Часть 33 из 59 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– А меня еще не снимают?
– Фотографов вообще не снимают. Их гонят. В шею. Когда нет сил терпеть.
– Да? – переспросил Анфертьев с застывшей улыбкой, но Анжела Федоровна уже забыла о нем.
Поначалу Анфертьев задумывался: почему любой бригадир, мастер, шофер, не говоря уже о заме, почитает за надобность поставить его на место, ткнуть носом в обязанности – дескать, фотограф ты и грош тебе цена в базарный день. Но вскоре перестал это замечать, утвердившись в спасительном пренебрежении к самому себе. Анфертьев открыл, что изгалялись над ним как раз те, кто больше страдал от вышестоящих товарищей.
Окончательно Анфертьев все понял, услышав, как приехавший на завод какой-то пятый зам начальника управления последними словами материл его любимого директора Геннадия Георгиевича Подчуфарина за недостаточное внимание к наглядной агитации – плакатам, лозунгам, транспарантам, щитам и призывам, которые должны были радовать глаз рабочего человека, куда бы этот глаз ни упал и где бы этот рабочий ни оказался. Оказывается, еще на подходе к заводу, за несколько кварталов он должен видеть приветственные слова, которые настраивали бы его на высокопроизводительный труд. Подчуфарин, налившись краской, или, лучше сказать, покраснев от нахлынувших чувств, в белоснежной рубашке с тесным воротником и при плохом галстуке, смиренно склонившись над столом, записывал указания вышестоящего гостя. А тот, поглядывая на случайно заглянувшего фотографа с несколькими снимочками в черном конвертике, продолжал неторопливо костерить директора. Анфертьев все порывался уйти, чтобы избавить отца родного Подчуфарина от позора, но гость останавливал его, извинялся перед ним, перед фотографом, за то, что прервал важную его беседу с директором, и снова принимался за Геннадия Георгиевича. А когда все-таки убрался, уехал, укатил на черной блестящей машине с уймой фар и подфарников, Анфертьев, стоя у окна директорского кабинета, смотрел, как Подчуфарин говорит благодарственные слова высокому гостью, улыбается вслед, с прощальной грустью машет рукой, а потом, круто повернувшись, направляется в подъезд. Вадим Кузьмич представил, как он поднимается по лестнице, идет по коридору, глядя прямо перед собой, не смея взглянуть на стоявших вдоль его пути сотрудников, поскольку не уверен, что совладает со своим лицом, со своим голосом. В кабинет директор вошел молча, и в глазах у него была обесчещенность.
– Геннадий Георгиевич, а вы не могли послать его к чертовой матери? – спросил Анфертьев.
Подчуфарин сел за стол, не глядя, взял конвертик со снимочками, повертел в пальцах и бросил одно слово: «Идите!» И Анфертьев вышел, понимая: директора покоробило сочувствие фотографа. Главный инженер – нормально, главбух – тоже куда ни шло, даже зам, этот пустой человечишка, коротающий годы в ожидании, пока где-то на каком-то заводике помрет от возраста и болезней тамошний директор, даже Квардаков мог выразить директору сочувствие. Но фотограф?! Как знать, может быть, сочувствие Анфертьева унизило директора куда больше, чем высокопоставленный мат. Осознав это, Анфертьев не подумал о Подчуфарине ничего плохого, он лишь усмехнулся, вскинул бровь, но где-то в нем образовалось место, которое потом заполнили мысли злые и беспощадные.
Через несколько дней, вручая директору конверт с фотографиями, сделанными на заводской спартакиаде, Анфертьев, не слушая восторгов, непочтительно перебил Подчуфарина:
– Геннадий Георгиевич, а вам не кажется, что на вверенном вам предприятии лишь один человек работает более или менее прилично?
– Кто же это?
– Фотограф Анфертьев.
Подчуфарин с интересом посмотрел на Вадима Кузьмича, потом на зама: каково, мол? Еще раз перебрал снимки, небрежно сдвинул их в сторону.
