Часть 5 из 6 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Хотен отнюдь не разделял сей уверенности князя Изяслава и в другое время предложил бы свою помощь в том, как надежнее обеспечиться от проникновения лазутчиков. Однако была у него своя тайная причина для того, чтобы попасть поскорее в Киев, причина, в которой он постеснялся бы признаться великому князю и уж, под страхом смертной казни даже, не обмолвился бы и словом о ней отцу митрополиту Климу.
– У Творилы я выспрошу, как взять клад безопасно и чтобы не ушел от меня в землю. Теперь я должен знать, где закопан и кто мне поможет раскопать и будет охранять, когда повезу его к тебе во Владимир.
– Ишь, как принялся ты распоряжаться, емец! – расхохотался князь Изяслав. – Кому брать клад вместе с тобою, мне ясно – кому же, как не приятелю твоему Радко с его десятком седых сорвиголов? А вот где клад, об этом как раз тебе и придется разузнать.
Видно, вся растерянность Хотена сразу же и написалась на его обветренном лице, потому что великий князь от души расхохотался. Вскочил со стула, распахнул дверь и гаркнул:
– Эй, Сысойка, подай нам с гостем гретой романеи! Да проследи, чтобы не закипела у них на кухне, как вчера!
Разглядел Хотен на сей раз, как снова высовывал князь Изяслав голову в дверь, что у того теперь на темени большая плешь, а обрамляющие ее курчавые волосы сплошь поседели. И едва успел убрать с лица отражение жалости и печали, им испытанных, как великий князь резко повернулся к нему.
– Да сиди ты, сиди – что вскакиваешь! Или ты хотел шпалеру сию посмотреть? Давай гляди-гляди, а чего здесь выткано, тебе отец Клим расскажет. Пожалуй, придется тебе запомнить им сказанное, потому что, боюсь, повезешь ты шпалеру эту в Вышгород, как поедешь послом от меня к дяде моему бестолковому князю Вячеславу.
Хотен схватился за голову. Давно уже никто не делал из него такого дурака! Князь снова рассмеялся.
– Подожди мало, станет Сысойка снова настороже, я тебе все поясню. А пока погляди-ка шпалеру. Мне ее король венгерский подарил, такую и в Киеве не увидишь. Немцы придумали сии хитрые да утешные ковры делать: у них там замки сплошь каменные, холодные, а повесишь такую на стену – и дует меньше, и веселее. Дяде Вячеславу она зело понравилась, вот и придется тебе отвезти. Знаем мы, что ему тут по нраву придется – голая баба выткана во всей своей красе, а чего еще старичку осталось в жизни, как на такое только полюбоваться?
И он подмигнул Хотену с видом удальца, которому многое еще остается в жизни, в отличие от немощного старика Вячеслава. Новоиспеченный боярин почувствовал себя неловко, будто князь поставил его тем самым на одну доску с собою, и перевел глаза на эту, как ее, шпале-ру. Справа там, действительно, маячила белокожая молодая баба. Золотые ее волосы уложены были в странную рогатую прическу: эдакие кудрявые рожки торчали из нее – спереди побольше, как у козы, а меньшие ближе к затылку. И нельзя сказать, чтобы была баба совсем голая: тощий живот ее пересекал золототканый, с кистями, пояс. Баба полусидела, полулежала на ложе, опираясь на локоть, а маленьким, детским пальчиком другой руки на тот свой пояс указывала. Бесстыдно вытянула она перед собою свои некрасиво длинные и худые ноги, словно предлагая их собеседнику. И хоть не показалась молодуха Хотену такой уж распрекрасной или даже привлекательной, с неохотой перевел он взор свой на ее напарника, до того маячившего неясным пятном в левом нижнем углу ковра. Оказался тот полуодетым жирным стариком со страшноватыми бельмами на глазах. Он сидел на короткой скамейке, уперев в пустой, ненарисованный пол свои толстые ноги, обутые в калиги. На Руси эту ременчатую обувь заказывают себе паломники, собираясь в Палестину, да только у старца калиги сплетены были из золоченых ремешков. По краям картины странную парочку опоясывала длиннющая белая лента, вся записанная черными буковками, в большинстве своем незнакомыми Хотену.
– Грудки-то какие у нее маленькие, – заметил тут князь Изяслав и вздохнул, – будто две грушки торчат.
