Часть 15 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я согласен с Рудиком, – проговорил Луговой.
«Впереди много лет, – думал он, – много лет. И не может быть, чтобы не было выхода, чтобы не найти его за целую жизнь. Капитан пугает нас, проверяет на излом. Но я теперь знаю, что он не сильнее меня, а значит – я не слабее его, и что может он, могу и я. Выход где-нибудь есть, и я его найду».
– В общем, – заключил Рудик, – давай делать дело.
– Добро, – проговорил капитан. – Тогда – по местам. И будим пассажиров. Не думаю, что им снятся приятные сны.
Глава пятая
Огоньки суетились на панели синтезатора, как муравьи около своего жилища. В окошках счетчиков сквозили цифры. Потом раздался звонок. Обождав секунду, инженер Рудик распахнул створки. Из темного отверстия потянуло теплым, едким запахом, который через минуту рассеялся.
– Готово, – сказал инженер, извлекая из выходной камеры белое, округлых очертаний кресло, отлитое из одного куска пластика. Рудик поставил его на пол, критически оглядел, уселся, встал.
– В порядке. Еще одно?
– Два, – сказала Инна. – Всего их должно быть четыре. – Она улыбнулась. – Мы любим гостей. Только сделайте, пожалуйста, разных цветов. Красное, желтое – в пастельных тонах…
– Хоть десять, – сказал инженер. – Такую ерунду делать просто. Элементарный синтез. Вот, смотрите сюда. Здесь устанавливаете формулу, на этом пульте – структурном – находите нужный шифр…
Рудик смело вел себя с женщинами, которые, по его убеждению, никак не могли обратить на него внимание. Зато одиноких он опасался. По его словам, они были чересчур валентны.
– Спасибо, – не слушая его, произнесла Инна своим таинственным шепотом. – Пойду звать на помощь: кресла ведь нужно еще и отнести. Это сделают мужчины.
Рудик пожал одним плечом, закрыл створки, нажал кнопку нужного красителя и включил синтезатор на повторение операций. Он любил когда в результате работы возникали какие-то предметы, они были реальным свидетельством инженерского могущества. Теперь такой работы хватало.
Синтезатор покончил с креслами, и инженер перестраивал его на металл, когда в отсеке появился капитан. Он подошел к пульту и стал поворачивать верньеры, помогая. Инженер нажал стартер. Свет мигнул, низкое, негромкое жужжание снова наполнило отсек.
– Все спокойно? – спросил капитан.
Рудик машинально вытер руки платком, сунул его в карман.
– Они все же молодцы, – ответил он.
– Ты считаешь, – произнес Устюг, – Будем надеяться.
…Пассажиры, наверное, и в самом деле были молодцами.
Узнав о том, что попытки осуществить обратное превращение антивещества в вещество при помощи нескольких переходов в сопространство, и обратно потерпели неудачу, пассажиры, вопреки опасениям капитана, не впали в отчаяние. Никто не забился в истерике, не поднял скандала и не потребовал крови. Наверное, где-то в подсознании пассажиры не только предвидели такую возможность, но и успели примириться с нею. И когда возможность стала печальной реальностью, они приняли это, как подобало летящим в космосе – хотя бы и в качестве простых пассажиров.
– Что же, – сказал тогда Петров. – Бывает хуже. Мы живы – а это не так уж мало.
– Я бы сказал, что много, – подхватил Нарев, подавляя первый внутренний импульс, побуждавший его протестовать. – Стоит лишь подумать, что произошло бы, не разгадай Земля вовремя, чем грозит наша посадка. Бр-р!
Все невольно поежились, представляя. Инна положила руку на плечо Истомина и улыбнулась писателю:
– Теперь ты сможешь, наконец, спокойно закончить книгу.
– Да-да, – подтвердил он не совсем решительно. Инна сразу поняла его – недаром она была не только женщиной, но и актрисой, человеком творческим.
– Ведь главное – написать, правда? – сказала она. – Создать. Остальное менее важно.
Истомин улыбнулся, снял ее пальцы с плеча и поднес к губам.
Физик Карачаров отвернулся и скорчил гримасу: сегодня он был склонен отрицать женщин. Что они, в конце концов? Носительницы устойчивых признаков вида, не более того. Что сделали они в физике? Математике? Литературе? Живописи? Музыке? Технике? Если кое-где и можно найти по одному имени, то исключения лишь подтверждают правило. Женщины неспособны к абстрактному мышлению, и даже в оценке людей они постоянно делают ошибки.
Он сердито посмотрел на Зою. Проследил за ее взглядом. Зоя не отрывала глаз от Милы. Молодая женщина была бледна.
– Вам плохо? – тревожно спросила Серова.
– Нет. Нет-нет. Все хорошо. – Мила перевела дыхание и даже улыбнулась. – Но мне хотелось бы чем-то заняться. Нам всем нужно что-то делать, правда? Пока мы еще не привыкли…
– Ну конечно же! – после секундной паузы воскликнул Нарев. – У нас бездна всяких дел! Прежде всего, раз уж мы будем тут жить, надо устроиться, как следует! И в этом мы, Мила, никак не обойдемся без женского вкуса и вашего совета специалиста. Капитан, у нас тут, если не ошибаюсь, двадцать четыре каюты?
