Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 10 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Будь цел, боярин! – Гость поклонился. – Воюн я, Благунов сын, из Укрома, – пояснил он, понимая, что внешность его Унераду незнакома, поскольку при его прошлых приездах тот еще был слеп, а то и без памяти. – Дочь моя здесь у тебя в талях, сестра ходила за тобой. – И ты будь цел. – Унерад окинул его пристальным, однако не вызывающим взглядом единственного глаза, но не встал, хотя гость годился ему в отцы. – Слышал я о тебе от моих людей. Ты в Укроме старейшина и волости старший жрец? – Истинно. – Ну, пойдем, потолкуем, – Унерад поднялся, придерживая на плече наброшенный дорогой кожух на бобрах. Будишу послали за Болвой, и с ним вместе пришел Молята. Бергтур был со своими отроками на лову. Всякий день Обещана слышала разговоры между боярами русов, что-де долгая остановка им очень вредит, они проедают собранные запасы, и когда все дружины вернутся в Киев и станут сравнивать, кто больше набрал, они опозорятся перед остальными. Теперь, когда Унерад поднялся и мог – как он уверял – хотя бы часть дня находиться в седле, отъезд по Моравской дороге на восток стал делом одного-двух дней. И потому судьба Обещаны должна была решиться не сегодня-завтра. Ее вновь затрясло от волнения; она хотела даже уйти из избы, но взглянула на Медвяну и устыдилась. Зелейница сидела у двери, с видом скромным, но достойным, будто была на месте в собрании киевских мужчин. И Обещана присела с нею рядом, лишь тайком покусывала губу. Когда ее приезжали сватать за Домаря, она и то волновалась меньше! – Ну, человек добрый, рассказывай, с чем приехал! – с видом радушного хозяина предложил Болва, когда все расселись. Боярин Болва, как уже поняла Обещана, был самым большим человеком в этой стае, не столько по родовитости – по этой части с Унерадом тут было некому тягаться, – сколько по близости к Святославу. Болва со всяким держался радушно, хотя в этом радушии Обещана чувствовала нарочитость, неискренность. Серые глаза его были прохладны, он будто бы от всякого ожидал подвоха, и приветливость его истекала не от сердца, а от убеждения, что этим вернее расположишь к себе людей и легче устроишь дела. Прочие русы относились к нему с почтением, но любили больше Бергтура, простого и дружелюбного. Обещане было жаль, что старика сейчас нет. – Вижу, что боярин Унерад Вуехвастич почти здоров уже, – начал Воюн. Ему было никак не выговорить северное имя Вуефаст, и в его устах оно звучало так, будто происходило из слов «вуй» и «хвастать». Но никто из киян даже не улыбнулся: они к этому привыкли, и многие русы сами нарекали детей Прастенами, как это звучало в устах славян и славяноязычных русов третьего-четвертого поколения, а не Фрейстейнами, как это было в Северных странах. – Попросить хочу о дочери моей, – Воюн бросил короткий взгляд на Обещану. – Зелейница, сестра моя, что могла, то сделала, теперь жить боярину еще сто лет. Дань вы с наших волостей собрали, и за нами, укромскими, долга ни веверицы нет. Отпусти дочь мою, боярин. Вдова она горькая ныне, ты уж ее не обидь, отпусти в дом родной, к матушке под крыло. А я богов буду молить за тебя до самой смерти. Русы помолчали, переглядываясь. Это молчание так давило на Обещану, что она невольно все ниже опускала голову. Яркие и пышные уборы молодухи она уже сняла и сидела в сером платке поверх повоя; этот старушечий плат, обрямляющий такое юное лицо, будто кричал о несправедливости судьбы. – Когда мы брали виру с Драговижа, мы посчитали эту женку в уплату их долга, – заговорил Молята. – Глаз мой теперь никакими гривнами не вернуть, – проворчал Унерад. – Это немалое увечье, – Болва значительно