– Да уж, точно по пословице «Что немцу пригоже, русичу негоже», – пробурчал Хотен. – Впрочем, баба сия не рожала еще, как видно. Родит ребятенка, он ей живо груди растянет, зубками-то.
– Пустое несешь! – отмахнулся от него князь. – Что нам, мужам, до того, какой молодушка после родов сделается? Да и рожала она, ведь сие римская богиня похоти. А мне бабы-девочки, ей-ей, по душе, Хотен, только редко они среди наших коровушек встречаются. Мне сейчас как раз сватают такую в восточных землях, Русудан, грузинскую царевну. Сия же на шпалере зело напомнила мне одну давнюю знакомую… Ты с нею, впрочем, тоже встречался, и нрав ее зная, никогда не поверю, что она не преминула затащить тебя, такого кудрявого, в свою постель.
– Что ж ты такое говоришь, князь? – изумился Хотен.
– А ты присмотрись, присмотрись! Только не на лицо смотри – лица у них как раз не весьма похожи, – ниже!
Невольно всмотрелся Хотен – и ахнул…
– Узнал, наконец? Ну точно она, Звенислава, дочка Всеволода Давидовича. Я ее еще в княжнах знал – ничего не скажешь, бойкая была девица! Потом ее в жены взял известный тебе Владимир Давидович, не сладилось у них, и увез ее в степь Башкорд, благодетель твой. Ишь ты, как покраснел…
Тут, выручая Хотена, ввалился в горницу слуга с двумя кубками. Пожирая выпученными глазами господина своего, он с поклоном вручил ему серебряный кубок, а Хотену, не глядя, сунул стеклянный, в медной оковке.
– Иди, сторожи! И сам стань, где я тебе указал.
Когда дверь закрылась за слугою, князь откинул крышку с кубка, пригубил исходящее парком питье и знаком пригласил гостя себе воспоследовать. Емец отхлебнул и не почувствовал вкуса – потому, быть может, что обратился в слух.
– Дед мой тогда не раскрыл мне прямо, где закопан клад и какие у него приметы. Вместо этого он взял с полки книгу и сказал, что ключ к сокровищу в ней. Потом смотрел, посмеиваясь, как я отстегнул застежки и разогнул книгу на первом листе. Начал читать с начала, а там кто-то пишет, что он, недостойный, славным дедом своим Ярославом наречен в крещении греческим именем Василий, русским именем Владимир, а также о возлюбленном отце своем и матери Мономаховне – сам дед, стало быть. И вот он сидит на санях и благодарит Бога, что дожил до сих дней. А дед и говорит мне: «Достаточно покуда для тебя. Сие написанное мною поучение сыновьям моим. Предупреждаю, что ключ от сокровища извлечь из него нелегко. Так я надежен буду, что ты примешься искать его тогда только, когда оно станет тебе действительно необходимым. А еще: раскрыть тайну сможешь лишь в том случае, если у тебя будут действительно умные советники. Если же не понадобится тебе сие сокровище или ключ к нему твои советники найти не смогут, передай книгу и все сказанное сыну своему любимому». Вот таким образом, Хотен.
– Мудр был великий князь Владимир Всеволодович, поистине мудр…
– Даром, что ли, о нем, Владимире Красном Солнышке, гусляры песни поют? Как это… «Хитер-мудер, мудрей в свете его нет».
– И ты, великий княже, прочитал, конечно же, сию книгу?
– Конечно, прочитал, – усмехнулся князь Изяслав. – Хотя и небольшой я любитель чтения. Там дед излагает науку державной мудрости и рассказывает о подвигах своей жизни. Есть и полезные для души выписки из «Псалтыри». Нет только никаких указаний, где искать клад. И не я один эту книгу деда читал. Редкость, конечно, однако ведь дед приказал переписать ее еще трижды, переплести и книги раздал сыновьям – моему покойному отцу, князьям Ярополку, Андрею и Юрию Долгорукому. Не дал только дяде моему Вячеславу.
– Погоди, великий княже, дай подумать, – попросил Хотен. Сделал добрый глоток горячей кисловатой жидкости, и в голове у него мгновенно прояснилось. – Выходит, разгадка таится именно в той и только в той книге, которую тебе твой прославленный дед подарил!
