Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 8 из 13 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Дети вертоградарей придумали клички всем учителям. Пилар стала Грибом, Зеб – Безумным Адамом, Стюарт – Шурупом, потому что делал мебель. Муги – Мускулом, Марушка – Слизистой, Ребекка – Солью с перцем, Бэрт – Шишкой (потому что лысый). Тоби – Сухой ведьмой. Ведьма, потому что она вечно варила всякие зелья и разливала их по бутылочкам, а сухая – потому что она была вся тощая и жесткая, и еще чтобы отличать ее от Нуэлы, которую звали Мокрой ведьмой из-за ее вечно влажного рта и трясущейся задницы, да еще потому, что у нее всегда глаза были на мокром месте – ее ничего не стоило довести до слез. Кроме школьных стишков были еще другие, с ругательными словами, их сочиняли дети вертоградарей. Они тихо скандировали – начинали Шеклтон, Крозье и другие старшие мальчишки, а мы все подхватывали: Ведьма мокрая пришла, Ведьма сырость развела. Заруби ее косой – Станет ведьма колбасой! Особенно неприятны были слова про колбасу, потому что для вертоградарей любое упоминание о мясе было непристойностью. «Прекратите!» – говорила Нуэла, но тут же начинала хлюпать носом, и старшие мальчишки показывали друг другу большие пальцы. Сухую ведьму, Тоби, нам ни разу не удалось довести до слез. Мальчишки говорили, что она стерва – что она и Ребекка две самые большие стервы. Ребекка с виду была милая и добрая, но управлять собой не позволяла никому. Что до Тоби, она была словно из дубленой кожи и внутри и снаружи. «Шеклтон, и не думай», – говорила она, даже если в этот момент стояла к нему спиной. Нуэла была слишком добрая, а Тоби умела нас всех построить, и мы доверяли ей больше: легче довериться скале, чем мягкой лепешке. 13 Дом, где я жила с Люцерной и Зебом, стоял кварталах в пяти от сада на крыше. Наш дом назывался «Сыроварня», потому что здесь раньше делали сыр, и легкий сырный запах стоял в доме до сих пор. После сыра тут были квартиры-мастерские для художников, но художников больше не осталось, и, кажется, уже никто не знал, кому принадлежит дом. А пока что им завладели вертоградари. Они любили жить в местах, где не надо платить за жилье. У нас была большая комната, где занавесками отгородили отсеки – один для меня, один для Люцерны и Зеба, один для фиолет-биолета, один для душа. Занавески, сплетенные из пластиковых пакетов, нарезанных на полосы, и липкой ленты, совершенно не поглощали звук. Это было не очень приятно, особенно в том, что касалось фиолет-биолета. Вертоградари считали, что пищеварение – священно и что в звуках и запахах, сопутствующих выходу конечного продукта, нет ничего смешного или ужасного, но в наших условиях этот самый конечный продукт было очень сложно игнорировать. Мы ели в большой комнате, на столе, сделанном из двери. Все наши тарелки и кастрюли были найдены на помойке – «восторгнуты», как называли это вертоградари, – кроме нескольких толстостенных кружек и тарелок. Их делали сами вертоградари – до того как решили, что печи для обжига тратят слишком много энергии. Я спала на тюфяке, набитом мякиной и соломой. Накрывалась лоскутным одеялом, сшитым из кусков старых джинсов и использованных ковриков для ванной. Каждое утро я должна была первым делом застелить постель, потому что вертоградари любили аккуратно застеленные постели – чем именно застеленные, для них было не столь важно. Потом я снимала со вбитого в стену гвоздя одежду и надевала ее. Чистую одежду мне давали раз в семь дней: вертоградари считали, что слишком частая стирка – напрасный перевод мыла и воды. Я вечно ходила в сыром из-за влажности и еще потому, что вертоградари не верили в сушильные машины. «Зря, что ли, Господь создавал солнце», – говорила Нуэла. Видимо, Господь создал солнце, чтобы сушить нашу одежду. Люцерна в это время обычно еще лежала в постели – там было ее любимое место. Раньше, когда мы еще жили в охраняемом поселке «Здравайзера» с моим родным отцом, Люцерна и дома-то почти не бывала. А тут она почти не выходила, разве что в сад на