– В первом классе, – уточнил капитан. – И тридцать две – в туристском.
– Оставим туристский, – отмахнулся Нарев. – И без того на каждого из нас приходится по три каюты – даже слишком много. Пусть каждый устраивается по своему вкусу – в двух, трех помещениях. Вы не против, капитан?
– Не возражаю.
– Может быть, и вы с вашими товарищами переселитесь сюда?
– Нет. Не поймите превратно: просто корабль требует наблюдения и ухода.
– Не стану спорить. Теперь нам предстоит распределить помещения в соответствии с желаниями каждого, сделать эскизы планировки, обстановки… О, друзья мои, у нас тут столько работы, что трудно даже представить, когда мы с нею справимся!
Все это было разумно, но Карачаров не мог согласиться просто так: должно же было в чем-то проявиться своеобразие его личности, а в физике здесь никто не разбирался. И он ворчливо проговорил:
– Надо работать! Я, например, не могу позволить себе отвлечься от главного.
– Каждый волен расходовать время по своему усмотрению, – согласился Нарев. – Но вы-то, Мила, не откажетесь?
Мила кивнула, но Нареву показалось, что она переживает случившееся глубже, чем остальные.
– А вы? – повернулся путешественник к Истомину. – Наверное, тоже захотите прежде всего заняться книгой?
Литератор, не ответил. Он стоял, машинально сжимая пальцы Инны. Наверное, он стиснул их слишком сильно: актриса осторожно высвободила ладонь. Тогда Истомин очнулся и обвел присутствующих рассеянным взглядом.
– Задумались? – улыбнулась Зоя. Она симпатизировала писателю, как и каждому, кто не пытался сделать ее жизнь сложнее.
– Нет… Собственно, да. Задумался о будущем.
– Это интересно, – весело сказал Нарев. – Как представляется грядущее человеку, наделенному богатой фантазией?
Истомин все так же отсутствующе взглянул на него.
Истомин был из породы запойных писателей, пробуждающихся после долгой спячки и работающих днями и ночами, с головой утонув в возникающей книге, чтобы потом, закончив ее, со вздохом облегчения снова задремать, отдавшись на волю событий. Сейчас Истомин вдруг почувствовал, как пустота, возникшая в нем, как только ему стало ясно, что возвращение на Землю откладывается до бесконечности, стала наполняться, как будто кто-то открыл шлюз. Все, что говорили вокруг, доходило до него как сквозь вату, застревало где-то в среднем ухе и не затрагивало мозга, который вдруг стал лихорадочно продуцировать картины будущего.
– Да надо ли? – проговорил он голосом, в котором нерешительность боролась с удовлетворением: слушатель, в конце концов, это уже почти читатель. – Все пока еще очень сыро… и следует ли задумываться о таких вещах? У меня это получилось нечаянно…
– Это необходимо! – прервал его Нарев. – Обмен мыслями и знаниями для нас необходим: ведь каждый из нас обладает чем-то, чего нет у других. Это всегда так, и каждый уходящий человек уносит нечто, чем обладал он один в целом свете. Мы все будем вечерами по очереди рассказывать – о своих мыслях, о пережитом, и о предстоящем, конечно, тоже.
– Хорошо, – сказал Истомин и вытянул руку, чтобы жестом отмечать каждую паузу и каждое ударение в своем рассказе – или, может быть, пророчестве.
…Истомин вышел из своей каюты и огляделся. Салон был пуст. Дверь на прогулочную палубу уже несколько лет стояла открытой: что-то разладилось, и никто не стал чинить механизм. Пластиковая обшивка салона от возраста потеряла цвет, стала шершавой, неприятной для прикосновения. Кое-где она отстала от стен, в некоторых местах порвалась, и в прорехах виднелся темный, холодный даже с виду металл.
Истомин помедлил, прислушиваясь. Двери остальных кают были затворены, из-за них не доносилось ни звука. Писатель знал, что большинство кают пустовало, населявшие их прежде пассажиры успели умереть. Их тела, как и все прочие отходы на «Ките», попали в утилизаторы, потом в синтезатор и теперь совершали круговорот в системе корабля. Оставшиеся в живых могли считать себя людоедами, но это не смущало их, а еще точнее – они об этом даже не думали. Одиночество, длившееся десятилетия, привело их к полному отупению, к утрате всяческих интересов. Невыносимо – изо дня в день, из года в год видеть все те же лица, слышать те же голоса и те же слова, всегда одни и те же. Раньше, когда пассажиры были моложе и энергичнее, это не однажды приводило к схваткам, в которых лилась кровь. Сейчас столкновений уже не происходило, но лишь потому, что люди больше не хотели видеть друг друга. Все свое время они проводили взаперти, и прежде чем выйти из кают, убеждались в том, что в салоне никого нет и можно пробежать туда, где была пища – единственное, что еще интересовало их в жизни, синтезатор, изготовлявший съестное, разладился от старости, и после смерти членов экипажа, которые одни что-то понимали в устройстве хитроумной машины, синтезатор все чаще производил такую еду, для которой в человеческом языке не было даже названия. В один прекрасный день в тарелках мог оказаться яд, который, в общем, состоит из тех же веществ, что и съедобные продукты. Сознание риска придавало жизни некоторую остроту. Когда же машина преподносила на завтрак, обед или ужин что-то совсем уж немыслимое, люди веселились так, что даже заговаривали друг с другом, как некогда на Земле – после премьеры или хорошей книги.
