Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 5 из 12 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В углу гостиной наш бар – солидный деревянный стол на колесиках, где на полочках стоят разные бутылки с жидким болеутоляющим. Чистая водка и джин, карамельный скотч и бурбон. В бутылке, которую мы купили несколько лет назад для пикника в полинезийском стиле, еще осталось примерно на дюйм кюрасао цвета кобальта. А где-то в заднем ряду я нахожу то, что, собственно, и ищу: бутылку запрещенной здесь граппы, известной также как «итальянский самогон». Я забираю с собой бутылку и небольшой бокал, уношу все это на заднее крыльцо и жду, когда часы пробьют полночь. Выпивкой я давно уже не увлекаюсь. Она окончательно вгоняет меня в тоску – это же, черт побери, невыносимо, прихлебывая ледяной джин с тоником, вспоминать те летние вечера, когда мы с Патриком усаживались рядышком на крошечном, размером с почтовую марку, балкончике в нашей самой первой квартирке и подолгу обсуждали мои возможные научные гранты, или проблему получения квалификационных дипломов, или его дьявольскую нагрузку, когда он начал работать в качестве постоянного врача в Джорджтаунском университетском госпитале. Я также боюсь опьянеть, боюсь того состояния, которое называется «пьяному море по колено», ибо в этом состоянии я могу забыть обо всех правилах. Или попросту на них плюнуть. От первого доброго глотка граппы у меня внутри словно вспыхивает пожар; второй идет легче, мягче. Я как раз делаю третий глоток, когда часы возвещают конец этого дня, и счетчик на моем левом запястье приглушенным звонком сообщает, что мне дарована еще одна сотня слов. Что я буду с ними делать? Я тихонько открываю затянутую сеткой дверь, проскальзываю обратно в гостиную, мягко ступая по ковру, и ставлю бутылку в бар. Затем я иду к Соне. Она уже сидит в постели со стаканом молока в руках, а Патрик подпирает ей спинку ладонью. Мальчики снова улеглись, а я сажусь рядом с Патриком. – Все хорошо, дорогая. Мамочка с тобой. И Соня улыбается мне. Но на самом деле все происходит совсем не так. Взяв с собой выпивку, я спускаюсь на лужайку, прохожу мимо роз, которые миссис Рей так тщательно выбирала и высаживала, и углубляюсь во тьму того заросшего травой кусочка земли, где так чудесно пахнет цветущая сирень. Говорят, что с растениями нужно разговаривать, тогда они будут здоровее и станут лучше расти; если это правда, то в моем саду растения, должно быть, скоро умрут. Впрочем, сегодня мне абсолютно начхать и на эту цветущую сирень, и на розы, и на все остальное. И голову мою занимают исключительно мысли о совсем иной разновидности земных существ, которые столь хорошо мне знакомы. – Ублюдки гребаные! – злобно ору я, снова и снова. У Кингов в окнах мелькает свет, вздрагивают и раздвигаются вертикальные пластинки жалюзи. Но мне плевать на Кингов. Мне плевать, даже если я своими криками подниму весь квартал. Плевать, даже если меня услышат на Капитолийском холме. Я ору, пока у меня окончательно не пересыхает горло, и тогда я снова делаю добрый глоток граппы. Я пью прямо из бутылки, и немного виноградной водки проливается мне на ночную рубашку. – Джин! – раздается где-то позади меня голос Патрика, затем с грохотом захлопывается дверь, и он снова окликает меня, но уже ближе: – Джин! – Отвали к чертовой матери! – говорю я. – Или я так и буду выкрикивать слова одно за другим. – Мне вдруг становится совершенно безразлично, ударит ли меня током, испытаю ли я снова ту жуткую боль. Интересно, а если я сумею эту боль вытерпеть, если так и буду продолжать кричать, изливая свой гнев, если мне удастся заглушить и физическую боль, и горькие чувства алкоголем и криком, то неужели они так и будут продолжать