поднял брови. – И раз никто не знает, чья рука выпустила ту стрелу, платить за него виру должен весь Драговиж. – Когда та стрела была пущена и ты получил увечье, мой зять был уже мертв, – указал Воюн. – Твои же люди это подтверждают. Моя дочь уже была вдовой, когда твои люди увезли ее из Драговижа. У нее нет детей, ее ничто не связывает с родом мужа. Она возвращается ко мне, в Укром. А Укром все выплатил сполна. Она принадлежит Укрому и должна туда воротиться, раз уж уговор наш, – он кивнул на Медвяну, – выполнен. – Она останется у нас, – буркнул Молята, будто отсекая все доводы. – Да как так – остается? – Воюн нахмурился. – Вы, когда ее уводили, говорили, что отпустите через три… когда дань возьмете с Укрома и волости нашей. И она, и мужи драговижские подтверждают. Дань собрана. Что вам с нее? Неужто ваше слово ничего не стоит? – Я хотел сделать все тихо и мирно! – яростно воскликнул Унерад. – Никто не посмеет сказать, что я искал напрасной крови! Я сказал: не противьтесь, и все будет хорошо! Но твой клятый зять, ее клятый муж, не хотел послушать доброго совета! Он принес топор и подбил свою ораву напасть на нас! Какого лешего он это сделал! Сидел бы тихо – и сам был бы жив, и жена была бы на свободе! Первая радость выздоравливающего, что выжил и не потерял зрение полностью, у него уже прошла. Зато теперь Унерад осознал свою потерю: он окривел, и этого никакой зелейник не поправит. Даже на царьградском торгу ему нового глаза не купить. Раньше он был весьма хорош собой, и при своем высоком роде мог выбирать любую, хоть самую лучшую невесту в Киеве – потому и оставался до сих пор неженатым, что сделать выбор при таком богатстве никак не мог. Но теперь это в прошлом. В двадцать с небольшим он оказался искалечен, изуродован. В иных отношениях уподобился старикам, что уже частью находятся на том свете, и утратил иные права знатного человека: к примеру, ему больше нельзя было участвовать в принесении жертв. Не зная, кто выпустил ту злополучную стрелу (Воюн тоже не сумел это выяснить, в Драговиже никто не сознавался), Унерад сосредоточил свою злобу и досаду на Домаре, зачинщике драки. Воюн молчал, меняясь в лице. Не так чтобы он одобрял решение покойного зятя, но понимал его. Попади ему самому сейчас в руки топор… нелегко было бы одолеть искушение немедленно освободить дорогую ему женщину, вырвать дочь из рук чужаков, чтобы она не оставалась среди них ни мгновения больше. – Выкуп назначьте, – попросил он наконец. – Я соберу… – Пойми, старинушка, – Болва наклонился ближе к нему. – Мы не можем оставить ее ни в Укроме, ни в Драговиже. На сей год вы дань выплатили. Так ведь будет новый год. И новая дань. Какая – это князь решит. До следующей зимы уведомит вас. Ты человек родовитый, уважаемый. Твоя дочь пойдет не в челядь, а в таль. Поверь мне, это гораздо лучше. Ее не продадут за Греческое море или сарацинам за Гурган, она будет жить в Киеве… почти как свободная женщина. А ты будешь сидеть здесь и следить за тем, чтобы твоя волость готовила дань к сроку. – И чтобы больше ни одному угрызку не пришло в голову нападать на наших людей, – добавил Молята. Воюн обвел глазами лица русов, будто еще надеялся найти поддержку. Но ответил на его взгляд только Стенар: молча постучал указательным пальцем по среднему на другой руке – там, где раньше было кольцо Етона, теперь сидевшее на пальце Унерада. Словно напоминал: за ее жизнь ты расплатился, вручив нам ее судьбу. – Я… не смирюсь с этим, – сказал Воюн и встал. – У нас, бужан, свой князь имеется. Етон в Плеснеске. – Ты вольный человек, – Болва тоже встал. – Ищи поддержки у твоего князя. Этого тебе никто не запрещает. А Святослав разберет вашу жалобу и вынесет решение. Часть