– Может быть, – ответил он. – Очень может быть. Но ведь ваше усердие никак не отражается на качестве продукции, на плановых показателях. Верно?
Анфертьев собрал снимки, сложил в черный конверт, поднял глаза:
– Я могу идти?
– Вы мне не ответили, – напомнил ему Подчуфарин.
– Вы о чем? Отражается ли мое усердие на качестве снимков или снимки на качестве моего усердия? Благодаря моим кадрам вы забыли о трудностях с кадрами, – пошутил Анфертьев. – На завод пришли неплохие специалисты… Но это все, конечно, чепуха. На плановых показателях больше всего отражается усердие машинистки. Анжелы Федоровны.
– Что вы хотите сказать? – встрепенулся Квардаков, уловив в словах Анфертьева второе дно.
– Не больше того, что вы поняли, Борис Борисович.
– Вы намекаете на то, что мы занимаемся очковтирательством? – Зам сурово нахмурился, готовый дать достойный отпор наглецу.
– Упаси Боже! – Анфертьев, как дурак, замахал руками. – Я только хотел сказать, что одиночные усилия кого бы то ни было мало отражаются на конечных результатах.
– Даже усилия директора?! – Квардаков поперхнулся, ужаснувшись своему вопросу.
– Разве что директора, – улыбнулся Анфертьев так, будто лет двадцать проработал на дипломатическом поприще в недружественных нам странах, предпочитающих капиталистический путь развития.
– Ваши слова ко многому обязывают, – заметил Подчуфарин многозначительно. В его тоне более зрелый человек мог бы ощутить нечто вроде угрозы, но Анфертьев не пожелал.
– Не возражаю! – ответил Вадим Кузьмич.
И с тех пор никакие ссылки на срочность, важность задания не могли заставить его сдать фотографии, не доведенные до последней стадии совершенства. Только отглянцеванные, обрезанные скальпелем под линейку, отобранные в строгом порядке, только такие снимки ложились на стол Подчуфарину.
Анфертьев в разговоре с директором не зря поиграл словом «кадр». Дело в том, что действительно благодаря его усилиям заводец был известен гораздо более других, мощных, современных предприятий. Уступая настоятельным требованиям жены, Вадим Кузьмич стал посещать редакции газет и предлагать снимки на производственные темы. Снимки его были лучше тех, которые делали газетные фотографы, измордованные сроками, починами, прожорливостью газеты. И когда ответственный секретарь товарищ Ошаткин перебирал тощую папку со снимками, решая, чем бы украсить первую полосу, чем порадовать читателя, истосковавшегося по волнующим новостям, чаще всего его безутешный взгляд останавливался на снимках Анфертьева. И завод по ремонту строительного оборудования опять оказывался на первой полосе, в центре внимания, на вершине успеха. Лучшие специалисты, сбитые с толку снимками Анфертьева, бросали свои предприятия и почитали за честь быть принятыми на завод, а потом с недоумением оглядывались по сторонам, видя не больно благоустроенные цехи, захудалое оборудование, неразбериху в производственных цехах.