бить меня током? Или я от первого же удара потеряю сознание? Возможно, убивать меня они бы все-таки не стали – они не убивают женщин по той же причине, по какой не одобряют аборты. Мы превратились для них в некое необходимое зло, в некие объекты, которые надлежит трахать, но не слушать. А Патрик уже вопит во весь голос: – Джин! Остановись, детка! Пожалуйста, прекрати это! У Кингов еще в одном окне вспыхивает свет. Со скрипом открывается дверь. По траве шуршат шаги. – Что у вас там происходит, Макклеллан? Люди уснуть пытаются. – Это, конечно же, супруг. Эван Кинг. А супруга, Оливия, по-прежнему подглядывает сквозь щель в жалюзи, наслаждаясь моим полуночным шоу. – Иди к дьяволу, Эван! – ору я в ответ. Эван уже далеко не столь вежливо сообщает, что идет звонить в полицию. И свет в окне Оливии гаснет. Я слышу какие-то пронзительные крики – некоторые из них явно мои, – а затем Патрику удается меня скрутить, и он буквально всем своим телом прижимает меня к мокрой траве, умоляя, утешая, пытаясь успокоить меня поцелуями, и я чувствую, что лицо у него мокро от слез. И первое, что мне приходит в голову: неужели они специально обучают мужчин таким приемам? Может, они даже раздают некие брошюры нашим мужьям, сыновьям, отцам и братьям и начали это делать еще с самых первых дней, когда на женские руки надели эти сверкающие стальные кандалы? Впрочем, вряд ли их до такой степени это заботило. – Отпусти меня. – Я по-прежнему валяюсь на траве, чувствуя, что насквозь мокрая ночная рубашка прилипла к моему телу, точно змеиная шкура. И, подумав о змеиной шкуре, я вдруг понимаю, что не говорю, а шиплю, как змея. А еще я понимаю, что счетчик у меня на левом запястье снова угрожающе тикает. Патрик, услышав это тиканье, моментально хватает меня за руку и проверяет, сколько слов у меня осталось. – Твой лимит исчерпан, Джин! Я извиваюсь, пытаясь отползти от него подальше – эта попытка столь же безнадежна и пуста, сколь пуста и безнадежна моя душа. Я чувствую во рту горький вкус травы, и только тут до меня доходит, что рот у меня полон этой травы, что я жую ее, причем вместе с землей. И я вдруг понимаю, что хочет сделать Патрик, удерживая меня в объятиях: он хочет разделить со мной страшный удар тока. И, поняв это, я не только умолкаю, но и позволяю Патрику отвести меня обратно в дом под все усиливающийся вой полицейских сирен. Ладно, пусть с прибывшими по звонку Эвана Кинга полицейскими объясняется Патрик. У меня все равно больше не осталось слов. Глава восьмая Глупо, глупо, ах, как глупо! Равнодушный, ничего не выражающий взгляд Сони, когда утром я под проливным дождем провожаю ее до остановки автобуса – это самый худший упрек, это наказание мне за вчерашнюю несдержанность и гневную, пропитанную граппой тираду на заднем дворе. И это, конечно же, гораздо хуже той унылой лекции, которую мне прочли полицейские, упрекая меня в том, что я нарушаю покой соседей.
Впервые перед уходом в школу я не сказала Соне, что люблю ее. Но я все же посылаю ей воздушный поцелуй и сразу жалею об этом, потому что она мгновенно подносит к губам свою ручонку и посылает мне ответный. Черный глаз камеры на автобусной двери тут же уставляется на меня в упор. Они теперь повсюду, эти камеры. В супермаркетах и в школах, в парикмахерских и в ресторанах. Только и ждут возможности уловить любое твое движение как часть языка жестов, тогда как запрещена даже эта, самая примитивная форма бессловесного общения. Собственно говоря, и все их идиотские приемы и уловки, с помощью которых они стараются задеть нас за живое и заставить молчать, с человеческой речью тоже не имеют ничего общего. По-моему, тот случай имел место примерно через месяц после введения счетчиков слов в продуктовом отделе