вторая В Плеснеске, стольном городе земли Бужанской, Лют Свенельдич бывал много раз и неплохо его знал. Правда, не любил: ни в каком другом городе его не пытались столько раз убить, но так уж, видно, суденицами напрядено. В течение десяти лет он раз за разом приближался к широкому холму, где высился упрятанный за крепкими стенами многолюдный город, с одной и той же мыслью: как там Етон? Жив ли, говядина старая? Все знали повесть о том, как сам Один лет шестьдесят назад пообещал Етону три срока человеческой жизни, но никто не ждал, что именно так и будет. Мы ведь не в саге, а нынче не древние времена. Но сейчас Лют приближался к знакомому холму с другой стороны – не с востока, а с запада, отчего сам город казался новым, – и с совершенно другой мыслью. – Вот сейчас приедем – а его там нет, – заговорил едущий рядом с Лютом Торлейв, его девятнадцатилетний родич, приятель и спутник. Видимо, он по пути думал о том же.
– Как это – нет? – Лют обернулся к нему. – Нави назад унесли? Подмораживало, и от разговора перед лицом клубился белый пар. – Истовое слово! – горячо согласился Торлейв. – Что не человек то был, а морок. Я его своими глазами видел, а все не верю. Не бывает так! Не вылезают люди живыми из могилы! – Приедем – посмотрим, – хмыкнул из саней старший боярин-посол, Острогляд. К середине пятого десятка лет он растолстел и ехать предпочитал лежа. – Если его черти унесли, мы плакать не станем. Да, Свенельдич? Лют только хмыкнул, потирая щеку варежкой. В саксонских землях им приходилось бриться по местному обычаю; после выхода оттуда бороды у них уже отросли, но он еще чесался по привычке. Киевских послов надоумил Радай, старый знакомый Люта, что много раз бывал в землях короля Отто и знал тамошние порядки. «Вы бороды лучше обрейте, – посоветовал им Радай еще в Плеснеске. – У саксов бороды только короли носят и иные князья владетельные. Вас с бородами увидят – или за князей примут, или сочтут, что вы греческий обычай соблюдаете, а они греков не жалуют, отступниками от истинной веры полагают». Лют и сам помнил, что торговые гости из саксов и баваров, которых он всякую зиму встречал в Плеснеске, не носят бород. В юности он было принимал их за скопцов – как в Греческом царстве, где только скопцы безбороды, – но потом Ландо и Хадрат, люди Генриха Баварского, ему растолковали: восточные франки (к коим теперь причислялись и саксы с баварами) бреют лица и обстригают волосы по обычаю римлян. Подумав, послы согласились: глупо являть перед двором Отто свою приверженность «греческому обычаю», когда приехали просить римской веры. Отчего Лют не любит Етона, а Етон не любит его, знал весь белый свет. Но, как нынешний муж бывшей Етоновой жены, Лют знал самую главную тайну Етона, известную, кроме него, еще очень немногим. Тот рослый парень, что вылез из могилы убитого на поединке князя Етона, тот, что сидел сейчас в Плеснеске на Етоновом месте – вовсе не был погибшим и ожившим, старым и омоложенным Етоном, Вальстеновым сыном. Это был совсем другой человек, с Етоном, судя по всему, даже в родстве не состоящий, и имя отца своего он не смог бы назвать за все сокровища царьградского престола. Потому Лют точно знал: это не морок, и черти так просто его не унесут. Им придется помочь. И если бы открылся к тому приличный способ, он, Лют Свенельдич, себя бы трижды просить не заставил. В былые годы Лют и его товарищи, въехав в Плеснеск, сразу направлялись на знакомый гостиный двор к морованину Ржиге, а уж там узнавали новости и готовились посетить князя. Теперь и это изменилось. Трое бояр – Острогляд, Лют Свенельдич и Одульв Иворович – возглавляли две сотни оружников и торговых гостей, присоединившихся к ним в поездке до