Часть 54 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В ту минуту, как Дон-Кихот и Санчо оканчивали разговор, переданный в предшествовавшей главе, раздался шум многих голосов. Крестьяне верхом на кобылах с громкими криками и во весь опор кинулись встречать новобрачных, которые приближались среди тысячи инструментов и выдумок, сопровождаемые священником, родственниками обеих семей и блистательной толпой жителей смежных деревень в праздничных нарядах.
Только что невеста показалась, Санчо вскричал:
– Ей-Богу, она одета не крестьянкой, а придворной дамой. Ей-ей, я вижу, что патены,[153] которые она должна была надеть на шею, обратились в богатые коралловые подвески и что зеленая саржа обратилась в тридцатерный бархат. Мало того, повязка из белого полотна, честное слово, изменилась в атласную бахрому. Но посмотрите еще на эти руки, украшенный перстнями из черного янтаря! Я готов умереть, если это не золотые кольца, из хорошего тонкого золота, в которое вправлены белые, как квашеное молоко, жемчужины, из которых каждое не оплатишь дешевле, нежели глазом из головы. О, Пресвятая Дева! что за волосы! Если они не накладные, так я во всю свою жизнь не видывал столь длинных и столь светлых волос. Попробуйте описать ее фигуру и ее походку! Можно сказать, что это двигается пальма, обвешанная гроздями фиников, так красивы все эти драгоценности, обвешивающие ее волосы и ее шею! Клянусь Богом, это бой-баба, которая смело может пройти по фландрским мелям.[154]
Дон-Кихот рассмеялся на эти мужицкие похвалы Санчо Панса, но ему и самому казалось, что он, за исключением Дульцинеи Тобозской, не видал более красивой женщины. Прекрасная Китерия была несколько бледна и бесцветна вследствие бессонной ночи, которую всегда проводят невесты, приготовляя свои наряды к другому дню, дню свадьбы. Новобрачные подходили к сооружению вроде театра, украшенному коврами и ветками, где должно было совершаться бракосочетание и откуда они должны были смотреть на танцы и представления. Подходя к своим местам, они услышали крики и разобрали следующие слова: «стойте, стойте, люди легкомысленные и торопливые!» При этих криках, при этих словах, все присутствующие обернулись и увидели человека, одетого в длинный черный плащ, украшенный шелковыми лентами огненного цвета. На голове, как тотчас стало заметно, у него был венок из мрачного кипариса, а в руках – длинная палка. При его приближении все узнали в нем прекрасного пастуха Базилио и, опасаясь чего-либо неприятного от его прихода в такую минуту, все в молчании стали ждать, к чему приведут его крики и его неясные слова. Он, наконец, подошел, запыхаясь, едва переводя дыхание. Он приблизился к новобрачным и, воткнув в землю свою палку, оканчивавшуюся стальным острием, весь бледный, с глазами, обращенными на Китерию, сказал глухим и дрожащим голосом:
– Ты хорошо знаешь, неблагодарная Китерия, что, по святому закону, который мы исповедуем, пока я живу, ты не можешь выйти замуж. Ты не можешь не знать, что в ожидании, пока время и мое трудолюбие увеличат мое состояние, я не хотел изменить уважению, которого требует твоя честь. Но попирая ногами все обязательства, которые ты приняла на себя по отношению к моим лестным намерениям, ты хочешь сделать другого господином и обладателем того, что принадлежит мне, дать другому не только большое богатство, но и величайшее счастье. Хорошо! Чтоб счастье его было совсем полно (не потому чтобы я считал, что он его заслуживает, а потому, что небеса отдают ему его), я собственными своими руками уничтожу невозможность или препятствия этому мешающие, избавив вас от себя. Да здравствует, да здравствует богатый Камачо с неблагодарной Китерией и да умрет бедный Базилио, бедность которого подкосила крылья его счастью и свергла его в могилу!
С этими словами он схватил свою палку, разделил ее на две части, из которых одна осталась воткнутою в землю, и вытащил оттуда короткий меч, которому палка служила ножнами; потом, уперев в землю рукоятку, он бросился на острие с такой же быстротой, как и решительностью. Половина окровавленного лезвия тотчас вышла позади его плеч, и несчастный, обливаясь кровью, упал распростертый на месте, пронзенный собственным своим оружием.
