Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 64 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Герцог и герцогиня были в восторге, что Дон-Кихот так оправдал их ожидания. В это время Санчо вмешался в разговор. – Я бы не желал, – сказал он, – чтоб эта госпожа дуэнья подкинула какую-нибудь палку под колесо моего губернаторства, a я слыхал от одного толедского аптекаря, который говорил, как щегленок, что где вмешаются дуэньи, там уже добра не жди. Пресвятая Дева! как он их ненавидел этот аптекарь! A я из этого вывел, что если все дуэньи несносны и наглы, какого бы звания и характера они ни были, что же будет из скорбящих, обездоленных или угнетенных, какова, рассказывают, эта графиня трехфалдая или треххвостая,[217] потому что на моей родине фалда и хвост, хвост и фалда одно и то же. – Молчи, друг Санчо, – сказал Дон-Кихот. – Если эта дама явилась ко мне из таких отдаленных стран, то она не может быть из тех, которых аптекарь носил в своей памятной книжке. К тому же она графиня, a когда графини служат в качестве дуэний, то только у цариц или королев» они госпожи и хозяйки в своих домах, и им служат другие дуэньи. К этому присутствовавшая тут же донья Родригес с живостью прибавила: – Здесь, y госпожи герцогини, служат дуэньи, которые могли бы быть графинями, если бы судьбе это было угодно. Но всяк сверчок знай свой шестов. И все-таки пусть не отзываются дурно о дуэньях, особенно о старых и о девушках, потому что хотя я ни то, ни другое, a очень хорошо вижу и понимаю преимущество дуэнья девушки вред дуэньей вдовой; и кто вас острит, тот оставил ножницы у себя в руках. – A все же, – ответил Санчо, – у дуэний, по словам моего аптекаря, еще столько есть чего стричь, что лучше не разрывать помойной ямы, чтоб не смердела. – Оруженосцы уж известные ваши враги, – сказала донья Родригес. – Так как они вечно торчат в передних и то и дело сталкиваются с нами, то им и нечего больше делать, как сплетничать на вас, перемывать наши косточки и губить ваше доброе имя во все часы дня, когда они не молятся, – a таких очень много. Ну, a я скажу этим ходячим чурбанам, что мы будем, наперекор им, продолжать жить в свете и в домах знатных господ, хотя бы нас морили там голодом и покрывали бы жалкой черной юбчонкой ваши нежные или не нежные тела, как в дни процессий покрывают навоз драпировками. Право, если бы мне только позволили, и если б у меня было время, я бы хорошо объясняла не только тем, кто меня слушает, но и всему свету, что нет в мире добродетели, которой не было бы в дуэньях. – Я думаю, – вмешалась герцогиня, – что моя добрая донья Родригес вполне права; но лучше ей отложить до более удобного времени свою защиту и защиту других дуэний, чтоб опровергнуть злое мнение злого аптекаря и с корнем вырвать то же мнение, питаемое в глубине души великим Санчо Панса. – Право, – ответил Санчо, – с той поры, как угар от губернаторства ударил мне в голову, я уже не так дорожу званием оруженосцев и смеюсь над всеми дуэньями на свете, как над дикой фигой. Разговор о дуэньях еще продолжался бы, если бы вновь не раздались звуки рожков и барабанов, из чего все поняли, что дуэнья Долорида приближается. Герцогиня спросила герцога, не следует ли выйти к ней навстречу, так как она графиня и знатная дама. – Что до ее графства, – вмешался Санчо, прежде чем герцог успел открыть рот, – так я согласен, чтоб ваши величия пошли ее встречать; что же до того, что в ней принадлежит к дуэньям, так я того мнения, чтоб вы не трогались с места. – Кто тебя просит вмешиваться, Санчо? – остановил его Дон-Кихот. – Кто, господин? – переспросил Санчо. – Я вмешиваюсь и могу вмешиваться, как оруженосец, научившийся обязанностям вежливости в школе вашей милости, которые самый обходительный и благовоспитанный рыцарь во всем