Франконовурта. И размер дружины, и положение их требовали послать весть о себе и дожидаться приглашения в город. Поэтому последнюю ночь они провели в какой-то веси, не доехав до Плеснеска всего поприщ пять. В шести дворах все разместиться не могли, поэтому спали под крышей по очереди, а остальные грелись у костров на выгоне. Несли дозор. Однако ночь прошла спокойно, а утром прибыли люди: князь-де Етон приглашает бояр киевских к себе. Теперь его забота была предоставить им пристанище. Когда впереди показались полузарытые в землю избы предградья, Острогляду подвели его нового угорского жеребца и он, покинув удобную лежанку в санях среди медвежьих шкур, с кряхтеньем забрался в дорогое хазарское седло. У ворот предградья послов уже ждали: здесь был Безрад, брат плеснецкого воеводы Семирада, и с ним десяток отроков. Поприветствовав киян, тот поехал впереди. Дорогу они знали немногим хуже, но так полагалось. Впереди дружины знаменосец вез на высоком древке «увенчанного сокола» – личный стяг Эльги, с тем же изображением птицы, что и на ее ногатах. Трубили рога. Жители наблюдали за проездом посольства от своих ворот и домишек, но особого оживления не наблюдалось. Взгляды, однако, были недобрые: настороженные, опасливые. За последний год бужане изменили отношение к киевским русам. Раньше это были соседи и соперники, на которых здесь было принято смотреть свысока: волынские русы утверждали, что пришли сюда на сто лет раньше, чем Олег Вещий – в Киев, а волыняне до сих пор попрекали полян хазарской данью. Теперь же, когда земля Бужанская подчинилась земле Русской и оказалась сама обязана платить ей дань, высокомерное соперничество сменилось ненавистью. Дружина посольства из множества людей, лошадей и саней заняла не только весь въезд на гору, но и пустырь перед ним. Задние сани оставались еще внизу, когда трое послов, позади своих телохранителей, с трубачом и малым Святославовым стягом уже въезжали в ворота княжьего двора. Здесь их ожидал перед крыльцом воевода Семирад, готовый принести послам обычное приветствие. Держался он учтиво, но на Люта бросил тяжелый взгляд – помнил прошлую зиму. В Етонову гридницу первым вступил Острогляд – как самый старший и наиболее родовитый из троих послов. Он происходил из старинного полянского рода, а женат был на Ростиславе Предславне, родной внучке Олега Вещего. По бокам его, на полшага сзади, шли Лют и Одульв – самый цвет дружинной Руси, сыновья и внуки прославленных киевских воевод. Все трое были одеты в кожухи из дорогого меха, крытые еще более дорогим цветным греческим шелком, подпоясаны поясами в серебряных бляшках. На плечевой перевязи у каждого висел меч-корляг с золоченым или серебряным набором. С оружием к князю входить не полагалось, но эти мечи были знаком достоинства послов. Едва войдя, Лют сразу отметил: сколько же здесь народу! Послы шли между двумя рядами бужан – бояр и отроков Етона. Иные из тех были в кафтанах, иные в крашеных верхницах, а некоторые – в суконных насовах, какие носят старейшины земледельческих селений. Этого народа Лют здесь прежде не встречал. «Вече у них, что ли?» – мельком подумал он. Вдруг наткнулся на взгляд одного из таких «насовов» – некий средовек смотрел на него с вызывающей ненавистью, будто признал кровного врага. Но среди бужан у Люта таких врагов не было – это же не древляне. Зачесалась зажившая прошлогодняя рана на правом плече. Но вот три посла приблизились к княжескому престолу. Етон-молодой высился там, выпрямившись во весь немалый рост, и оттого было сильнее заметно несходство с Етоном-старым, который в последние годы уже сидел скрючившись, будто длинные кости не помещались в усохшем теле. Его лицо – не особо красивое, с крупными