Часть 53 из 70 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он продолжал смотреть на портрет. Чем дольше он смотрел, тем крепче сжимал лист в пальцах и, казалось, все больше желал оставить его себе.
– Такое сходство! – прошептал он. – Глаза превосходны: цвет, светотени, выражение – чудесно. А улыбка!
– Подаренный вам такой же портрет станет для вас источником утешения или боли? Ответьте! На Мадагаскаре, или на юге Африки, или в Индии будет ли вам приятна такая память о прошлом? Или он будет пробуждать горькие и гнетущие воспоминания?
Он бросил на меня беглый взгляд, нерешительный и взволнованный, затем вновь сосредоточился на портрете.
– Бесспорно, я хотел бы его иметь. Другой вопрос, насколько это было бы разумно.
Успев убедиться, что Розамунда отдает ему предпочтение перед всеми и что ее отец не станет возражать против их брака, я, не будучи столь возвышенной в моих взглядах, как Сент-Джон, была весьма склонна посодействовать их союзу. Мне казалось, что он, если бы стал обладателем богатства мистера Оливера, мог бы сделать не меньше добра, чем отправившись туда, где под тропическим солнцем его гений иссохнет, а силы истощатся. Поэтому я сказала:
– Насколько мне дано судить, наиболее разумным с вашей стороны было бы сделать своим оригинал.
Он сел, положил портрет на стол перед собой и, опираясь лбом на обе ладони, с нежностью наклонился над ним. Я увидела, что он уже не поражен моей дерзостью и не сердится на меня. И мне даже показалось, что столь откровенный разговор на тему, которую он считал запретной, обрел для него некоторую привлекательность, что, услышав, как ее касаются свободно, он испытал нежданное облегчение. Замкнутые люди нередко нуждаются в открытом обсуждении своих чувств и страданий, больше, чем люди общительные и откровенные. Стоик самого сурового обличил в конце-то концов всего лишь человек. Смело и доброжелательно «проникнуть в безмолвный океан» его души, возможно, значит оказать ему неоценимую услугу.
– Вы ей нравитесь, я уверена, – сказала я, остановившись за спинкой его стула, – а ее отец вас уважает. Кроме того, она очаровательная девушка, хотя и немножко глупенькая. Но у вас достаточно ума на двоих. Вам следует жениться на ней.
– Но я ей нравлюсь? Это верно?
– Несомненно. Гораздо больше, чем кто-либо еще. Она только о вас и говорит. Нет такой темы, какая вызывала бы у нее больший интерес и к какой она возвращалась бы так часто.
– Слышать это очень приятно, – сказал он, – очень! Продолжайте еще четверть часа. – Он действительно вынул часы и положил их на стол, чтобы отсчитывать время.
– Но какой смысл продолжать, – спросила я, – если вы скорее всего готовите какое-нибудь сокрушающее возражение или куете новую цепь, чтобы наложить ее на свое сердце?
– Не воображайте ничего столь мрачного. Представьте себе, что я уступаю и таю, как и происходит: человеческая любовь чудным родником забила в моей душе, и ее упоительные волны затопляют поле, которое я подготовил с таким тщанием, с такими трудами и с таким усердием засеял семенами добрых намерений, планами самоотречения. И вот теперь его скрыл разлив благоуханного нектара, юные ростки захлебнулись, сладкий яд рубит их, и я вижу, как возлежу на оттоманке в гостиной Вейл-Холла у ног моей юной жены Розамунды Оливер: в моих ушах звучит музыка ее голоса, она смотрит на меня вот этими глазами, которые ваша искусная рука воспроизвела с такой верностью, улыбается мне вот этими коралловыми губками. Она моя, я – ее. Мне достаточно сей жизни и преходящего мира. Ш-ш-ш! Ничего не говорите: мое сердце исполнено блаженства, мои чувства заворожены, пусть назначенные мной четверть часа пройдут в безмятежности.