Друзья ею подбежали к нему, чтобы оказать ему помощь, тронутые его несчастием и прискорбным событием. Дон-Кихот, оставив Россинанта, бросился к нему один из первых, и, подхватив Базилио на руки, он нашел, что тот еще не испустил духа. Ему хотели извлечь меч из груди, но этому воспротивился священник, чтобы исповедать его, так как он опасался, что извлечь меч и увидеть его умирающим было бы делом одного и того же мгновения. Базилио, придя несколько в себя, сказал голосом ослабевшим и почти потухшим:
– Если б ты, жестокая Китерия, хотела дать мне в эту последнюю минуту свою руку и стать моей женой, я готов был бы думать, что мое безрассудство простительно, так как оно доставило мне счастье быть твоим.
Священник, слышавший эти слова, сказал ему, чтобы он больше думал о спасении души, нежели о телесном наслаждении, и искренно просил у Бога прощения за свои грехи и за свою отчаянную решимость. Базилио отвечал, что он ни за что не станет исповедоваться, пока Китерия не обещает ему своей руки, что это удовлетворение позволит ему познать себя и даст сил исповедаться. Когда Дон-Кихот услышал требование раненаго, он воскликнул громким голосом, что требование Базилио весьма справедливо, весьма разумно и весьма исполнимо и что господину Камачо столько же чести будет получить госпожу Китерию вдовою доблестнаго Базилио, как и из рук ее отца:
– Здесь, впрочем, все должно ограничиться одним да, – присовокупил он, – так как брачным ложем в этом браке будет могила.
Камачо слушал нерешительный, смущенный, не зная, что делать, что сказать. Но друзья Базилио стали с такой настойчивостью просить, чтобы он согласился отдать руку Китерии умирающему, для того чтобы душа его не ушла из этого мира в отчаянии и нечестии, что он нашел себя вынужденным ответить, что если Китерия хочет отдать свою руку Базилио, то и он на это согласен, так как это значило бы отдалять исполнение своих желаний только на мгновение. Тотчас все обратились к Китерии: одни с просьбами, другие со слезами, и все с самыми убедительными доводами настаивали, чтобы она отдала руку бедному Базилио. Но она, жестче мрамора, прямее статуи, не знала, что отвечать, или не хотела говорить; и без сомнения она ничего бы не ответила, если бы священник не сказал ей, чтобы она решалась поскорее на то, как ей следует быть, потому что Базилио находится при последнем издыхании и не может дать времени на нерешительность. Тогда прекрасная Китерия, не отвечая ни слова, встревоженная, опечаленная и взволнованная, приблизилась к месту, где Базилио, с потухшим взором и прерывистым дыханием шептал имя Китерии, заставляя думать, что он умирает, как язычник, а не как христианин. Китерия, став на колени, знаками, а не словами, спросила, хочет ли он принять ее руку. Базилио с усилием раскрыл глаза и, в упор смотря на нее, сказал:
– О, Китерия, ставшая сострадательной в такую минуту, когда твое сострадание может прервать мне жизнь, потому что у меня нет больше сил перенести восторг, который ты во мне вызываешь своим согласием взять меня в супруги, ни остановить боль, которая так быстро задергивает мои глаза страшным мраком смерти, – я умоляю тебя об одном: о моя роковая звезда! отдавая мне свою руку и спрашивая мою, не делай этого из снисхождения или чтобы снова меня обмануть. Я умоляю тебя сказать и признаться вслух, что ты отдаешь мне свою руку, не насилуя своей воли, и что ты отдаешь мне ее, как своему законному супругу. Нехорошо было бы обмануть меня в такую минуту и поступить неискренно с тем, кто всегда действовал так открыто по отношению к тебе.
В течение этой речи он несколько раз лишался чувств настолько, что все присутствующие думали при каждом обмороке, что он отдает Богу душу. Китерия, застыдившись и с опущенными глазами, взяв своей правой рукой руку Базилио, отвечала ему:
– Никакое насилие не могло бы покорить мою волю. По свободному побуждению отдаю я тебе свою руку законной жены и беру твою, которую ты даешь мне по свободному побуждению, которого не помрачает и не изменяет катастрофа, произведенная тобою в твоем безрассудном отчаянии.
– Да, я тебе даю ее, – заговорил снова Базилио, – без помрачения, без смущения, с рассудком столь ясным, сколько дало мне небо; и так я отдаю себя тебе в мужья.