супермаркета «Сейфуэй». Эти молодые женщины были мне незнакомы, но я и раньше не раз видела их в этом магазине, поскольку они, как и я, чаще всего покупали продукты именно там. Как и многие другие молодые матери – и в нашем квартале, и в соседних, – они повсюду ходили парами или целыми стайками, дружно толкая перед собой тележки с покупками, и всегда были готовы помочь друг другу, если у кого-то младенец вдруг раскапризничается в очереди у кассы. Но эти две женщины, как мне показалось, были как-то особенно тесно связаны друг с другом. Возможно, они были близкими подругами. Возможно, именно эта дружба, как я теперь понимаю, и оказалась их главной проблемой. Можно многое отнять у человека – деньги, работу, интеллектуальный стимул, да все, что угодно. Можно отнять у женщины даже возможность произносить слова, но и при этом ее сущность ничуть не изменится. Но отнимите у человека чувство товарищества, и тут уж речь пойдет о чем-то совсем ином. Я наблюдала за ними, за этими молодыми женщинами, а они, ласково и влюбленно поглядывая то на одного малыша, то на другого, говорили, видимо, о детях, и разговор этот шел на некоем безмолвном «пиджине»: они то указывали на свое сердце, то касались пальцем виска. Это был весьма забавный и трогательный язык жестов, и я невольно засмотрелась на них, а они, ничего не замечая вокруг, все продолжали стоять возле высоченной пирамиды из апельсинов и, презрительно посмеиваясь, вместе читали какое-то письмо – это явно было некое любовное послание, и они таких не видели, должно быть, класса с шестого, когда передавали друг другу записочки от какого-нибудь Кевина, Томми или Карло. И тут я вдруг увидела, как изменились лица этих молодых женщин, и они в ужасе уставились на троих мужчин в форме, подошедших к ним с разных сторон; я видела, как рухнула и рассыпалась та пирамида из апельсинов, когда одна из женщин попыталась сопротивляться, а потом и самих женщин, и их крошечных дочерей потащили куда-то через автоматические двери, защелкнув на запястье каждой широкий металлический наручник. Я, разумеется, ни у кого потом не пыталась узнать о них. Да это было и не нужно. С тех пор я никогда больше не видела ни этих женщин, ни их малюток. – Пока, – прощается со мной Соня и вскакивает на подножку автобуса. А я тащусь обратно к дверям дома, стряхиваю на крыльце зонт и оставляю его открытым, чтобы просох. Запертый почтовый ящик, похоже, ухмыляется своей единственной щелью, глядя на меня. Видишь, что ты наделала, Джин? На углу останавливается грузовичок нашего почтальона. Он вылезает из кабины, закутанный в такой прозрачный дождевик, какие им выдают в почтовых отделениях на случай плохой погоды. Такое ощущение, словно он натянул на себя презерватив. В детстве я и моя подружка Энн-Мэри любили посмеяться по этому поводу, наблюдая за почтальонами в дождливые дни; да и летом мы частенько фыркали, глядя, как почтальоны щеголяют в своих допотопных шортах и дурацких шлемах; ну а зимой нас, конечно, ужасно смешили их галоши, в которых они бодро шлепали по раскисшим от мокрого снега улицам. Но наибольшее веселье у нас, разумеется, вызывали эти пластиковые дождевики, в которых почтальоны все как один походили на дряхлых старушек. Собственно, и старушки, и почтальоны по-прежнему носят такие дождевики, хотя кое-что все же переменилось: женщин среди почтальонов больше нет ни одной. По-моему, это довольно существенная перемена. – Доброе утро, миссис Макклеллан, – здоровается со мной почтальон, шлепая по дорожке к нашему дому. – Много почты сегодня для вас. Я почти никогда не встречаюсь с нашим почтальоном. У него какое-то редкое свойство – приходить, когда меня либо нет дома, либо я занимаюсь какими-то хозяйственными