Я исполнила его желание. Тикали часы, его дыхание было тихим и прерывистым. Я стояла не шевелясь и молчала. В безмолвии пролетели четверть часа, он вернул часы на место, положил портрет, встал и остановился на коврике перед очагом.
– Ну вот, – сказал он. – Этот малый срок был отдан горячечному бреду и миражу. Я преклонил лоб на грудь соблазна, добровольно подставил шею под его сплетенное из цветов иго, пригубил его чашу. Подушка жгла раскаленными углями, в гирлянде пряталась гадюка, вино отдавало желчью. Его обещания пусты, его приманка – ложь. Я видел и знаю все это.
Я смотрела на него в изумлении.
– Странно! – говорил он. – Любя Розамунду Оливер столь безумно, со всей пылкостью первой страсти к такому безмерно красивому, грациозному, пленительному созданию, одновременно я спокойно и беспристрастно сознаю, что она не будет мне хорошей женой, что она не годится мне в спутницы жизни, что не пройдет после свадьбы и года, как это станет для меня бесповоротно ясным, и что за двенадцатью месяцами экстаза последуют сожаления до конца моих дней. Вот что я знаю.
– Да, очень странно! – воскликнула я, не сумев сдержаться.
– Что-то во мне, – продолжал он, – безмерно чувствительно к ее чарам, нечто другое столь же глубоко чувствует ее недостатки, а они таковы, что она не способна разделить ни одну из моих надежд, не способна ни в чем стать моей помощницей. Розамунда – самоотверженная труженица, женщина-апостол? Розамунда – жена миссионера? Нет!
– Но вам ведь не обязательно быть миссионером. Вы можете отказаться от этого плана.
– Отказаться! Как? Мое призвание? Мой великий труд? Фундамент, закладываемый мной на земле для обители на Небесах? Мои надежды войти в число тех, кто слил все честолюбивые помыслы в единое славное устремление трудиться на благо рода человеческого? Нести свет знания в пределы невежественных заблуждений? Даровать мир взамен войны, свободу взамен рабства, веру взамен суеверий, надежду на Небеса взамен обреченности Аду? Я должен отказаться от всего этого? От того, что мне дороже крови в моих жилах? Но это же цель, к которой я должен устремлять все мои помыслы, во имя которой жить!
После долгой паузы я сказала:
– А мисс Оливер? Ее разочарование и горе ничего для вас не значат?
– Мисс Оливер окружена поклонниками и льстецами. Не пройдет и месяца, как мой образ сотрется в ее сердце. Она забудет меня и выйдет за того, кто, вероятно, сделает ее гораздо счастливее, чем мог бы сделать я.
– Вы говорите об этом достаточно спокойно, но внутреннее борение заставляет вас страдать. Вы слабеете.
– Нет. Если я и похудел немного, то из-за тревоги о моем будущем, еще не устроенном, из-за постоянных проволочек с моим отъездом. Не далее как нынче утром меня известили, что мой преемник, чьего прибытия я ожидаю так долго, не сможет сменить меня здесь по меньшей мере еще три месяца, а может быть, и все шесть.
– Вы вздрагиваете и краснеете, когда мисс Оливер входит в класс.
Вновь по его лицу скользнуло удивление. Ему и в голову не приходило, что женщина посмеет говорить с мужчиной подобным образом. Что до меня, то я чувствую себя во время подобных разговоров как рыба в воде. Встречая сильные, сдержанные, утонченные умы, будь они мужскими или женскими, я не успокаивалась до тех пор, пока не проникала за стену условностей и замкнутости, не переступала порог недоверчивости, не завоевывала местечка у самого очага их сердца.