– А я тебе в жены, – отвечала Китерия, – все равно проживешь ли ты долгие годы или тебя унесут из моих объятий в могилу.
– Для такого серьезно раненого, – сказал в эту минуту Санчо, – этот малый слишком много болтает. Пусть бы прекратили уже все эти церемонии и заставили бы его подумать о своей душе, потому что, мне кажется, что она у него сидит на языке, а не в пятках.
Пока Базилио и Китерия таким образом держались за руки, священник, растроганный и со слезами на глазах, дал им брачное благословение и просил небо дать блаженное успение душе новобрачного. Но только что тот получил благословение, как быстро вскочил на ноги и с неслыханной быстротой вытащил кинжал, которому тело его служило ножнами. Присутствующие были поражены удивлением, а некоторые простаки принялись кричать: «Чудо, чудо!»
– Нет, кричите не чудо, – отвечал Базилио, – а ловкость, ловкость!
Священник изумленный, вне себя, подбежал к нему, чтобы обеими руками ощупать рану. Он нашел, что лезвие даже и прошло не в тело и бока Базилио, а в железную трубку, которую он привязал себе на боку и которая, как стало теперь видно, была наполнена кровью, составленною так, чтобы не свертывалась. В конце концов, и священник и Камачо и большинство зрителей признали себя осмеянными и одураченными. Что касается новобрачной, то она, по-видимому, нисколько не сердилась на сыгранную шутку; напротив, когда кто-то сказал, что брак этот недействителен, потому что, запятнав обманом, она закричала, что снова подтверждает свое согласие, из чего все заключили, что вся история была устроена с согласия и с ведома обоих. Камачо и его сторонники были так разгневаны, что тут же хотели отомстить за эту обиду, и некоторые из них, с кинжалами в руках, бросились на Базилио, в защиту которого тотчас обнажились другие кинжалы. Что касается Дон-Кихота, то, образуя авангард, с копьем направленным вперед и под прикрытием своего щита, он заставлял всех давать ему дорогу. Санчо, никогда не любивший подобных развлечений, побежал укрыться к котлам, из которых получил свое угощение, так как это убежище казалось ему святилищем, которое должно быть пощажено.
Дон-Кихот закричал громким голосом:
– Остановитесь, господа, остановитесь, никакого основания нет мстить за обиды, нанесенные любовью. Заметьте, что любовь и война одно и тоже. И как на войне дозволено и в обычае употреблять хитрость, чтобы победить неприятеля, так и в любовных столкновениях признаются хорошими и законными хитрости и обманы, употребляемые ради достижения цели, лишь бы это не было в ущерб и к бесчестью любимого существа. Китерия принадлежала Базилио, а Базилио Китерии по справедливому и благосклонному распоряжению небес. Камачо богат: он может покупать себе все для своего удовольствия, где, когда и как он захочет. У Базилио же есть одна только эта овца, и нет такого могущественного человека, который мог бы ее у него похитить, ибо два существа, соединенные Богом, не могут быть разлучены людьми,[155] а кто захочет это сделать, тот будет иметь дело сперва с острием этого копья.
Говоря это, он потрясал своей пикой с такой силой и ловкостью, что внушил страх всем, кто его не знал. С другой стороны, равнодушие Китерии произвело такое сильное впечатление на воображение Камачо, что в одно мгновение изгнало всю любовь из его сердца. Поэтому он тронулся уговорами священника, человека осторожного и с добрыми намерениями, которому и удалось успокоить Камачо и лиц его партии. В знак мира они вложили свои мечи в ножны, больше негодуя на легкомыслие Китерии, нежели на лукавство Базилио. Камачо пришел даже к тому соображению, что если Китерия любила Базилио до замужества, то она любила бы его и после, и он должен скорее благодарить небеса за то, что они у него отняли, нежели за то, что они ему давали.
Так как Камачо утешился и между вооруженными лицами восстановился мир, то и друзья Базилио успокоились, а богатый Камачо, чтобы показать, что не сохранил ни досады, ни сожаления, выразил желание, чтобы пир продолжался, как если бы он и на самом деле обвенчался. Но ни Базилио, ни его супруга, ни друзья его не захотели присутствовать на нем. Они отправились в деревню Базилио, так как и бедные, имеющие талант и добродетели, находят людей, которые за ними следуют, поддерживают их и оказывают им уважение, как у богатых всегда есть люди, льстящие им и составляющие их свиту. Они увели с собою и Дон-Кихота, так как признали в нем человека с сердцем. У одного только Санчо омрачилась душа, когда он увидал, что не имеет возможности дождаться пира и празднеств Камачо, длившихся до ночи. С грустью последовал он за своим господином, удалявшимся с компанией Базилио, оставляя за собою, хотя и унося с собою в душе, египетские котлы,[156] которых почти готовое варево, уносимое им в кастрюле, казалось ему потерянной славой и изобилием. Таким образом, в полной задумчивости и глубоком огорчении направил он своего осла по стопам Россинанта.