Ответственный секретарь Ошаткин не единожды заводил разговор с Анфертьевым, предлагая ему должность фотокорреспондента. Вадим Кузьмич не отказывался, благодарил за доверие, но просил подождать – дескать, на заводе производственные трудности. Ошаткину нравилось, что Анфертьев так любит предприятие, уважает общественные интересы. Он полагал, что эти качества сделают Анфертьева незаменимым человеком в газете. Однако проходил месяц за месяцем, Вадим Кузьмич продолжал радовать читателей отличными фотографиями, но подавать заявление об уходе с завода не торопился. И была тому важная причина, о которой не знала ни единая живая душа на всем белом свете. Причина все больше овладевала мыслями Анфертьева и на сегодняшний день овладела настолько, что, сам того не желая, во все свои дела, слова и устремления он невольно вносил поправку на эту самую причину. Тайна томила его душу, мешала покинуть завод и отдаться почетным обязанностям фотокорреспондента, которые…
А между тем Анфертьев когда-то уже работал в газете, но не любил вспоминать об этом. Оставив специальность горного штурмана, шахту, поселок и трехсменную работу, он приехал в родной город, где, казалось, воздух будет и кормить его, и одевать, и радовать. В первый же свободный день Анфертьев понес свои снимки в молодежную газету и тут же был принят на должность фотокорреспондента. Но продержался недолго. И не потому, что не получались у него передовики производства в сумрачном освещении цеха или же не умел он увести в нерезкость завалы металлолома, нет, дело было в другом – Анфертьев не выдержал гонки. Спекся. Через несколько месяцев спекся. Каждый день давать ненасытной газете фотографии с металлургических, шинных, сборочных и еще каких-то важных в народном хозяйстве предприятий, с утра мчаться на заводские проходные, выпрашивать пропуска, наводить на растерянного усталого человека объектив и, щелкнув несколько раз, спросив напоследок фамилию, тут же нестись в редакцию проявлять пленку, потом с мокрого, еще прилипающего к пальцам негатива печатать снимок и сырым нести к секретарю, убеждать, что снимок хорош, что на нем лучший сборщик шин всех времен и народов, потом самому бежать в типографию с высыхающим на ходу снимком и там доказывать, что снимок прекрасен, а когда наконец все позади, когда снимок на полосе, нужно срочно созвониться с заводом и, описывая узоры на рубашке передовика, уточнять его фамилию, проценты, тонны, метры и часы, которыми он радует родное предприятие и все наше народное хозяйство.
Около полугода смог Анфертьев выносить такую жизнь, пока видел смысл в этой суетной и бестолковой деятельности. И наступил день, когда Вадим Кузьмич не нашел в себе сил идти на съемку. Побродив по коридорам редакции, он зарядил фотоаппарат и отправился в город. Обошел Солянку, улицу Разина, полюбовался на церкви, сиротливо притулившиеся к громаде гостиницы «Россия», впервые за многие годы пересек Красную площадь, по улице Горького поднялся к Тверскому бульвару. В тот день он снимал детишек у фонтана, продавщицу мороженого, кокетничающую с постовым милиционером, старушку, тщетно пытающуюся сдать в приемный пункт целую авоську пустых бутылок, двух отчаянно ругавшихся водителей столкнувшихся «Жигулей». Когда на следующее утро он показал снимки редактору, тот долго любовался ими, некоторые даже поместил у себя под стеклом на столе и, наконец, посмотрел на Анфертьева.
– Это конец или начало?
– Конец, – вздохнул Анфертьев.
– Откровенно говоря, я надеялся, что вы продержитесь дольше.
– Я тоже так думал.
– И что же, нет никаких сил терпеть?
Анфертьев молча покачал головой. Никаких.
Редактор помолчал, потрогал предметы на столе, еще раз перетасовал снимки.
– Ну что ж… Не забывайте нас, приносите, если что будет.
– Если что будет – принесу.
– Даже такие, – редактор постучал пальцами по снимкам. – Чего не бывает, вдруг удастся что-нибудь дать.
На этот раз вздохнул Анфертьев и вышел с виноватой улыбкой. Тогда, почти десять лет назад, вряд ли он сумел бы четко ответить, почему уходит из газеты. Понимал, что больше работать в ней не сможет, – а почему? Над этим не задумывался. Надоело? Устал? Разочаровался? Да, но главное было в том, что Вадим Кузьмич обладал непростительно большим уважением к своему настроению.