грубыми чертами, могло быть привлекательным лишь благодаря его юности: нынешнему князю бужан было лет двадцать, и рыжеватая бородка пустила лишь первую поросль на нижнюю половину щек и подбородок. Хотя едва ли даже он сам, лесной найденыш, мог сказать, сколько точно ему лет. На нем был памятный кафтан – с красновато-бурыми греческими орлами, который Етону-покойнику дали с собой на тот свет и в каком новый Етон вышел из могилы. На лице застыло горделивое, надменное выражение. – Присядьте, мужи киевские, – ответив на приветствие Острогляда, Етон указал послам на скамью напротив своего сиденья. – Сейчас нам подадут кое-что поесть и выпить, и хотелось бы о вашем путешествии к Оттону послушать. Он же принял вас? Вы его видели? Несмотря на попытки хранить приличную владыке невозмутимость, на подвижном лице Етона отражалось волнение, смутная надежда, что кияне потерпели неудачу. Каковы бы ни были цели союза Эльги киевской и Отто саксонского, бужанам он ничего хорошего принести не мог. – Съездили не напрасно, – важно кивнул Острогляд, усевшись посередине, ровно напротив князя. – Не попусту съездили, это да. Перед ними поставили стол, ключница накрыла его белой скатертью, переставила с подноса три серебряные чаши – разные, неодинаковой величины и с отделкой то резьбой и позолотой, то чеканкой и самоцветами. Самая большая назначалась Острогляду, старшему послу. Внесли несколько блюд с соленой рыбой, копченым мясом, свежим белым сыром. Молодая челядинка подала Етону коровай на подносе, покрытом рушником, и он неловко разломил его своими длинными крупными пальцами, чтобы послать гостям их долю, а вместе с тем свое хозяйское благословение. И хотя Лют разделял с «могильным выползком» хлеб безо всякого удовольствия, приходилось терпеть: с этим хлебом он принимал от хозяина обещание достатка и безопасности под его кровом, а покон гостеприимства не нарушит даже песий сын. Кроме челядинок, женщин в гриднице не было: Лют убедился в этом, быстро глянув в дальний конец, где при старом Етоне стояла женская скамья. Год назад там появился престол для княгини, и на нем-то он впервые увидел Величану… Невольная улыбка коснулась его жестко сомкнутых губ при мысли о том дне – он казался и близким, и далеким. Как много с тех пор изменилось! И хотя Лют был всей душой рад, что Величаны больше нет в этой гриднице и никогда не будет, тоска по ней заставляла жалеть, что он увидит ее еще так не скоро. – Женок-то попрятал, – Одульв наклонился к нему за спиной Острогляда. Он говорил на северном языке, который, как они надеялись, здесь понимали плохо. – Боится тебя! – Попрекнуть нас хочет, – ответил обоим сразу Острогляд, слышавший шепот у себя за спиной. – Дескать, умыкнули жену, теперь вам рог подать некому. Лют хмыкнул: – Обойдемся без его баб. Мне моя княгиня дома рог поднесет! А вот он пусть-ка поищет себе другую такую! – Да уж, такой княгини, как Адельхейд, Етону днем с огнем не сыскать, – отчасти мечтательно сказал Одульв. – Кто ж ему такую даст! Одульв вздохнул; Острогляд ухмыльнулся и пихнул его в плечо. Знакомство с Адельхейд, Оттоновой королевой, озарило ярким светом их долгое, более чем полугодовое путешествие, и они часто ее вспоминали. Но тут челядь закончила накрывать стол и больше не загораживала послов от князя. Острогляд чинно сложил руки перед собой. Все шло по обычаю: чаши за хозяина – плеснецкого князя, за киевского князя и его мудрую мать, за гостей, за дедов, за мужей плеснецких и бужанских. Етон первым поднимал чашу, потом старик Чудислав – старший плеснецкий жрец, потом Острогляд, потом два других посла и люди Етона. Все это было знакомо и привычно – хотя после пиров в каменном королевском дворце, где перед трапезой