ГЛАВА XXII
Где рассказывается о великом приключении в Монтезинской пещере, расположенной в самом сердце Ламанчи; о приключении, которому храбрый Дон-Кихот положил счастливый конец
Новобрачные приняли Дон-Кихота с большими почестями в признательность за доказательства храбрости, данные им при защите их дела, и, ставя его ум так же высоко, как и его мужество, они признали в нем Сида по оружию и Цицерона по красноречию. Добрый Санчо угощался три дня на счет молодых, от которых стало известно, что притворная рана не была хитростью, совместно задуманною с прекрасной Китерией, а была выдумкой одного Базилио, который таких именно результатов и ждал от нее, какие получились. Он признался, впрочем, что поделился своим планом с некоторыми из своих друзей, для того чтобы в минуту необходимости они оказали ему помощь и поддержали плутаю.
– Нельзя и не должно, – сказал Дон-Кихот, – называть плутней средства, направленные к добродетельной цели, а для влюбленных обвенчаться есть первейшая цель. Но обратите внимание, что величавший враг любви нужда, постоянный недостаток. В любви все есть: радость, удовольствие, удовлетворение, особенно когда влюбленный обладает предметом своей любви, а смертельнейшие ее враги бедность и нужда. Все это говорю я с намерением отклонить господина Базилио от такого применения своих талантов, которое дает ему конечно славу, но не доставляет денег, и чтобы он постарался создать себе состояние честным промыслом, для которого не бывает недостатка в средствах у людей благоразумных и трудолюбивых. Для почитаемого бедняка (если предположить, что бедняк может быть почитаем) прекрасная жена есть жемчужина, которую у него похитить, значит похитить честь. Прекрасная и честная жена, которой муж беден, заслуживает быть увенчанною лаврами победы и пальмами триумфа. Красота сама по себе привлекает сердца всех, кто на нее глядит, и на нее набрасываются, как на вкусную добычу и королевские орлы, и благородные соколы, и все птицы высокого полета. Но если к красоте присоединяются бедность и нужда, тогда она остается на произвол воронов, коршунов и всех низменных хищных и птиц, и та, которая противостоит стольким нападениям, по справедливости может быть названа венцом своего мужа.[157] Слушайте, скромный Базилио, – продолжал Дон-Кихот, – какой-то древний мудрец сказал, что во всем свете есть одна только хорошая жена; но он посоветовал всякому мужу думать, что его жена и есть эта единственная женщина; тогда он будет жить в полном спокойствии. Сам я не женат и до настоящей минуты не останавливался на мысли жениться; но всякому, кто спросил бы у меня совета, как выбрать женщину, на которой он хотел бы жениться, я осмелился бы сказать следующее: первое, что я посоветовал бы – обращать более внимания на репутацию, нежели на богатство, ибо добродетельная женщина приобретает добрую славу не только потому, что она добродетельна, но и потому, что она кажется таковою; действительно, явное легкомыслие и опрометчивость более вредит женской чести, нежели тайные грехи. Если ты вводишь в свой дом добродетельную женщину, тебе легко будет сохранить ее и даже подкрепить в этой добродетели, но если ты вводишь женщину с дурными наклонностями, тебе очень трудно будет поправить ее, потому что совсем нелегко переходить из одной крайности в другую. Я не говорю, чтобы это было невозможно, но считаю это делом чрезвычайной трудности.
Санчо слушал все это и заговорил про себя совсем тихо:
– Вот мой господин, когда я высказываю что-нибудь толковое и умное, имеет обыкновение говорить, что я мог бы взять в руки кафедру и отправиться по свету читать хорошенькие проповеди. Ну, так я про него скажу, что когда он принимается разглагольствовать и давать советы, так не только мог бы он взять одну кафедру в руки, но по две на каждый палец и отправиться по свету угощать всех своими проповедями. Какого черта ему в странствующих рыцарях, когда он так много знает. Я себе в душе думал, что он ничего не знает больше того, что касается его рыцарства, а оказывается вещи нет, в которую он не мог бы сунуть свой нос.