крыше или в «Велнесс-клинику» помогать другим женщинам вертоградарей чистить корни лопуха, или шить эти комковатые лоскутные одеяла, или плести занавески из пластиковых пакетов, или еще что-нибудь в этом роде. Зеб в это время обычно мылся в душе. «Никаких ежедневных душей» – одно из многих правил вертоградарей, которое Зеб нарушал. Вода для мытья поступала по садовому шлангу из бочки для дождевой воды под воздействием силы тяжести, так что энергия на это не тратилась. Так Зеб оправдывал исключение, которое делал для себя. Моясь в душе, он пел: Всем плевать, Всем плевать – Нам теперь не расхлебать – Так как всем плевать! Все его душевые песни были такие, негативные, хотя ревел он их жизнерадостным басом, как русский медведь. Я относилась к нему по-разному. Он мог внушать страх, но в то же время мне было приятно, что я из семьи такого важного человека. Зеб был Адамом – главным Адамом. Это видно было по тому, как другие на него смотрели. Он был большой и плотный, с байкерской бородой и длинными волосами, каштановыми, чуть тронутыми сединой. Лицо выдубленное, брови – словно из колючей проволоки. Казалось, у него должны быть стальной зуб и татуировка, но на самом деле не было. Он был сильный, как вышибала, с таким же угрожающе-добродушным видом – словно мог и шею свернуть кому-нибудь, но по делу, а не для забавы. Иногда он играл со мной в домино. Вертоградари скупились на игрушки. «Природа – наша игровая площадка», – говорили они. Разрешены были только игрушки, сшитые из лоскутков, или связанные из сэкономленных веревочек, или фигурки с морщинистыми лицами из сушеных райских яблочек. Но домино разрешалось, потому что костяшки для игры вертоградари вырезали сами. Когда я выигрывала, Зеб хохотал и восклицал: «Молодец!» И у меня в душе становилось тепло. Как настурции. Люцерна вечно твердила, что я должна хорошо себя вести с Зебом, потому что он мне хоть и не родной отец, но все равно что отец, и, если я буду ему грубить, он обидится. Но когда Зеб со мной ласково обходился, ей это не нравилось. Так что я не очень понимала, как поступать. Пока Зеб пел в ду?ше, я обычно соображала себе что-нибудь на завтрак – сухие соевые гранулы или какую-нибудь овощную котлету, оставшуюся со вчера. По правде сказать, Люцерна готовила ужасно. Потом я уходила в школу. Как правило, все еще голодная. Но я могла рассчитывать на школьный обед. Он обычно был не ахти что, но хоть какая-то еда. Как говорил Адам Первый, голод – лучшая приправа. Я не помнила, чтобы хоть раз была голодна, когда жила в охраняемом поселке «Здравайзера». Я по правде хотела туда вернуться. Хотела к своему родному отцу, который меня все еще любит; если он узнает, где я, то обязательно придет и заберет меня. Я хотела вернуться в свой настоящий дом, где у меня была своя комната, и кровать с розовым балдахином, и стенной шкаф с кучей разной одежды. Но самое главное – я хотела, чтобы мать стала прежней, как в те дни, когда она брала меня с собой в поход по магазинам, или ездила в клуб играть в гольф, или отправлялась в салон красоты «НоваТы», чтобы ее там как-нибудь улучшили, и по возвращении от нее приятно пахло. Но если я о чем-нибудь из этого напоминала, мать отвечала, что это все осталось в прошлом. У нее была куча объяснений, почему она сбежала с Зебом к вертоградарям. Она говорила, что их образ жизни лучше всего для человечества, и для всех остальных созданий на Земле – тоже, и что она поступила так из любви – не только к Зебу, но и ко мне, она хотела, чтобы мир исцелился, чтобы сохранилась жизнь на Земле, и разве я не рада, что так получилось? Сама она как-то не очень радовалась. Она, бывало, сидела у стола, причесывалась и глядела на себя в наше единственное крохотное зеркальце – не то мрачно, не то критически, не то трагически. У нее, как у всех женщин-вертоградарей, были длинные волосы, и расчесать их, заплести и заколоть было целое дело. В иные дни она повторяла эту процедуру по четыре-пять раз. Во время отлучек Зеба она со мной почти не разговаривала. Или вела себя так, как будто я его спрятала.