свете. В этих делах, как я слыхал от вашей милости, так же вредно пересаливать, как недосаливать, – ну, а умному свисни, и умный смыслит. – Именно так, как говорит Санчо, – сказал герцог, – Увидим еще какова эта графиня, и тогда посмотрим, какую вежливость ей оказать. В эту минуту показались рожки и барабаны, как в первый раз, и автор заканчивает здесь эту коротенькую главу, чтоб начать другую, в которой он продолжает то же приключение, одно из замечательнейших во всей этой истории. ГЛАВА XXXVIII В которой дается отчет об отчете, данном дуэньей Долоридой об ее печальной судьбе Вслед за исполнителями унылой музыки начали входить в сад в два ряда до дюжины дуэний, одетых в широкие саржевые монашеские платья и белые кисейные покрывала, такие длинные, что из-под них едва виднелись края платьев. За ними шла графиня Трифальди, ведомая за руку оруженосцем Трифальдином Белая Борода. Она была одета в черное платье из необделанной шерсти, потому что если бы нити этой шерсти были скручены, то получились бы зерна величиной с горошину. Хвост, или фалда, или пола, или как бы это ни называлось, разделен был на три части, поддерживаемая тремя пажами, также в черном, изображавшими из себя красивую геометрическую фигуру с тремя острыми углами, которые образовали три конца хвоста; и все увидавшие этот хвост с тремя концами поняли, что от него произошла ее фамилия графини Трифальди, т. е. графини с тремя хвостами Бен-Энгели говорит, что это так и было, и что настоящая фамилия графини была Волкинос, потому что в ее поместьях было много волков, и если бы эти волки были лисицами, так ее назвали бы графиней Лисинос, потому что в этих местах знатные баре имеют обыкновение принимать ими той вещи или тех вещей, которыми особенно изобилуют их поместья. Словом, эта графиня бросила ради новизны своего хвоста фамилию Волкинос и приняла фамилию Трифальди. Все двенадцать дуэний и сама дама ходили размеренным шагом процессий, с опущенными на лицо черными покрывалами, не прозрачными, а такими густыми, что под ними ничего нельзя было разглядеть. Едва показался сформированный таким образом отряд дуэний, как герцог, герцогиня и Дон-Кихот, а равно и все видевшие эту длинную процессию, поднялись с мест. Двенадцать дуэний остановились, образовав шпалеру и окружив Долориду, не покидавшую руки Трифальдина. При виде этого, герцог, герцогиня и Дон-Кихот сделали навстречу ей с дюжину шагов. Тогда она, опустившись на оба колена, произнесла голосом скорее хриплым и грубым, чем мелодичным и нежным: – Пусть ваши величия соблаговолят не расточать стольких учтивостей их покорному слуге… я хочу сказать, их покорной слуге, ибо я так угнетена, что никогда не сумею ответить на них так, как бы должна была. В самом деле, мое странное и неслыханное несчастье унесло мой ум не знаю куда, но должно быть далеко, потому что чем более я его ищу, тем более он от меня удаляется. – Нужно совсем не иметь ума, – ответил герцог, – чтоб не замечать в вас достоинств, которые уже сами по себе заслуживают сливок всех учтивостей и цвета самых обходительных вежливостей. И, подняв ее с земли, он усадил ее рядом с герцогиней, которая также оказала ей самый радушный прием. Дон-Кихот хранил молчание, а Санчо умирал от любопытства увидать лицо Трифальди или одной из ее многочисленных дуэний; но это было невозможно, пока они по своей воле не откроют своих лиц. Никто не двигался, все молчали и все ждали, чтобы кто-нибудь заговорил. Первая прервала молчание дуэнья Долорида, сказавшая: – Я верю, могущественнейший государь, прекраснейшая дама и благоразумнейшие слушатели, что мое горестнейшее горе найдет в ваших мужественнейших сердцах не менее ласковый, чем великодушный и печальный прием, потому что мое горе таково, что может тронуть даже мрамор, смягчить