– Вот, и отец митрополит Клим мне то же самое сказал! Значит, можно надеяться, что не глупые вы у меня советники. Беда наша в том, что нет у меня сейчас той книги.
– А как же ты, великий княже, ухитрился такую ценность из рук выпустить? – вскочил на ноги Хотен и расплескал бы романею, если бы не осталось вина уже на донышке. Тут же опомнился и поклонился. – Прости меня, великий княже.
– Да ладно уж, – князь отмахнулся. – Сам ведь разумею, что сплоховал. А дело было так. Через два года после смерти деда обещал дядя мой Ярополк дать мне первую мою волость – в Курске, однако колебался. Тогда дядя Вячеслав пообещал за меня перед ним ходатайствовать, если я отдам ему эту книгу. Дядя Вячеслав очень обижался, что ему списка отцовой книги, в отличие от братьев и даже племянника, не досталось, и недоумевал, почему.
Тут ухмыльнулся князь Изяслав, и боярин его позволил себе усмехнуться в ответ. Впрочем, лицо его тут же вытянулось.
– А не могла ли, великий княже, та книга пропасть? Скажем, сгореть на пожаре?
– Не могла она пропасть, – князь заявил это весьма уверенно, и тут же снова ухмыльнулся. – Дядюшка мой князь Вячеслав Владимирович известен своей неудачливостью, а вот пожаров в его теремах не было. Бог миловал старичка. И он человек постоянный, и в чудачествах своих, и в чем важном: уж если так дорожил сей книгою четверть века тому назад, то будь спокоен, дорожит и сейчас.
– Понял, великий княже. Я должен съездить к стрыю твоему князю Вячеславу Владимировичу… А где он сейчас сидит?
– Помирился с братом своим Юрием, хранит худой мир со мною, а сидит в Вышгороде. Поедешь послом от меня, сменяешь сию шпалеру на дедову книгу. Только дело непростое, обсудить его надо спервоначала с отцом митрополитом.
– Благодарю тебя, великий княже, за честь, но можно ли мне ехать послом, коли дело тайное? Уж где-где, а при дворе князя Вячеслава Владимировича найдутся доброхоты твоих врагов…
– Верно, не подумал! – хлопнул себя по лбу ладонью князь. – Послом поедет Радко, а ты в его охране. Порадуем старика, пусть попыжится! Тебе же я дам свой шлем с забралом, и ты в нем проедешь через Вышгород и снимешь только в палате у Вячеслава, когда начнешь править посольство. Пусть Радко потребует для вас с ним обоих беседы наедине, а говорить будешь ты. Бери насовсем мой старый добрый шлем, дарю по такому случаю! Мне ведь позавчера привезли давно заказанный в немцах новый, с золотым святым Пантелеймоном спереди. Теперь и с забралом на лице меня каждый узнает!
Глаза у князя Изяслава горели, он схватил кубок, взвесил в руке и заглянул на дно. Потом захлопнул крышку и поставил посудину на стол. Хотен тем временем подскочил со скамьи и одним глотком допил вино.
– Значит, сделаем вот как, – подытожил князь. – Даю тебе три дня на отдых и на сборы. Непременно обговори это дело с отцом митрополитом. Сегодня у нас пятница? Во вторник выезжаете в Вышгород. А теперь я тебя не задерживаю, сыщик… Боярин то бишь.
С гудящей головой отправился Хотен искать обиталище отца митрополита. Выяснилось, что господин отец Клим разместился в доме протопопа Успенского собора отца Пахомия, потеснив его на три клети. Велик ли дом, не успел узнать Хотен у словоохотливого владимирца, потому что тот прохожий уже показал ему калитку в высоком заборе и поспешил по своим делам. В калитку вделан был бронзовый дверной молоток, с замысловатым украшением, но не было времени рассматривать диковину. На стук уже отозвался невидимый пес звоном цепи и рычанием, и замолк, остановленный торопливым: «Молчи, бога ради, Задорушка, отец митрополит пишет!»
Зашаркали подошвы, выглянул из калитки заросший бородой по самые уши келейник митрополичий, Ефим. Придерживая накинутую на рясу шубу, всмотрелся и спросил:
– Ты, что ли, Хотенко, бывый княжеский мечник?
– Я, отче Ефим, только теперь бери повыше – боярин великокняжеский!
