Часть 10 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Харальд стоит как вкопанный рядом со мной. Он смотрит не на машину, он смотрит на меня. Внимательно.
— Наш эффект, мама. Мы обычно обращали его к другим людям. На самом деле, мы никогда всерьез не обращали его к самим себе.
Я прохожу мимо него и захожу в дом.
12
Мы сидим вокруг обеденного стола, он круглый, и ему семнадцать веков.
Или точнее: возраст дерева семнадцать веков. Стол сделан из дуба, который мой прапрадед нашел, когда раскапывал торфяник на своем участке неподалеку от Родвада. Он распилил дуб на доски и сделал два стола — один для своей оружейной мастерской, другой для столовой. Этот стол для столовой и стал семейной реликвией.
Должно быть, прапрадед любил работать с деревом, и, должно быть, он был перфекционистом. Доски изготовлены радиальным распилом, края идеально закруглены, столешница прослужила полтора века и при этом древесину не повело.
Благодаря дубильной кислоте, содержащейся в болотной воде, дуб черный, твердый, вечный. И нереально красивый. Когда я забеременела, я сняла лак девятнадцатого века каустической содой. Нежные лакированные поверхности несовместимы с маленькими детьми и их родителями. С тех пор я раз в две недели начищаю его, так что со временем черное дерево приобрело сероватый оттенок.
Этот стол — единственное, что осталось у меня от отца. И больше мне ничего не надо. Когда родители заполняют все внутри вас, не стоит стремиться еще и жить посреди их хлама.
Но этот стол я люблю. Дерево тяжелое, неподъемное, испытанное временем. Оно дает какую-то иллюзорную уверенность в том, что хоть на что-то в этой жизни можно опереться.
Именно такой уверенности сейчас и не хватает.
Я рассказала Лабану и Тит о том, что с нами случилось. Наступило долгое, ошеломленное молчание. Все это время я готовила, а остальные трое смотрели в пространство.
Когда я ставлю еду на стол, никто не притрагивается к ней. Хотя это и вырезка ягненка.
Я поджарила ее по двадцать пять с половиной секунд с каждой стороны, потом потомила столовую ложку пятидесятипроцентных двойных сливок на сковородке. И тем не менее они просто сидят, уставившись в тарелки. Но тут Лабан нарушает молчание.
— Мы с Тит ходили в библиотеку Фолькетинга. У меня вдруг появилась идея. Сходить к главному библиотекарю. Она моя старая знакомая. Избрана президиумом Фолькетинга, я там почти всех знаю, руководитель администрации — тоже мой приятель. Библиотека находится на третьем этаже, над так называемым Прогулочным коридором. Я рассказал ей, что меня попросили написать праздничную кантату. К стосемидесятилетию Фолькетинга. Что я хочу начать работу заранее. И хочу оттолкнуться от нескольких ключевых событий. Я дал ей список из нескольких пунктов. Один из них — Комиссия будущего.
То, что Лабан осознанно может лгать, для всех нас новость.
Я ставлю миску с венчиком для сбивания перед Тит, она начинает взбивать сливки, а когда рука у нее устанет, она передаст миску Харальду, так было всегда. Я чищу апельсины.
— К нам отнеслись тепло и доброжелательно.
У Лабана так всегда. Если ему однажды придет в голову наведаться в преисподнюю, сам дьявол и его рогатые подручные встретят его тепло и доброжелательно.
— Библиотека и архив предоставляют материалы всему Фолькетингу. По самым разным темам. Но одновременно они сами занимаются созданием архивов. Главный библиотекарь занимается политической историей. Она ничего не слышала о Комиссии будущего.
— Мы стояли совсем близко, — подхватывает Тит. — Отец произносил вслух названия из списка. Она кивала. И тут он прочел «Комиссия будущего». Никакой реакции. Только легкое удивление. Она ничего не знает. Совсем ничего.
На расстоянии вытянутой руки от Тит и Лабана даже прирожденный лжец с большим опытом не смог бы ничего утаить.
— Она зашла в архив, — говорит Лабан. — Рассказала, что все оцифровано вплоть до речи либерального политика Йохана Пингеля в 1885 году, речи, вдохновившей неудавшееся покушение на председателя правительства Эструпа. Она ищет Комиссию будущего, но ничего не находит. Потом говорит, что сейчас перейдет на следующий уровень в системе. Архив организован иерархически в соответствии с уровнями конфиденциальности. На втором уровне находятся личные данные и дела, которые выведены из-под действия закона об открытом доступе к информации о деятельности органов управления. Некоторые акты Комитета по международной политике и Комитета по ЕС. Здесь она тоже ничего не находит. Я спрашиваю ее, а нельзя ли копнуть еще глубже. «Вообще-то у нас на это нет права», — говорит она. И все же идет дальше. На третьем уровне находятся документы, касающиеся государственной безопасности. Сюда непросто попасть даже членам президиума. Там она и находит ее. Но доступ запрещен. Она объясняет, что существует нечто вроде четвертого уровня. Где хранятся сведения, которые подлежат бессрочной блокировке. И тут мы чувствуем, что ей становится не по себе. Так что мы сдаем назад. Пытаемся снять напряжение. Восстановить хорошее настроение.
Я раскладываю фруктовый салат.
— Есть еще кое-что, — говорит Тит. — Пока она искала, я разглядывала картину, которая висит у нее на стене. Старая, но nice.
— Хаммерсхой, — поясняет Лабан. — Вид на Кристиансборг с Гаммель Стран.