алмаз и расплавить сталь самых жестоких в мире сердец. Но прежде чем открыть его вашему слуху (чтоб же сказать ушам), я хотела бы, чтоб вы поведали мне, находятся ли в недрах этого славного общества славнейший рыцарь Дон-Кихот Ламанческий и его оруженосейший Панса. – Панса-то вот он, – ответил Санчо, прежде чем кто бы то ни было заговорил, и Дон-Кихотейший тоже. Стало быть, вы можете, Долоридейшая дуэнейшая, сказать все, что вам угоднейше, а мы готовейши быть вашими покорвейшими слугеишами. Тут поднялся Дон-Кихот и, обратившись к дуэнье Долориде, сказал: – Если ваше горе, о, скорбящая дана, может надеяться на лечение при помощи какого-нибудь мужественного поступка или какой-нибудь силы какого-нибудь странствующего рыцаря, так я отдаю все свое мужество и всю свою силу, хотя они и ничтожны, целиком на служение вам и Дон-Кихот Ламанчский, занятие которого состоит в том, чтобы помогать всем, кто нуждается в помощи. Следовательно, вам нет надобности, сударыня, вымаливать наперед чьего бы то ни было расположения, и вы можете прямо и без обиняков рассказать нам о своем горе. Вас будут слушать люди, которые сумеют если не помочь, то, по крайней мере, отнестись сочувственно к вашему положению. Услышав эти слова, дуэнья Долорида хотела броситься к ногам Дон-Кихота и даже бросилась и, силясь обнять их, вскричала: – Я падаю к этим ногам и к этим стопам, о, непобедимый рыцарь! потому что они основа и столпы странствующего рыцарства. Я стану целовать эти ноги, от одного шага которых жду и жажду исцеления моей скорби, – о, славный странствователь! истинные подвиги которого далеко превзошли и затмили сказочные деяния Амадисов, Белианисов и Эспландианов! Затем, оставив Дон-Кихота и обернувшись к Санчо Панса, она охватила его за руку и сказала: «О, ты, честнейший изо всех оруженосцев, когда-либо служивших странствующему рыцарю в настоящие и в прошедшие века, которого доброта больше бороды Трифальдина, присутствующего здесь спутника моего! ты можешь смело похвалиться, что, служа великому Дон-Кихоту, служишь в миниатюре всем рыцарям в мире, когда-либо носившим оружие. Заклинаю тебя твоей великодушнейшей добротой стать моим заступником пред твоим господином, чтоб он сейчас же и немедля оказал покровительство этой униженнейшей и несчастнейшей графине. Санчо ответил: – Что моя доброта, любезная дама, так же велика и так же длинна, как борода вашего оруженосца, это к делу не относится. Ну, а что моя душа может на том свете очутиться без бороды и без усов, это меня беспокоить, а o здешних бородах я нимало не забочусь. К тому же я и без этих упрашиваний, вымаливаний попрошу моего господина (а я знаю, что он меня любит, особенно теперь, когда и ему нужен для одного дела), чтоб он помог вашей милости, чем можно. Только выкладывайте нам поскорее свое горе, не стесняйтесь, и мы уж поладим. Герцог и герцогиня, подстроившие все это дело, задыхались от смеха, радуясь в душе ловкости и уменью, с которыми Трифадьди выполняла свою роль. Она между тем, снова села на свое место и сказала: – В знаменитом Кандинском королевстве, лежащем между великой Трапобаной и Южным морем, за две мили от Коморинского мыса, царствовала королева донья Магуисия, вдова короля Арчипиелы, ее супруга и господина. От их брака произошла и родилась инфанта Антономазия, наследница престола, каковая инфанта Антономазия выросла и воспиталась под моей опекой и моим руководством, потому что я была самая старинная и самая благородная из дуэний ее матери. Дни шли за днями, и маленькая Антономазия достигла четырнадцати лет и стала такой совершеннейшей красавицей, что природа уже не могла бы ничего прибавить к ее красоте. Но, может быть, вы думаете, что относительно ума она была еще совсем дурочкой? Нет, она была и рассудительна, и умна, и прекраснее