– Да, вы оригинальны, – сказал он, – и не из робкого десятка. Вашему духу присуща храбрость, как и проницательность вашему взгляду. Однако разрешите заверить вас, что вы не совсем правильно истолковали мое чувство. Вы считаете его более глубоким и сильным, чем оно есть на самом деле. И дарите меня большей мерой сочувствия, чем та, на какую я имею право. Когда я краснею и вздрагиваю при виде мисс Оливер, я не жалею себя. Я презираю мою слабость. Знаю, насколько она недостойна – всего лишь плотская лихорадка, а не… говорю я, не судороги души. Душа же моя незыблема, как скала среди волн беспокойного моря. Узнайте меня таким, каков я есть – холодный, неуступчивый человек.
Я недоверчиво улыбнулась.
– Вы взяли мою откровенность приступом, – продолжал он, – и теперь она к вашим услугам. В природном состоянии – если совлечь очищенный искупительной кровью покров, каким христианство укрывает людские уродства, то я – холодный, неуступчивый, честолюбивый человек. Из всех сердечных чувств лишь любовь к родным имеет надо мной непреходящую власть. Разум, а не чувство – вот мой поводырь; мое честолюбие безгранично, неутолимо мое желание подняться выше остальных, сделать больше, чем сделали другие. Я почитаю настойчивость, неколебимость, усердие, таланты – ибо это орудия, с помощью которых люди достигают великих целей и поднимаются на неизмеримые высоты. Я с интересом слежу за вами, так как уважаю в вас образец деятельной, разумной, энергичной женщины, и вовсе не сострадаю тому, что вам довелось перенести, или терзаниям, какие вы еще продолжаете испытывать.
– То есть вы представляете себя языческим философом.
– Отнюдь! Между мной и философами-деистами есть различие: я верую, и верую я Слову Божию. Вы употребили неверное прилагательное: я не языческий, но христианский философ, последователь секты Иисусовой. Как Его ученик я принимаю Его чистые, Его милосердные, Его благие доктрины. Я проповедую их, я принес обет распространять веру в них. В нежном возрасте я открыл сердце вере, и вот как она взлелеяла заложенные во мне душевные свойства: крохотное семечко естественной привязчивости она взрастила в раскидистое дерево – человеколюбие; ее заботами дикий жесткий корень требовательности к себе и другим дал высокий побег понятия о божественной справедливости; честолюбивое желание добиться власти и славы для себя, жалкого смертного, она преобразила в стремление расширять границы царствия Господа моего, одерживать победы для знамени креста. Вот сколько сделала для меня вера – использовала природный материал наилучшим образом, окапывала и обрезала мою натуру. Но совсем уничтожить человеческую натуру невозможно: она не поддается уничтожению, пока не «облечется смертное сие в бессмертное».
С этими словами он взял шляпу, которая лежала на столе рядом с моей палитрой, и еще раз посмотрел на портрет.
– Да, она пленительна, – прошептал он. – Не напрасно ее нарекли Розамундой – Розой Мира.
– Так написать мне еще один портрет, для вас?
– Cui bone?[64] Нет.
И он накрыл портрет листом тонкой бумаги, на которую я, чтобы не засалить картон, опирала руку, когда рисовала. Я не поняла, что он внезапно увидел на этом пустом листе, но, несомненно, что-то привлекло его взгляд. Он схватил лист, посмотрел на его край, затем с неописуемо странным и совершенно непостижимым выражением посмотрел на меня, словно вбирая и замечая каждую особенность моей фигуры, лица, одежды быстрым как молния взором. Рот его приоткрылся, будто он хотел что-то сказать, но фраза замерла у него на губах непроизнесенной.
– Что случилось? – спросила я.
– Совершенно ничего, – последовал ответ, и я увидела, как, водворяя лист на место, он ловко оторвал от него узкую полоску.
Она исчезла в его перчатке, и, быстро кивнув с коротким «до свидания», он исчез.
– Ну-ну! – воскликнула я, прибегая к местному выражению: – Светопреставление, да и только!
И в свою очередь принялась рассматривать бумажный лист, но увидела лишь несколько мазков краски там, где пробовала оттенки. Минуты две я ломала голову над этой тайной, но, признав ее непостижимой и полагая, что особой важности она иметь не может, я выкинула ее из головы и скоро забыла о ней.