Жесткий целесообразный век с грохотом катился по земле, проглатывая судьбы, страны и народы, сжирал леса, выпивая реки и озера, загаживая океаны, побеждая пустыни и порождая новые, уничтожая миллионы и порождая миллионы новых жильцов для этой круглой коммуналки Земли. И не было ему никакого дела до отдельных товарищей, пытающихся отстоять свои жалкие и смешные представления о способностях, призвании, помнящих старые нелепые потешки вроде самостоятельности мышления, независимости мнения… Кому все это нужно и зачем? Какая от всего этого может быть польза?
Анфертьев по простоте душевной все еще полагал, что его хорошие качества нужны, что его искренность может служить общему делу, что его призвание тоже небесполезно для общества. В этой жесткой ошибке или, лучше сказать, милом заблуждении его оправдывало только то, что он был не одинок. Хотя ходят по земле неудачники, постепенно превращающиеся в озлобленных кляузников. Жалуются, пишут, возмущаются, а все идет от их непомерной гордыни, которая мешает им принять законы века и обрести в этом радость, счастье и упоение. Нет, не желают. В результате Большой Маховик перемалывает их, как песчинки, и отбрасывает в сторону растерзанных, старых и слезливых.
Но Анфертьев противился, не мог он отказаться от своего презренного эгоизма. Часами, случалось, бродил вокруг завода, не находя в себе сил войти и приняться фотографировать для стенда «Не проходите мимо», для фотоальбома «Наши достижения», для аллеи «Ими гордится наш завод», для доски «Они позорят наш завод». А когда наконец ему удавалось заставить себя отснять положенное, за час он уставал так, будто отработал полную смену, и домой уходил еле волоча ноги.
Таким человеком оказался этот Анфертьев, но что же делать! Встречаются люди и похуже. И вряд ли кто-нибудь, глядя на Вадима Кузьмича, улыбающегося, общительного, готового пошутить, надерзить, всегда при хорошем галстуке, выбритого, умытого и причесанного, – вряд ли кто мог догадаться, как тяжело ему давался каждый день. Но не будем его жалеть – нам же легче. Мы тоже бываем очаровательными, однако это нисколько… Ну и так далее…
Глава 2
Вы не поверите – два года прошло со дня написания предыдущего слова! Два года пронеслось с того момента, когда мы оставили Анфертьева на подоконнике приемной. Стесненные финансовые обстоятельства толкнули Автора в другие дела, в другие города, к другим героям. За это время ему пришлось побывать в Алма-Ате, где местный прокурор попал в большую беду, переехав на машине кем-то ранее сбитого человека. Но что интересно, бывший прокурор до сих пор испытывает на себе последствия того печального случая, а сшибленный машиной человек, потом еще раз перееденный прокурорским «газиком», через месяц вышел на работу, о дорожно-транспортном происшествии ничего не помнит, его воспоминания обрываются в раздевалке родного завода, где он с друзьями отметил какое-то радостное событие. И очнулся уже в больнице.
Потом Автор ездил в Днепропетровск и занимался судьбой журналистки, обвиненной в убийстве собственной матери и осужденной к десяти годам лишения свободы. Как выяснилось, мать померла своей смертью, в больнице, на глазах полудюжины врачей и сестричек, а что касается проведенного следствия и суда, то они, как говорят, оставляют желать лучшего.
А потом одного мальчика двадцати неполных лет посадили на шесть лет в тюрьму за разбойное нападение – он попросил у незнакомого человека тридцать восемь копеек, которых ему не хватало на бутылку. Покупать вино – это, конечно, последнее дело, и оно достойно всяческого осуждения, но шесть лет тоже, согласитесь, многовато за столь неосторожную просьбу.
Потом что-то случилось в Калуге, в Одессе, в Геленджике… Автор, откровенно говоря, изменил Анфертьеву, отдав свое время и силы другим героям, сугубо положительным, не отягощенным зловещими замыслами, которые если и бросают взгляды на старинные сейфы, то исключительно из любви к прошлому.