всех на свете, или, лучше сказать, есть и теперь, если только завистливая судьба и беспощадные Парки не перерезали нити ее жизни. Но нет, они этого не сделали, потому что небеса не допустили бы, чтобы земле причинено было такое зло, чтобы срезана была недозревшая кисть с прекраснейшей в мире виноградной лозы. В эту красавицу, прелести которой мой тяжелый, неловкий язык не в состояния так восхвалить, как они того заслуживают, влюбилось множество принцев, как туземных, так и чужестранных. Между ними осмелился вознести свои мысли до небес этой чудной красоты простой рыцарь, находившийся ври дворе. Его надежды поддерживались. его молодостью, красотой, грацией, множеством талантов, легкостью и быстротой ума. Ваши величия должны звать, если вам не скучно слушать, что он так играл на гитаре, что она словно говорила под его руками, кроме того, он был поэтом и отличным танцором и, еще, так хорошо умел делать птичьи клетки, что мог бы даже зарабатывать себе этим хлеб, еслиб ы пришла нужда. Все эти качества, все эти достоинства могут сдвинуть с места даже гору, не то что тронуть слабую молодую девушку. Тем не менее, все его достоинства, прелести и таланты не в силах были бы заставить сдаться крепость моей воспитанницы, если бы этот наглый вор не пустил в дело все свое искусство, чтобы пленить мое сердце. Этот негодный злодей вздумал склонять меня, слабого гувернера, отдать ему ключи от крепости, охрана которой вверена была мне. Он стал льстиво превозносить мой ум и парализовал мою волю, не знаю какими зельями, которых надавал мне. Но что всего более заставило меня споткнуться и упасть, это песня, которую он распевал в одну ночь, прогуливаясь по маленькой улице под моим решетчатым окном. Песня эта, если память мне не изменяет, состояла в следующем: «От неприятельницы милой Исходит зло, что грудь терзает, И тех мне муки умножает,
Что служит грудь мольбам могилой».[218] Этот куплет показался мне золотым, а его голос медовым» и с тех пор, видя, в какое несчастье повергли меня эти и подобные ям стихи, я решила, что следует, как советует Платон, изгнать поэтов из хорошо организованных государств – по крайней мере, поэтов эротических, потому что они пишут стихи не такие, как жалобы маркиза Мантуанского. которые забавляют женщин и заставляют плакать детей, а умственные иглы, которые пронзают душу подобно нежным шипам и жгут ее, как молния, не касаясь платья. В другой раз он пел так: «Приди, о смерть, приди украдкой, Чтоб о тебе не мог я знать: Боюсь я к жизни вновь возстать, Приход увидя смерти сладкой».[219] Потом он еще пел куплеты и строфы, которые чаруют в пении и восхищают в чтения. Но, когда эти поэты примутся, бывало, сочинять очень модные в то время в Кандане стихи, которые они называют сегедилами,[220] тогда душа принимается плясать, тело приходит в движение, вырывается неудержимый хохот, и все чувства приходят в восхищение. Поэтому я и говорю, милостивые государи, что всех этих поэтов и трубадуров следовало бы по справедливости сослать на Ящеричные острова.[221] Впрочем, виноваты собственно не они, а те простаки, что расхваливают их, и дуры, что верят им. Если б я была как следует хорошей дуэньей, я бы, конечно, не польстилась на их пустые сладкие речи и не приняла бы за чистую монету красивых слов вроде я живу, умирая, я горю во льду, я дрожу в тени, я надеюсь без надежды, я уезжаю и остаюсь и тому подобные несообразности, которыми полны их писания. А что выходит из того, что они обещают феникс Аравии, корову Ариадны, коней Солнца, перлы Южного моря, золото Пактола и бальзам Панкаии? Они тут-то и принимаются скорее, чем всегда, действовать мечом, потому что им ни чего не стоит наобещать того, чего они никогда не в состоянии будут исполнить. Но что я делаю? Чем я, несчастная, развлекаюсь? Что