его переписать. Санчо Панса сейчас же запустил руку за пазуху и принялся там искать альбом; но он его там не нашел, да и не нашел бы никогда, если бы он даже по сию минуту его искал, потому что альбом остался у Дон-Кихота; написав в нем письмо, Дон-Кихот позабыл передать его Санчо, и Санчо позабыл его спросить. Увидав, что альбома не оказывается, добрый оруженосец покрылся холодным потом и смертельною бледностью. Потом он принялся поспешно ощупывать все свое тело сверху до низу, но, не найдя и тут ничего, он, без разговору, обеими руками вцепился себе в бороду, вырвал половину ее и потом, не передохнув, закатил себе по челюстям и по носу с полдюжины таких здоровых тумаков, что раскровенил себе все лицо. Увидав с его стороны такое неистовое обращение с самим собою, священник и цирюльник оба сразу спросили его, что с ним случилось.
– Что со мной случилось! – воскликнул Санчо, – а то случилось, что я сразу потерял трех ослят, из которых самый маленький стоил дворца.
– Как так? – спросил цирюльник.
– А так, – ответил Санчо, – что я потерял альбом с письмом к Дульцинее, а вместе с ним и записку моего господина, в которой он приказывает своей племяннице выдать мне трех ослят из четырех или пяти, стоящих в конюшне.
И затем Санчо рассказал им о потере осла. Священник постарался утешить его, говоря, что, когда он встретится с его господином, он попросит его возобновить свой дар, на этот раз на отдельном листе бумаги, как того требуют закон и обычаи, потому что обязательства, написанные в альбомах, не принимаются и не оплачиваются. Утешенный этими словами, Санчо сказал, что в таком случае он мало горюет о потере письма к Дульцинее, так как он знает его почти наизусть и потому может дать переписать его где и когда угодно.
– Ну, так прочитайте его нам, – сказал на это цирюльник, – а потом мы его перепишем. Санчо помолчал немного и почесал затылок, чтобы вспомнить письмо, перевалился сперва на одну ногу, потом на другую, посмотрел на небо, посмотрел на землю, наконец, изгрызши до половины ноготь и истомив ожиданием священника и цирюльника, он воскликнул после долгого молчания:
– Клянусь Богом, хоть тресни, ничего не помню из этого письма! Постойте, оно начиналось так: Высокая и самонравная дама.
– Не самонравная, а, должно быть, самодержавная дама, – прервал цирюльник.
– Да это все равно, – воскликнул. Санчо. – Потом, помнится мне… дальше дня слова: Раненый и бессонный… и уязвленный целует у вашей милости ручки, неблагодарная и очень неузнаваемая красота. Потом, уж я не знаю, он что-то говорил о добром здоровье и о болезни, которые он ей посылает, и в этом роде говорится до самого конца, а в конце: Ваш до гроба рыцарь Печального образа.