Глава 33
Едва мистер Сент-Джон ушел, как повалил снег. Вьюга бушевала всю ночь. Наутро бешеный ветер пригнал новые снежные тучи и метели. К вечеру долину загромоздили почти непроходимые сугробы. Я закрыла ставни, постелила половичок у двери, чтобы снег не заметало внутрь, помешала в очаге, подбросила торфа, просидела почти час возле очага, слушая приглушенные завывания бурана, а затем зажгла свечу и взяла томик «Мармиона».
Заря над Норхемом видна.
Утесов грозных крутизна,
Вершин Чевьота ряд,
Донжон, зубчатая стена
И Твида вольная волна
Все золотом горят.
Вскоре музыка стихов заглушила рев бури.
Вдруг я услышала какой-то шум. Ветер, подумала я, сотрясает дверь. Однако щеколда поднялась, и в отворившейся двери из снежных вихрей и воющей тьмы появился Сент-Джон, он остановился передо мной. Плащ, облегавший его высокую фигуру, был покрыт блестящей ледяной коркой. Я совсем растерялась, так мало я ожидала, что кто-то может добраться до меня в этот вечер через погребенную в сугробах долину.
– Дурные новости? – спросила я. – Что-то случилось?
– Нет. Как легко вы пугаетесь! – ответил он, снял плащ, повесил его на двери и невозмутимо вновь подложил под нее половичок, который отбросил, входя. Потом он стряхнул снег с сапог.
– Я запятнаю чистоту вашего пола, – сказал он. – Но вы должны на этот раз извинить меня. – Он подошел к огню и протянул над ним руки. – Уверяю вас, добраться сюда было очень нелегко. Один раз я увяз в сугробе по пояс. К счастью, снег еще совсем мягкий.
– Но зачем вы пришли? – спросила я, не удержавшись.
– Не слишком радушный вопрос, обращенный к гостю, но, раз уж вы его задали, я отвечу: просто чтобы немножко поболтать с вами. Мне надоели мои немые книги и пустые комнаты. К тому же со вчерашнего дня я испытываю любопытство человека, который узнал лишь часть удивительной истории и с нетерпением ожидает продолжения.
Он сел, а я, припомнив его необычное поведение накануне, всерьез обеспокоилась, не помешался ли он. Однако, если он был сумасшедшим, сумасшествие это казалось на редкость невозмутимым и уравновешенным. Никогда еще я не видела, чтобы его красивое лицо настолько походило на мраморное изваяние, как в тот миг, когда он отбросил со лба увлажненные снегом пряди и огонь беспрепятственно озарил бледность этого лба и такую же бледность щек. И я с огорчением заметила, насколько его лицо осунулось под воздействием забот или печали. Я ждала, чтобы он сказал что-нибудь внятное, но его ладонь теперь подпирала подбородок, пальцы были задумчиво прижаты к губам. Он размышлял, а я увидела, что рука столь же исхудала, как и лицо. На меня нахлынула жалость, за которую он вряд ли меня поблагодарил бы, и я сказала порывисто:
– Если бы Диана или Мэри поселились с вами! Так нехорошо, что вы совсем один, и к тому же легкомысленно пренебрегаете своим здоровьем.
– Вовсе нет, – возразил он. – Когда необходимо, я берегу себя. Но сейчас я совершенно здоров. Или вы заметили какие-то симптомы?
Сказано это было с рассеянным безразличием, показавшим, что моя тревога – во всяком случае, с его точки зрения, – была совершенно неуместной. Так что я умолкла.
Он все еще поглаживал пальцем верхнюю губу, и все еще взгляд его был устремлен на рдеющую золу. Испытывая непреодолимое желание прервать молчание, я спросила, не дует ли ему от двери, к которой он стоял спиной.
– Нет-нет, – ответил он коротко и с некоторым раздражением.