– Когда ты его последний раз видела? – спрашивала она. – Он был в школе? Как будто хотела, чтобы я за ним шпионила. Потом извиняющимся тоном говорила: «Как ты себя чувствуешь?» – словно сделала мне что-то плохое. Но когда я начинала отвечать, она не слушала. Вместо этого она прислушивалась, не идет ли Зеб. Она беспокоилась все больше и больше, даже начинала сердиться; мерила шагами комнату, выглядывала в окно, говорила сама с собой о том, как он с ней плохо обращается; но когда он наконец появлялся, она его только что не облизывала. Потом принималась допрашивать: где он был, что делал, почему не вернулся раньше? Он только пожимал плечами и говорил: – Все в порядке, девочка, я уже здесь. Ты зря беспокоишься. Тут они обычно исчезали за своей занавеской из пластиковых пакетов и изоленты, и мать начинала издавать болезненные, жалкие звуки, от которых мне хотелось умереть. В эти минуты я ненавидела ее за отсутствие гордости и неумение держать себя в руках. Словно она бегала голая по проходу торгового центра. Почему она так боготворит Зеба? Теперь я знаю, как это бывает. Влюбиться можно в кого угодно: в дурака, в преступника, в ничтожество. Никаких твердых правил нет. Еще у вертоградарей мне не нравилась одежда. Вертоградари были самых разных цветов, а их одежда – нет. Если Природа прекрасна, как утверждали все Адамы и Евы, если нужно брать пример с лилий – почему мы не можем больше походить на бабочек и меньше – на асфальтированную парковку? Мы такие ровные, унылые, застиранные, темно-серые. Уличные дети – плебратва – вряд ли были богаты, но их наряды сверкали. Я завидовала всему блестящему, переливающемуся – телефонам с видеокамерами, розовым, фиолетовым, серебряным, сверкающим в руках владельцев, словно волшебные карты фокусника; «ушным конфеткам», которые дети засовывали в уши, чтобы слушать музыку. Мне хотелось этой кричаще-пестрой свободы. Нам запрещалось дружить с детьми из плебратвы, и они, в свою очередь, презирали нас как парий: зажимали носы и вопили или швырялись чем попало. Адамы и Евы говорили, что нас преследуют за веру, но, скорее всего, дело было в нашей одежде: плебратва очень следила за модой и носила лучшее, что могла купить или украсть. Так что мы не могли с ними якшаться, но могли подслушивать. Так мы получали новые знания – подцепляли их, как микробы. Мы глазели на запретную светскую жизнь, словно через железную решетку. Как-то я нашла на тротуаре прекрасный телефон с фотокамерой. Грязный, без сигнала – но я все равно принесла его домой, и Евы меня поймали. – Ты что, совсем ничего не понимаешь? – говорили они. – Эта штука ужасно опасная! Она может выжечь человеку мозги! Даже не смотри на нее: если ты ее видишь, это значит, что она видит тебя. 14 Я познакомилась с Амандой в Десятый год, когда и мне было десять; мне всегда было столько лет, какой год шел, легко запомнить. Был День святого Фарли от Волков – день юных бионеров-изыскателей, когда мы повязывали на шею противные зеленые галстуки и ходили восторгать разные материалы для поделок, которые вертоградари мастерили из вторсырья. Иногда мы собирали обмылки: с плетеными корзинами в руках обходили дорогие отели и рестораны, потому что там выбрасывали мыло кучами. Лучшие гостиницы были в богатых плебсвиллях – в Папоротниковом Холме, Гольф-клубе, и особенно в самом богатом – Месте-под-солнцем. Мы ездили туда автостопом, что строго запрещалось. Типично для вертоградарей: сначала приказывают что-нибудь, а потом запрещают самый удобный способ это сделать. Лучше всего было мыло с запахом роз. Мы с Бернис брали немножко домой, и я клала свое в наволочку, чтобы заглушить запах плесени от сырого лоскутного одеяла. Остальное мы отдавали вертоградарям: они варили обмылки в «черных ящиках» – солнечных печах на крыше, пока масса не начинала пузыриться, а потом охлаждали и резали на куски. Вертоградари изводили кучу мыла, потому что были зациклены на микробах, но часть нарезанного мыла откладывали. Потом его заворачивали в листья и перевязывали травяными