Санчо пробормотал этот монолог сквозь зубы, а господин его, услыхав некоторые звуки, спросил его:
– Что ты там бормочешь, Санчо?
– Ничего я не говорю, я ничего не бормочу, – отвечал Санчо, – я только говорил себе, что очень бы хотел слышать все, что сказала ваша милость, прежде, нежели я женился. Может быть, я бы теперь говорил, что не привязанный бык облизывается с большим удовольствием, нежели привязанный.
– Как, разве твоя Тереза настолько зла, Санчо? – возразил Дон-Кихот.
– Она не очень зла, – отвечал Санчо, – но она и не из очень добрых, по крайней мере, не так добра, как я бы хотел.
– Ты дурно делаешь, Санчо, – продолжал Дон-Кихот, – что нехорошо отзываешься о своей жене, потому что ведь она все-таки мать твоих детей. – О, мы один пред другим не в долгу, потому что и она говорят обо мне не лучше, когда ей приходит такая фантазия, а особенно когда она ревнует: тогда сам черт с нею не справится.
В конце концов, господин и слуга оставались три дня у новобрачных, где их угощали и ухаживали за ними как за королями. Дон-Кихот попросил лиценциата, учителя фехтования, дать ему проводника, который привел бы его к Монтезинской пещере, так как у него было большое желание войти в пещеру и собственными глазами увидать, действительно ли существуют все те чудеса, которые рассказывались в окрестностях. Лиценциат отвечал, что даст ему в провожатые одного из своих двоюродных братьев, знаменитого ученого и большого любителя рыцарских книг, который очень охотно доведет его до входа в пещеру и укажет ему также Руидерские лагуны, известные по всей Ламанче и даже во всей Европе.
– Вы можете, – присовокупил лиценциат, – вести с ним приятные беседы, потому что этот малый умеет писать книги для печати и для поднесения их принцам.
И двоюродный брат явился верхом на жеребой ослице, спина которой была покрыта небольшим пестрым ковром. Санчо оседлал Россинанта, взнуздал осла и снабдил припасами свою котомку, которой под пару пришлась и котомка брата, тоже достаточно набитая. Потом, предавшись воле Божьей и со всеми простившись, они пустились в путь но направлению к знаменитой Монтезинской пещере.
Дорогой Дон-Кихот спросил лиценциатового двоюродного брата, какого рода его занятия, его труды, его профессия. Тот отвечал, что профессия его состоит в том, что он гуманист, занятия и труды его состоят в составлении книг, которые он отдает в печать, и которые все весьма полезны, а равно и интересны для государства.
– Одна, – сказал он, – носит название Книги нарядов, я в ней описываю семьсот три наряда с их цветами, шифрами и девизами, а рыцари двора могут выбирать из них любые на время празднеств и развлечений, не имея нужды выклянчивать их у других и ломать себе, как говорят, головы, чтобы взять из них те, которые отвечают их желаниям и их намерениям. Действительно, у меня описаны наряды для ревнивых, для спесивых, для покинутых, для отсутствующих, и эти наряды будут сидеть на них как вылитые. Я еще написал другую книгу, которую хочу назвать Metamorphoseos или Испанский Овидий, новая и необыкновенная выдумка. Подражая шуточному тому Овидия, я рассказываю и рисую в ней, чем были Гиральда Севильская, ангел св. Магдалины, сточная труба Весингерры Кордовской, быки Гязандские, Сиерра Морена, фонтаны Легатиносские и Лавапиесские в Мадриде, в том числе фонтан Пуский, фонтан Золоченой Трубы и фонтан Настоятельницы монастыря.[158] К каждому из этим предметов я присовокупляю аллегории, метафоры и подходящие перестановки слов, так что книга в одно и то же время развлекает, удивляет и поучает. Я составил и еще одну книгу, которую назвал Добавление к Виргилию Полидор[159] и которая трактует о начале вещей. Это книга большого труда и большой эрудиции, потому что я проверял и славно объясняю все вещи, о которых Полидор не упоминает. Он, например, забыл сообщить нам, у кого был первый в мире катарр, и кто первый употребил в дело растирание для излечения себя от этой французской болезни. Я это объясняю досконально и опираюсь при этом на свидетельство слишком двадцати пяти авторов. Теперь вы видите, хорошо ли я работаю, и будет ли полезна такая книга в свете.