– Бояре пешие не ходят, да и без слуг… А с рожей у тебя чего?
– Обветрился на морозе, отче Ефим.
– Гусиным жиром намажь, пока не… Эй, ты куда? К отцу митрополиту не можно! Он проповедь сочиняет!
– Ты прости меня, но у меня к господину отцу поручение от великого князя! – пояснил Хотен с запинкой: лохматый черный кобель с хриплым лаем бросился и оскалил на него желтые клыки, стоя на задних лапах и сдерживаемый лишь цепью. – И весьма срочное!
– А хотя и от патриарха цареградского! Отец митрополит сейчас никого слушать не будет, а меня из-за тебя накажет…
Уже с крыльца обернулся Хотен к келейнику и развел руками. Из сеней, пыхнувших жилым паром, ткнулся он в одну дверь – и захлопнул тут же, наткнувшись на возмущенный взгляд дебелой молодицы, должно быть, протопопицы. Перед следующей дверью скинул шапку, постучал и сразу же вошел. Пахнуло ладаном, воском свечей, старой кожей книг и переплетов – на сей раз он не ошибся…
– Живи вечно, господине отче митрополите! – поклонился. – Дело у меня к тебе самое срочное от господина моего великого князя.
Митрополит Клим, с киевского их знакомства почти не изменившийся, мрачно вглядывался в него. Он как раз писал на колене, на столе перед ним валялось несколько книг, разогнутых или с закладками, и в зубах держал митрополит кожаную закладку, концы которой свисали над побелевшею уже бородой, как вторые, темные усы.
Отец митрополит выплюнул закладку, целясь на подставку для книги, не попал – и вдруг сморщил лицо в улыбке:
– Близко, зело близко Второе пришествие! Вот уж и земля зачинает отдавать своих мертвецов! Тебя же зарезали, мечник…
– Как видишь, жив покуда, господине отче митрополите, – снова поклонился Хотен. – Просит тебя великий князь…
– Гневаться мне не к лицу, чадо, – снова нахмурился отец митрополит, – ибо пишу я сейчас слово поучительное о смирении Христовом. Однако тебе ведать надлежит, что никому, и самому великому князю тоже, не дозволено мешать мне, когда готовлюсь к проповеди! Приходи после службы Божьей, вместе пообедаем, чем Бог послал, и потолкуем.
За дверью Хотена поджидал келейник. Прижав палец к губам, отвел к отдающей холодом входной двери. Спросил вполголоса:
– Что, выставил тебя?
– Бери выше, Ефим, пригласил сегодня на обед.
– А меня спросил разве, чем тебя кормить? Ладно, дам тебе совет: обязательно отстой обедню и потом похвали проповедь. Отец Клим зело волнуется, доходит ли его слово до мирян, а ты ему угодишь.
Глава 5
На обедне в Успенском соборе и на обеде у митрополита
Если князь Изяслав признался сегодня, что не большой любитель читать, то мог бы и Хотен признаться ему встречно, что не большой любитель отстаивать обедни, разве что на большой праздник. Но его никто об этом не спрашивал – и слава богу. Сейчас подумалось емцу, что в нечастом хождении в церковь есть и своя хорошая, во всяком случае, для него, грешника, сторона: темноватые по языку церковные песнопения и чтения приобретают некую завлекательную свежесть, воспринимаются как если не вновь услышанные, то как забытые, а в воспоминании полузабытого, в мысленном возврате к нему есть своя трудноизъяснимая прелесть. Сначала встал он у столба в притворе – так, чтобы непременно попасть на глаза митрополиту Климу, потом отступил в тень и начал осматриваться. Оказался собор и внутри весьма просторным, а росписи достойными подробного разглядывания – не во время службы, конечно, когда не принято бродить по церкви. Роскошных, вечных мозаик, как в Святой Софии или в киевском же Михайловском Золотоверхом соборе, здесь нет, такие себе только богатый столичный храм может позволить, но и водяные краски на штукатурке казались свежими и ясными, а лица святых, во всяком случае, те, которых он сумел рассмотреть из своего угла, показались ему не такими далекими от повседневной человеческой жизни, как запомнившиеся по Святой Софии.