жгутами, чтобы продавать туристам и зевакам на рынке обмена натуральными продуктами «Древо жизни». Там же вертоградари продавали дождевых червей в мешочках, органическую репу, цукини и разные другие овощи, которые не съедали сами. Тот день был не мыльный, а уксусный. Мы обходили задворки разных баров, ночных клубов, стрип-клубов, искали у них в мусорных ящиках бутылки с остатками любого вина и выливали его в эмалированные ведерки юных бионеров. Потом тащили в «Велнесс-клинику», где его переливали в огромные бочки, стоящие в уксусной комнате, и делали уксус, который вертоградари использовали в хозяйстве как чистящее средство. Лишний уксус разливался по бутылочкам, тоже восторгнутым нами. На бутылочки клеились этикетки, и этот уксус шел на продажу в «Древе жизни» вместе с мылом. Работа юных бионеров должна была преподать нам полезные уроки. Например: ничего нельзя выбрасывать просто так, даже вино из притонов разврата. Таких вещей, как мусор, отходы, грязь, – не существует. Есть только материя, которой неправильно распорядились. И другой, самый главный урок: все, даже дети, должны вносить свой вклад в жизнь общины. Шекки, Кроз и старшие мальчики иногда выпивали вино, вместо того чтобы его сдать. Иногда они выпивали слишком много и тогда падали, или блевали, или затевали драки с плебратвой и кидались камнями в пьяниц. Пьяницы в отместку мочились в пустые винные бутылки, надеясь нас обмануть. Я ни разу не выпила мочи: достаточно было понюхать горлышко бутылки. Но были такие, кто отбил у себя нюх курением сигарет и сигар или даже шмали, – они делали глоток, сплевывали и начинали ругаться. А может, они даже нарочно это делали, чтоб была причина для ругани: вертоградари строго запрещали использовать бранные слова. Немного отойдя от сада, Шекки, Кроз и другие мальчишки снимали галстуки юных бионеров и повязывали их вокруг головы, как «косые». Они тоже хотели быть уличной бандой – даже пароль завели. «Ганг!» – говорили они, а другой человек должен был сказать отзыв: «Рена!» Вместе получалось «гангрена». «Ганг» – потому что они хотели быть гангстерами, а «Рена» – потому что это похоже на «арену», где выступают спортсмены. Пароль был секретный, только для членов банды, но все равно мы все о нем знали. Бернис сказала, что этот пароль им очень подходит, потому что гангрена – это когда человек гниет заживо, а они уже все насквозь прогнили. – Очень смешно, – ответил Крозье. – Сама такая страшная. Во время восторгания мы должны были ходить группой, чтобы при необходимости отбиться от банд плебратвы, или от пьяниц, которые могли выхватить ведро и опрокинуть вино себе в глотку, или от похитителей детей, которые могли нас украсть и продать в секс-рабство. Но мы разбивались на пары и тройки, чтоб быстрее обойти всю территорию. В тот день я сперва пошла вместе с Бернис, но потом мы поругались. Мы все время цапались, и я воспринимала это как доказательство дружбы, потому что потом мы всегда мирились, как бы сильно ни поссорились. Какая-то связь была между нами: не жесткая, как кость, а скользкая, как хрящ. Скорее всего, нам обеим было не по себе среди детей вертоградарей и каждая боялась остаться без союзницы. На этот раз мы поссорились из-за бисерного кошелечка для мелочи, с вышитой на нем морской звездой. Мы нашли его в мусорной куче. Такие находки мы ценили и всегда смотрели, не попадется ли что-нибудь. Жители плебсвилля выбрасывали уйму всего, потому что, по словам Адамов и Ев, не могли ни на чем подолгу сосредоточиться и у них не было никаких моральных принципов. – Я первая его увидела, – сказала я. – Ты и в прошлый раз первая увидела, – ответила Бернис. – Ну и что? Все равно я первая увидела! – Твоя мать – шалава, – сказала Бернис. Это было нечестно, потому что я и сама так думала. – А твоя – овощ! – сказала я. Как ни странно, слово «овощ» было у вертоградарей оскорбительным. – Ивона – вообще овощ! – А от тебя воняет мясом! – Бернис держала кошелек в руке и не собиралась с ним расставаться.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!