Санчо очень внимательно выслушал кузена.
– Скажите мне сударь, – сказал он ему, – и да даст Господь вам удачу в печатании книг! Не можете ли вы мне сказать… О, конечно можете, потому что вы знаете все. Скажите, кто первый в мире почесывал голову? Я так полагаю, что первым в этом деле был прародитель Адал.
– Конечно он, – отвечал кузен, – потому что нет сомнения в том, что у Адама была голова и были волосы. Поэтому и потому что он был первым в мире человеком, он, конечно, по временам почесывал голову.
– И я так думаю, – отвечал Санчо. – Но скажите мне теперь, кто был первым прыгуном и волтижером в свете?
– По правде сказать, братец, я не могу решить этого вопроса сейчас же, не изучив его, но я изучу его, как только возвращусь туда, где мои книги, и удовлетворю вас тотчас, как мы снова увидимся с вами, ибо, я надеюсь, что мы видимся с вами не в последний раз.
– Нет, сударь, – возразил Санчо, – не трудитесь над этим, потому что я сам нашел то, о чем вас сейчас спрашивал. Знайте, что первым волтижером в свете был Люцифер, когда свержен был с неба, потому что он падал, кувыркаясь до глубины бездн.
– Черт возьми, вы правы, друг мой, – сказал кузен, – а Дон-Кихот прибавил, – «Этот вопрос и этот ответ не твои, Санчо, ты их от кого-нибудь слышал.
– Молчите, господин, – возразил Санчо. – Честное слово, если бы я принялся спрашивать и отвечать, я бы не кончил и до завтра. Уж не думаете ли вы, что мне нужно искать помощи у соседей, чтобы спрашивать пустяки и отвечать глупостями?
– Ты высказал вещь более умную, нежели думаешь, – заговорил Дон-Кихот, – ибо много есть людей, которые мучатся, чтобы узнать и проверит такие вещи, которые, узнанные и проверенные, и на обол не приносят пользы уму и памяти.
В таких беседах и других не менее приятных провели они весь этот день. Когда наступила ночь, они остались ночевать в одной деревне, где кузен сказал Дон-Кихоту, что до Монтезинской пещеры остается всего две мили, и что если он решился проникнуть туда, ему нужно будет лишь обзавестись веревкой, чтобы обвязать себя ею и дать себя опустить в глубину. Дон-Кихот отвечал, что если бы ему пришлось опуститься в бездны ада, он хотел бы увидать их дно. Поэтому они купили около эта сажен веревки, и на другой день, около двух часов дня, они прибыли к пещере, вход в которую широк и обширен, но оброс боярышником, дикими финиковыми деревьями, ежевикой и кустарником до такой степени густыми и переплетшимися, что был совершенно имя закрыт.
Подъехав к пещере, кузен, Санчо и Дон-Кихот все вместе сошли наземь, а первые двое тотчас занялись скреплением рыцаря веревками. Устраивая ему из них пояс вокруг талии, Санчо сказал ему:
– Остерегитесь, добрый мой господин. Что делает ваша милость? Поверьте мне, не погребайте себя заживо и не дайте себя повесить вроде кувшина, который для освежения опускают в колодец. Не вашей милости быть исследователем этой пещеры, которая должна быть хуже арабской темницы.
– Привязывай и молчи, – отвечал Дон-Кихот. – Для меня именно и прибережено это похождение.
Тогда проводник прибавил:
– Умоляю вашу милость, господин Дон-Кихот, рассматривать и разглядывать там внутри, как если бы у вас было сто глаз. Может быть, там найдутся вещи, годные для моей книги метаморфоз.
– Черт возьми, – отвечал Санчо Панса, – можете быть спокойны, он свое дело знает.
После этих слов и после того, как пояс из веревок был надет на Дон-Кихота (не на вооружение, а ниже, на живот), рыцарь сказал:
– Мы оказались очень непредусмотрительными, не запасшись каким-либо маленьким колокольчиком, который можно было бы привязать ко мне, и звон которого давал бы звать, что я все еще спускаюсь и что я жив, но так как это уже невозможно, то отдаю себя на Божью волю!