И хор вступал весьма красиво и мощно, и не так, как по праздникам в Софии или в Десятинной, когда одна станица певцов по-нашему поет, по-славянски, а вторая по-гречески. Здесь пели только по-славянски, когда в сознании отпечатывалось почти каждое слово, на волне сладкоголосых звуков принесенное, и постепенно Хотеном овладело особое настроение, может быть, и не молитвенное, однако размягченное и грустно-приятное так уж точно. Захотелось и самому совершить приличное месту и случаю деяние. Отступил он в тень, за столб и, когда глаза привыкли к темноте, присмотрелся к участку стенной росписи, что оказался напротив его головы. То были ноги святого в несусветных, ибо ходить в таких невозможно, веревочных калигах и край его желтовато-зеленого хитона. На всем этом белели, свежие ярче, давние слабее, цепочки букв – благочестивые надписи прихожан. Оглянулся Хотен, распахнул шубу, отцепил от пояса писало, вздохнул сокрушенно, от полноты сердца, и принялся и себе выцарапывать буковками не большими, не малыми, а как у людей: «ГОСПОДИ, ПОМИЛУЙ МЯ, ГРЕШНАГО ПАНТЕЛЕЙМОНА, БЛУДЪ ТВОРЯЩА С ИНОКИНЕЮ».
Еще раз вздохнул Хотен, поднес к глазам писало: острый кончик медного орудия, полгода, наверное, не бывший в работе, сейчас чуть ли не светился в полутьме. Повесил писало на место и осторожно, пятясь и мелкими шажками, переместился к другому столбу. Дело свое он сделал, раскаялся перед Богом и свидетельство раскаяния своего навечно оставил на стене храма (конечно же, навечно, ибо что может приключиться с каменным собором?), однако из этого вовсе не следует, что он намерен признаться в своем смертном грехе кому-нибудь из попов, не говоря уж о добром, но крепко себе на уме отце митрополите Климе.
А там пришло и время проповеди. Отец митрополит уселся в каменное кресло посредине церкви, а сразу поредевшая толпа мирян растеклась по скамейкам. Хотен оказался спереди, довольно близко от отца митрополита. Тот, по-прежнему худой лицом, телом нежданно растолстел: поддел, небось, шубу под фелонь, крестами покрытые свои ризы, а может статься, и не одну: храм был построен холодным.
Отец митрополит сперва объявил, о чем будет говорить. Как оказалось, он хочет истолковать те слова Евангелия от Иоанна, где рассказывается, как Иисус Христос в начале Тайной вечери вдруг взял да и вымыл ноги апостолам. Глухой голос отца митрополита терялся в огромном пространстве храма, однако Хотен поначалу пытался вслушиваться. Проповедник приводил без конца мнения разных отцов церкви, и все у него сходилось к главной мысли: уж если Сын Божий снизошел до того, чтобы вымыть ноги своим ученикам, то обычному смертному тем более пристало перед всеми смиряться и подавлять свою гордыню. Напрасный труд – можно подумать, что наша жизнь сама сей жалкой мудрости не учит… Убеждал бы уж лучше князей да бояр! Хотя и то сказать: хорош был бы князь Изяслав, если бы вдруг вздумал скинуть верхнюю одежду, запастись полотенцем, повесить его себе на плечо, как отец Клим свой омофор, и, притащив лохань с водою, принялся бы обмывать ножищи собственных старших дружинников. А Иисус, ничего не скажешь, огромное смирение показал. Хотен припомнил, как мать заставляла его мыть ноги, после того как он летом весь день бегал босиком окрестными улицами с соседскими мальчишками. Пугала матушка, что иначе ноги покроются цыпками, а что такое эти «цыпки», Хотен и сейчас не знает. Говорят, что своя вонь не слышна, однако запашок, как отмывал ноги в лохани, был еще тот! А не стоило ли Иисусу лучше повести бояр, то есть апостолов, в баню? Тем более это было бы уместным, если учесть, что Иисус знал о своей скорой смерти. Ведь существует же прекрасный обычай мыться перед боем, чтобы встретиться со смертью чистым хотя бы телом, если душою по человеческому несовершенству не выходит. А в крайнем случае чистую рубаху надеть… Тут перед Хотеном завертелись всадники в малахаях, размахивающие саблями, совсем близко мелькнуло конское неподкованное копыто – еле успел отпрянуть, а из руки чуть не вырвался тяжелый меч…
– …научить вас смирению, чада. А теперь идите с Богом. Мир вам.