Но все это время перед мысленном взором Автора маячил Анфертьев, ерзающий на жестком подоконнике директорской приемной. Он, словно сказочный принц, замер на эти два года, а перед ним, окаменев у микрофона, сидела секретарша с мохнатыми коленками. Анжела Федоровна. А в кабинете маялись, бессмысленно уставясь друг на друга, Геннадий Георгиевич Подчуфарин и его незадачливый зам Борис Борисович Квардаков. Ни единым словечком не смогли они обмолвиться. Смотрели друг на друга, моргали глазами и никак не могли понять, что происходит, почему вдруг все остановилось. А самое страшное – из ворот завода не вышло ни одного отремонтированного бульдозера, трактора, экскаватора. Именно это обстоятельство огорчает Автора более всего. Но он утешает себя тем, что ему на два года удалось задержать особо опасное преступление. Деньги находились в обороте и приносили пользу народному хозяйству.
Анфертьев… Вернемся к нему, позабыто сидящему в приемной и рассматривающему в окно заводской двор. Там снова забегали электрокары, сдвинулись грузовики, раскурили наконец рабочие по сигаретке и упал с крыши кирпич, два года страшновато провисевший в воздухе напротив окон второго этажа. Его раскачивало осенними ветрами, на нем скапливался снег, он разогревался на летнем солнце, а по ночам его освещала потерянно висевшая луна. Упал кирпич, будто его и не было в судьбе странных двух лет, когда он жил по другим законам мироздания. О, сколько у него будет воспоминаний и как возненавидят его другие кирпичи… Но это другая история.
Дело, которое предстоит Анфертьеву, настолько необычно, что, право же, лучше не оставлять его ни на минуту. Вот он легко спрыгнул с подоконника и, ощущая покалывание в ноге от долгого сидения, прошелся по ковровой дорожке – высокий, подтянутый, насмешливый, в сером костюме, рубашка тоже серая, но светлее, галстук производства Чехословацкой Социалистической Республики, красный с еле заметной светлой ниткой наискосок. У небольшого зеркала он остановился и пристально посмотрел себе в глаза, будто спрашивая себя о чем-то важном, будто советуясь с собой.
За это время Вадим Кузьмич немало передумал, многое потеряло для него всякую ценность, но зато обрели влияние на его судьбу события, которым раньше он не придавал значения. Так бывает и с теми, кто уже решился потревожить свой Сейф, а свой Сейф есть у каждого, и с теми, кто пока еще не додумался до этого, кто колеблется и прикидывает.
Анжела Федоровна докричала очередной нагоняй какому-то мастеру и, оторвавшись от микрофона, недоуменно посмотрела на Анфертьева.
– А ты чего здесь торчишь? Директор вызывал? Ну и иди. – Представляете себе недоумение домохозяек округи, которые два года не слышали зычного баса Анжелы Федоровны и ничего не знали о жизни завода! А в каком положении оказались наши плановые органы, министерства и ведомства, на два года лишившиеся производственных мощностей завода! Но надо отдать им должное, они сумели перераспределить заказы таким образом, что на общем итоге это не отразилось. Впрочем, они могли и не заметить исчезновения завода по ремонту строительного оборудования, и такое случается.
Анфертьев поправил галстук, толкнул дверь и вошел в кабинет.
– Здравствуйте, Геннадий Георгиевич!
– А, Анфертьев… – хмуро проговорил Подчуфарин, еще не оправившись после пробуждения. – Что скажешь?
– Осень, Геннадий Георгиевич. Осень.
– Ну и что? – Красноватое лицо директора выразило удивление. – Что из этого следует?
– Зима следует.
– Это хорошо или плохо?
– Плохо.
– Почему? – спросил Подчуфарин, раздражаясь. Разговор с фотографом затягивался.
– Падает освещенность предметов. Приходится увеличивать выдержку, открывать диафрагму. Это, в свою очередь, приводит к потере резкости изображения. О чем я вас заранее предупреждаю. Отсутствие резкости на снимке уменьшает количество подробностей, в результате информационная насыщенность фотографии падает.