за безумие, что за безрассудство побуждает меня рассказывать о чужих грехах, когда мне столько нужно рассказать о своих собственных. Горе мне! Не стихи меня сломили, а глупость моя; не серенады меня смягчили, а преступная неосторожность моя. Мое великое невежество и слабая предусмотрительность открыли дорогу и приготовили путь желаниям Дон Клавихо (так звали рыцаря, о котором идет речь). Под моим покровительством и при моем посредстве он входил, и не раз, а много раз, в спальню Антономазии, обманутой не им, а мною; но это делалось уже в звании законного супруга, потому что, как я ни грешна, я бы ни за что не позволила, чтоб он, не будучи ее мужем, дотронулся хотя бы до кончика носка ее туфель. Нет, нет, никогда! Брак должен предшествовать во всех делах подобного рода, о которых я говорю. В этом деле была только одна дурная сторона – неравенство положений, так как Дон Клавихо был простой рыцарь, а инфанта Антономазия, как уже сказано, наследница престола. Несколько дней интрига эта оставалась скрытой, благодаря моей ловкости и моим предосторожностям, но вскоре мне показалось, что она должна неизбежно открыться благодаря странной опухоли живота Антономазии. Это опасение заставило нас всех троих устроить тайное совещание, и мы единогласно решили, чтоб Клавихо, прежде чем откроется тайна, попросил у великого викария руки Антономазии, на основании письменного обещания с ее стороны стать его женой, составленного мною и такого сильного, что даже Самсон не мог бы его нарушить. Все так и было сделано; викарий прочитал обязательство, выслушал исповедь Антономазии, которая без околичностей созналась во всем, и затем засвидетельствовал все это у одного честного придворного алгвазила. – Как! – вскричал Санчо. – Разве я в Кандаие есть алгвазилы, поэты и сегедиллы? Клянусь всевозможными клятвами! я начинаю думать, что свет везде один и тот же. Но поторопитесь немножко, ваша милость, госпожа Трифальди: становится поздно, а я помираю от любопытства узнать конец такой длинной истории. – Хорошо, я потороплюсь, – ответила графиня. ГЛАВА XXXIX В которой Трифальди продолжает свою удивительную и достопамятную историю Всякое слово, произносимое Санчо, столько же восхищало герцогиню, сколько приводило в отчаяние Дон-Кихота. Долорида, между тем, продолжала так: – Наконец, после многих допросов, опросов и ответов, в продолжение которых инфанта все поддерживала первое показание, ничего не прибавляя и не убавляя, великий викарий решил дело в пользу Клавихо и передал ее ему, как законную супругу. Это так опечалило королеву донью Магунсию, мать инфанты Антономазии, что мы через три дня должны были ее схоронить. – Она, значит, умерла? – спросил Санчо. – Понятно, – ответил Трифальдин, – потому что в Кандаие хоронят не живых, а мертвых. – Ну, мы видели и такие случаи, господин оруженосец, – возразил Санчо, – что хоронили человека обмершего, считая его за мертвого, а мне казалось, что королева Магунсия сделала бы лучше, если бы обмерла, вместо того чтоб умереть, потому что при жизни можно многое поправить. К тому же поступок инфанты был вовсе уж не такой страшный, чтоб ей нужно было непременно так огорчаться. Если б эта барышня вышла за пажа или другого какого домашнего слугу, как сделали, говорят другие, – ну, тогда дело было бы пропащее; а выйти за рыцаря, такого славного и притом дворянина, судя по описанию, это, право, хоть и глупость, но вовсе уж не такая большая, как полагают. Потому что, как говорит мой господин, здесь присутствующий, который не позволит обвинить меня во лжи, – как из людей духовного звания делают епископов, так из рыцарей, особенно если они странствующие, можно делать и королей, и императоров. – Ты прав, Санчо, – ответил Дон-Кихот, потому что странствующий рыцарь, если у