Впрочем, окажись и на самом деле в тарелках яд, никто не посетовал бы. Происходившее с ними нельзя было назвать жизнью, и вряд ли стоило бы горевать об ее утрате. Это было растительное существование, угасание, идиотизм. Когда-то люди что-то знали, любили и к чему-то стремились; но без употребления тупеет память, исчезает знание, угасают эмоции, а стремиться давно уже было не к чему: целей не было, и жизнь замкнулась в рамках биологического процесса. Если бы люди поддерживали отношения между собой, они давно признались бы, что ждут смерти, теперь же каждый признавался в этом лишь себе самому. Наверное, им следовало приблизить конец, но нужно немало сил, чтобы решиться на самоубийство и выполнить решение. Сил не хватало.
Поэтому они жили. С годами, как это обычно бывает, память о давних событиях детства и юности все чаще вытесняла более поздние воспоминания, прорывалась на поверхность и разливалась, как лава, извергнутая из горячих глубин. Иногда люди принимали свои воспоминания за действительность, чаще всего это случалось, когда вдруг по какой-то нечаянной прихоти корабля, оживали экраны и начинал демонстрироваться фильм, всегда один и тот же, забытый в аппарате много лет назад – фильм, в котором была Земля. И люди оживали и с радостными возгласами выбегали из кают, но в унылом салоне холодная и почему-то сырая действительность (разладились климатизаторы) обрушивалась на них, и они, опустив головы, чтобы не видеть окружающих, возвращались в свои помещения, где аппараты внезапно выключались по той же прихоти компьютера, какая заставила экраны осветиться после долгого перерыва.
Никто не знал, сколь долгими были эти перерывы. Счет времени был давно утерян. Возможно, где-нибудь в недрах корабля приборы и вели хронику полета, но не все ли равно, в конце концов, сколько длится полет и сколько продлится еще? Ведь всякий раз, когда хотелось спать (а времена суток давно исчезли, и каждый ел и спал, когда ему хотелось), можно было про себя надеяться, что сон этот на сей раз не прервется и плавно и незаметно перейдет в смерть. Избавленные кораблем от всяких посторонних воздействий, от голода и жажды, болезней и травм, избавленные от необходимости проявлять активность, действовать – люди теперь просили от жизни лишь одного: безболезненной, незаметной, мягкой смерти. Угасания, а не прерывания жизни.
Но корабль, каким бы он ни был старым и разлаженным, пока выполнял свою основную задачу охраны еще ютившихся в нем людей, так что – за исключением одного или двух, совсем опустившихся и ожиревших до последней степени, – его жители не могли рассчитывать даже на такое избавление от самих себя.
Тихая агония должна была тянуться еще долго…
Истомин, вышедший из своей каюты, не думал об этом: он давно уже разучился мыслить, забыл, что он литератор, не помнил, как пишутся книги, и даже назови его сейчас кто-нибудь по имени, он вряд ли откликнулся бы.
Он прокрался через салон, ступая по вытертому до основы ковру, потом по горбящемуся пластику. Ведущую из салона дверь он отворял осторожно, чтобы скрип ее створок не привлек внимания других обитателей корабля.
Наконец, он вышел в коридор. В руке он сжимал старую тарелку с выщербленным краем, давно не мытую и заросшую накрепко присохшими остатками еды. Он давно отказался от мытья посуды: это никому не было нужно. По-прежнему осторожно ступая ногами, обмотанными какими-то тряпками, по пояс голый, он прокрался вниз по лестнице и вошел в отсек синтезаторов.
Здесь было грязно, пол устилали осколки разбитой когда-то посуды и пятна от выплеснутой в разные эпохи пищи. Истомин приблизился к синтезатору, опасливо огляделся, подставил тарелку и нажал кнопку. Конец его длинной клочковатой бороды лежал на тарелке, и потекшая из патрубка кашица залила бороду, но он даже не заметил этого.
Когда тарелка наполнилась, он поднес ее ко рту и жадно, через край, выпил кашицу. Утолив первый голод, он налил еще одну порцию, чтобы съесть кашицу на ужин, не выходя лишний раз из каюты.
Затем он повернулся, чтобы так же бесшумно возвратиться в салон, а оттуда – в свою берлогу и запереться там еще на сутки.