— Картина висит позади ее стола. Так что я стою спиной к ней. И одновременно поправляю макияж.
Отношение Тит к косметике трудно поддается объяснению. Она относится к ней трепетно, и при этом как к чему-то экзотическому. Она красится так же, как и одевается, экстравагантно, особенно уделяя внимание области вокруг глаз, словно изо всех сил хочет продемонстрировать, что для нее каждый день — это восхождение Клеопатры на трон. И она всегда носит с собой маленькую плоскую палетку, чтобы общая картина оставалась неизменной.
В этой палетке, конечно, есть зеркальце. Тит много времени проводит перед зеркалами. И как это свойственно всем, кто привык к этому, она прекрасно ориентируется в зеркальных отражениях. Лиц. Надписей. Она может прочитать отраженный в зеркале трехстраничный мейл с той же скоростью, что и без зеркала.
— Само собой, я прочитала три пароля, — говорит она.
Лабан застывает, взяв в руки ложку.
— Сюзан. Ты ничего не скажешь?
В каждой семье есть свои ритуалы. В нашем доме все всегда хотели, чтобы я рассказала о еде, хотя бы несколько слов о каждом блюде. Я делала это тысячу раз. Но теперь все кончено.
— Сожалею, — говорю я. — Это все в прошлом. Забудьте навсегда.
Все трое кладут ложки на стол.
— Даже в самых мрачных диктатурах, — говорит Лабан, — осужденным на смерть положена последняя трапеза. И несколько слов о меню.
Те немногие люди, кого по-настоящему любили в детстве, живут в другом мире, нежели все мы. Они даже не предполагают, что им могут решительно отказать.
— Каждый фруктовый салат существует в системе координат, — говорю я. — Бананы — это горизонталь, ось x, основание. Бананы тяготеют к почве, они создают густую гомогенную основу для солнечных фруктов — апельсинов и ананасов. Которые находятся на оси y. Цитрусовые обеспечивают движение вверх, пронизывающую, почти болезненную кислотность. Клубника — это ось z. Она придает объем. Даже сейчас, в декабре, у нее типично датский вкус. Взаимодействуя со своей тропической противоположностью, она превращают все в глобальный проект. Акациевый мед и взбитые сливки — это четвертое измерение. И сливки, и мед имеют животный оттенок. Они поднимают весь этот маленький десерт из ньютоновской трехмерной простоты в сложность эйнштейновского пространства-времени.
— А изюм? — спрашивает Харальд.
— В изюме есть сила. Сопротивление. Он напоминает о том, что впереди вставные челюсти. Дом престарелых. Жидкая каша.
Мы смотрим друг на друга и вспоминаем сплющенный «пассат». Экскаватор.
Потом начинаем есть.
— Мне будет этого не хватать, — говорит Харальд. — И фруктового салата, и представлений еды. Если тебя посадят на двадцать пять лет, мама, я буду жалеть, что мы ни разу не записали ни одного из них.
Лабан убирает со стола.
— Что там с этим священником? — спрашиваю я. — Из храма Кали?
Все замирают.
Существует лишь несколько педагогических подходов, в которых мы с Лабаном были на удивление единодушны. Один из них состоял в том, что не следует вмешиваться в личную жизнь детей.
До сих пор всегда казалось, что в отношениях Тит с мальчиками все в полном порядке. Что у нее все идет гладко, по гораздо более продуманному сценарию, чем тот, который определил жизнь ее матери.
Когда ей было четыре года, она впервые пригласила домой с ночевкой мальчика из детского сада. Я постелила ему рядом с ней, у нее в комнате была двуспальная кровать. Я подумала, что когда тебе четыре года и вы друзья, разве не приятно спать рядом друг с другом?
Тит бросила взгляд на кровать. Потом показала на пол и совершенно спокойно, бесстрастно, но при этом тоном, не допускающим возражений, заявила: «Он ляжет вон там на матрасе».
Когда ей было четырнадцать и у нее появился первый молодой человек, я однажды решила предложить ей помощь. Конечно же, это было в машине, я забирала ее из школы. Я сделала глубокий вдох.
— Если я могу тебе чем-то помочь, — выдавила из себя я, — в отношении Томаса, советом, рекомендацией, то ты не стесняйся, спрашивай.
Наступило продолжительное свендсоновское молчание.
— Это очень мило с твоей стороны, мама.
Я понимала, что вот она, типичная Тит. Сейчас последует язвительное продолжение.
— Когда ты хотела что-то узнать о физике, мама, ты шла к Андреа Финк, разве не так?
Я молчала. За окнами машины проносился Ордруп — заснеженный, понятный, респектабельный.
— А отец рассказывал, как он ходил к Бернстайну. С первым написанным им мюзиклом. Если хочешь что-то узнать, то обращаешься к тем, кто в этом деле что-то понимает. Разве не так?
Я ничего не отвечала.
Потом я почувствовала ее руку на своей.
Это не было извинением, ни одно живое существо не дождется извинений Тит. Но хотя бы какой-то примирительный жест.
С тех пор я никогда не касалась этой деликатной области. До настоящей минуты.
Тит задумчиво смотрит на меня.
— Он принадлежит к направлению, где целибат не является обязательным условием, — произносит она медленно. — Никто не нарушил никаких правил.
Она оглядывается на нас. Вся эта ситуация потенциально может развиться в разных направлениях, некоторые из них — катастрофические.