него есть хоть крошечка счастья, всегда может рассчитывать сделаться могущественнейшим в мире государем. Но продолжайте, госпожа Долорида: мне кажется, что вам остается теперь досказать все горькое из этой до сих пор сладостной истории. – Горькое! – вскричала графиня. – О, да, такое горькое, что в сравнении с ним полынь покажется сладкой и лавр вкусным. Так как королева умерла, а не обмерла, то мы ее и схоронили. Но только что мы бросили на ее гроб последнюю горсть земли, только-что сказали ей последнее прости, как вдруг – quis talia fando temperet а lacrymis,[222] – на могиле королевы показался верхом на деревянной лошади великан Маланбруко, двоюродный брат Магунсии, очень жестокий и вдобавок колдун. Чтоб отомстить за смерть своей кузины и показать дерзость Дон Клавихо и слабость Антономазии, он пустил в ход свое проклятое искусство и оставил влюбленную чету заколдованною на самой могиле, обратив ее в бронзовую обезьяну, а его в страшного крокодила из какого-то неведомого металла. Между ними воздвиглась колонна, также металлическая, с надписью на сирийском языке, которая, если перевести ее на канданский язык, а потом на кастильский, означает следующее: Сии два дерзкие любовника до тех пор не примут прежнего своею вида, пока отважный Ламанчец не сразится со мной с поединке, ибо его лишь отваге судьба предназначила сие неслыханное приключение. После этого он вынул из ножен громадный, широкий палаш и, схватив меня за волосы, сделал вид, что хочет перерезать мне горло и отсечь голову по самые плечи. Я испугалась, голос мой замер, и мне стало дурно; но я сделала над собой усилие и дрожащим голосом стала говорить ему такие вещи, что он вынужден был отложить исполнение своей ужасной кары. Затем он приказал привести к себе всех дуэний из дворца, здесь присутствующих, и, побранив нас за наш проступок и горько осудив нравы дуэний, их скверные хитрости и еще худшие интриги, обвинив всех их в проступке, который совершила я одна, он сказал, что не хочет наказать вас смертною казнью, а наложит на нас более продолжительное наказание, которое поведет за собой вечную гражданскую смерть. Едва он произнес эти слова, как все мы почувствовали, что поры наших лиц раскрылись и в них точно впились тысячи иголок. Мы ухватились руками за лица и почувствовали, что превратились в то, что вы сейчас увидите. Тут Долорида и другие дуэньи подняли покрывала, которыми были прикрыты, и обнаружили лица, обросшие бородами, у кого русой, у кого черной, у кого совсем седой, а у кого с проседью. При этом зрелище герцог и герцогиня казались пораженными изумлением, Дон-Кихот и Санчо остолбенели, а остальные зрители ужаснулись. Трифальди же продолжала так: – Вот как покарал нас этот свирепый и злонамеренный Маламбурно. Он прикрыл белизну и бледность наших лиц этими жесткими волосами, и лучше бы он уже отсек нам головы своим огромным острым палашом, чем затемнить свет наших лиц этой покрывшей нас густой шерстью, потому что, если даже стать считать… но то, что я собираюсь сказать, я хотела бы сказать с глазами, из которых текли бы целые ручьи; но море слез, пролитых из глаз моих при постоянной мысли о постигшем нас несчастье, иссушило их, как тростник, и потому я буду говорить без слез. И так, я говорю: куда деться бородатой дуэнье? Какой отец, какая мать сжалятся над нею? Кто ей поможет? Если даже тогда, когда кожа у нее гладка и лицо раскрашено разными косметиками, на нее мало находится охотников, так что же будет, если она покажет лицо, похожее на лес? О, подруги мои дуэньи! Под злой звездой родились мы и под роковым влиянием зародили нас отцы наши! При этих словах Трифальди сделала вид, что падает в обморок. ГЛАВА LX О делах, касающихся этой достопамятной истории
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!