Он стал на колени и тихим голосом прочел молитву, в которой просил у Бога помощи и счастливого исхода этого нового и опасного похождения. Потом громким голосом он воскликнул:
– О дама моего сердца, госпожа моих действий, прославленная и несравненная Дульцинея Тобозская! Если возможно, чтобы молитва и мольбы твоего счастливого возлюбленного дошли до твоих ушей, твоей неслыханной красотой заклинаю тебя выслушать их, цель им в том только и состоит, чтобы умолять тебя не отказать мне в твоей благосклонности и твоей поддержке теперь, когда я в них нуждаюсь. Я погружаюсь и опускаюсь в бездну, которая открывается передо мною, только для того, чтобы свет узнал, что если ты мне покровительствуешь, для меня не существует предприятия, которого бы я не начал и не привел к концу.
Говоря это, он приблизился к отверстию и увидал, что невозможно дать себя спустить и даже подойти, если не открыл себе прохода силою. Он поэтому взял в руки меч и начал срезать и рубить ветки кустарника, скрывавшие вход в пещеру. От шума его ударов оттуда вылетело такое множество воронов и ворон и с такой быстротой, что они опрокинули Дон-Кихота на спину, и если бы он так же верил в дурные предзнаменования, как был добрым католиком, он принял бы это происшествие за плохое предзнаменование и избавил бы себя от проникновения в подобное место. Но он поднялся и, видя, что более не появляется ни воронов, ни ночных птиц, потому что в компанию воронов замешались и летучие мыши, он потребовал, чтобы Санчо и кузен его опустили, и они дали ему осторожно соскользнуть в ужасную пещеру. В момент, когда он исчез, Санчо дал ему свое благословение и, тысячу раз осеняя его крестом, воскликнул: «Да сопровождает тебя Бог, как Скалу Франции и Троицу Гаэты,[160] цвет, сливки и пена странствующих рыцарей! Иди, мировой боец, стальное сердце, медная рука; да сопровождает тебя Бог, говорю я опять, и возвратить тебя здравым и невредимым со свету этой жизни, который ты оставляешь, чтобы похоронить себя во мраке, который ты ищешь.
Почти такое же воззвание произнес и кузен. Однако Дон-Кихот время от времени кричал, чтобы спускали веревку, а те мало-помалу подавали ему ее. Когда крики, выходившие из пещеры, как из трубы, перестали быть слышны, все сто сажен веревки были уже спущены. Тогда они решили втащить Дон-Кихота обратно, потому что спустить его еще ниже они не могли. Тем мы менее они выждали с полчаса, и по истечении этого времени они потащили веревку обратно, но она подавалась с чрезвычайной легкостью и без всякой тяжести, что заставило их предположить, что Дон-Кихот остался внизу. Санчо, подумав так, горько заплакал и с большой быстротой стал тащить веревку, чтобы убедиться в истине, но когда они вытащили около восьмидесяти сажен, они ощутили тяжесть, которая доставила им весьма большую радость. Наконец, на расстоянии десяти сажен они ясно различили Дон-Кихота, которому Санчо весь радостный закричал:
– Привет вам, мой добрый господин! а мы думали, что вы там остались для разведения рода.
Но Дон-Кихот не отвечал ни слова, и, когда они окончательно вытащили его из пещеры, они увидали, что глаза у него закрыты, как у спящего. Они положили его на землю и развязали ему веревочный пояс, но разбудить его не могли. Они так хорошо вертели, поворачивали и трясли его, что после довольно продолжительного времени он пришел в себя и потянулся как после тяжелого и глубокого она. Он посмотрел по сторонам блуждающим взглядом и воскликнул:
– Да простит вас Бог, друзья! Вы меня отвлекли от приятнейшего зрелища, от восхитительнейшей жизни, какою когда-либо пользовался смертный. Теперь я действительно узнал, что все радости на этом свете проходят как тень и как сов или вянут, как цветы на полях. О, несчастный Монтезинос! О, Дюрандарт, покрытый ранами! О, злополучная Белерма! О, печальная Гвадиана! И вы, достойные плача дочери Руидеры, показавшие в своих обильных водах все слезы, пролитые вашими прекрасными глазами!
Кузен и Санчо с величайшим вниманием прислушивались к словам Дон-Кихота, который произносил их так, как будто с величайшей болью извлекал их из своих внутренностей. Они его умоляли объяснить, что такое он хочет сказать, и рассказать им, что такое видел он в этом аду.