читали молитвы по-латыни, и казалось по-новому странным. Лют скучал бы, если бы не видел, что самому Етону этот порядок долгого приема досаждает куда сильнее. Князя плеснецкого томило нетерпение, но он не мог раньше времени приступить к расспросам. – Рассказывайте же, не томите, – попросил Етон, когда с застольным обрядом было покончено. На его подвижном лице было просительное выражение, но в глазах отражалась затаенная недоброжелательность. Етонова повадка приводила Люту на ум лукавого волчонка или щенка-подростка: высокий и худощавый, с длинными руками и ногами, он вроде бы заискивал перед тем, кто старше и сильнее, и при этом тайком выбирал случай вцепиться зубами в бок. Признав себя подвластным Святославу киевскому, Етон был вынужден держаться с его людьми учтиво, но доброжелательность его не обманула бы и более доверчивых людей – уж слишком явно за нею сквозила досада и тайная злоба. К тому же воспитан он был далеко от княжьей гридницы и до сих пор смотрелся чужаком, который из озорства натянул княжий кафтан и забрался на престол. – Где вы видели Оттона? – расспрашивал он. – Видели мы его в городе Франконовурте, стольном граде восточных королей – так они себя зовут, ибо владеют землями восточных франков и немцев, – с важностью принялся рассказывать Острогляд. – Пестряныч, – он глянул на Торлейва, который стоял среди телохранителей ближе к дверям, – подскажи, как они себя величают? – Рекс франкорум ориенталиум, – четко выговорил Торлейв, старательно сдерживая улыбку. – Король Восточной Франкии. – Это по-каковски? – удивился Етон. – По-латынски. У них там ученые люди латынскую речь разумеют и грамоту даже. Ну, в Руме так говорят, – пояснил Острогляд, видя, что это объяснение Етону ровно ничего не объясняет. – Греческий тоже разумеет там кое-кто, но мало таких. Наш Пестряныч у короля мужем великой учености за то почитался. Кияне улыбнулись, гордясь своим молодым товарищем. Торлейв по виду ничем не отличался от других отроков, но родился он в хазарском Корчеве; в челяди матери, которую она несколько лет спустя привезла в Киев, были хазары и греки, так что Торлейв еще с детства бойко изъяснялся по-гречески и по-хазарски. Позднее ключница-гречанка, Акилина, женщина непростой судьбы, научила его греческой грамоте. Братанич самой княгини Эльги, Торлейв, и без того заслужил бы хорошее положение, но знание языков обеспечило совсем молодому парню участие в важных делах с иноземцами. От болгарина Ригора он выучился и моравскому письму и в свои девятнадцать лет стал без шуток одним из ученейших людей в Киеве. За несколько месяцев во Франконовурте Торлейв начал кое-как понимать и по-немецки, и по-латыни; при Оттоновом дворе нашлось немало желающих беседовать с ним, поскольку в царстве латинской учености греческий язык считался роскошью, мало кому доступной. – Сказывают тамошние люди, будто Карл Магнус был на войне в земле германской, спасался от врага сильного и не мог реку перейти, – продолжал Острогляд. – Тут вышел из чащи олень и по броду на другой берег пошел. Так за ним войско Карлово все перешло невредимо. В память о том повелел Карл поставить близ того брода двор себе и город построить. Ныне город сей велик и богат, стенами из камня и рвами глубокими обведен. Стоит там высокий остров, на острове твердыня, королевская усадьба из камня, и церковь большая, прямо как в Царьграде самом, только вот украшено не так хитро. Живут в нем издавна короли, и лучших мужей своих со всей земли туда собирают на совет, и церковных мужей тоже. Украшен он дворцами, палатами, церквями и монастырями. Мы, пока королевского прибытия ждали, не раз все это осматривать ездили.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!