делами, либо, скажем, принимаю душ. Но иной раз случается, что почтальон приходит, когда я дома и сижу на кухне; я слышу негромкий стук металлического клапана, когда почтальон открывает почтовый ящик, и пытаюсь побыстрее допить свою вторую за утро чашку кофе, но за это время он уже успевает исчезнуть. Интересно, может, он специально свои приходы к нам так планирует? Я молча улыбаюсь в ответ на его приветствие и протягиваю руку за почтой: мне просто интересно посмотреть, как он поступит. – Извините, мэм. Но я обязан опустить почту в ящик. Правила, знаете ли. У них действительно теперь новые правила, и за исключением субботнего утра – когда Патрик бывает дома – наш почтальон неукоснительно эти правила соблюдает. А в субботу он отдает почту прямо Патрику в руки, чем, полагаю, избавляет моего мужа от необходимости тащиться в дом на поиски ключа. Я смотрю, как он опускает в щель почтового ящика целую пачку каких-то конвертов и щелкает закрывшимся клапаном. – Ну что ж, доброго вам дня, миссис Макклеллан. Если это, конечно, возможно, при такой-то погоде. Я пресекаю машинальное желание ответить, и оно буквально застревает у меня в горле, когда я вспоминаю, что слов у меня больше совсем не осталось. И тут происходит нечто странное: почтальон три раза подмигивает мне, и между каждым подмигиванием делает до смешного долгую паузу, поэтому, когда он моргает, его веки с длинными ресницами опускаются медленно, как у куклы с закрывающимися глазами. – Знаете, – говорит он, – у меня есть жена. И три девочки. – Последние три слова он – как, кстати, его зовут? Мистер Пауэлл? Мистер Рамси? Мистер Баначи? – произносит шепотом, и мне становится жарко от стыда и растерянности: я ведь даже имени этого человека не знаю, хотя он приходит к нам в дом шесть раз в неделю. А он опять повторяет тот жест – три раза медленно моргает глазами, – предварительно проверив, куда смотрит камера слежения, висящая у нас над дверью, и повернувшись к ней спиной. В итоге камера отражается у меня в глазах. Может, я солнце или луна? Нет, скорее уж Плутон, загадочная двойная планета. И я вдруг узнаю его. Вспоминаю. Наш почтальон – сын той женщины, которая должна была бы стать первым человеком, которому я введу в головной мозг лекарство от афазии. И эту женщину зовут Делайла Рей. Ничего удивительного, что ее сына в прошлом году так беспокоила тема моего гонорара, хотя гонорар этот наверняка в любом случае равнялся бы нулю, даже если бы у меня тогда и впрямь возникла возможность испытать мою сыворотку «Вернике Х-5» на реальном пациенте; сам-то он вряд ли много зарабатывает в качестве почтальона. Мне этот человек успел понравиться, еще когда он приводил Делайлу Рей ко мне на прием. В нем была некая особая чувствительность и какое-то детское изумление перед чудом науки – и в частности, перед тем волшебным средством, которое я предлагала с помощью обыкновенного шприца ввести ей непосредственно в головной мозг. Родственники других пациентов всегда приходили в ужас и трепетали при одном упоминании об «уколе прямо в мозг», а этот человек оказался единственным, кто заплакал от радости, когда я объяснила ему свои намерения и сказала, что если опыт будет удачным, то его пожилая мать сможет практически сразу произнести свое первое связное предложение, хотя до этого она целый год жила с абсолютно нарушенной вследствие перенесенного инсульта речью. В глазах этого человека я была не просто очередным исследователем, имеющим исключительно научный интерес, или врачом-логопедом, или еще кем-то из длинной череды диагностов и доброжелателей, осматривавших его мать. Он воспринимал меня почти как божество, способное вернуть человеку утраченный голос и способность говорить. Вот именно, была. Почтальон ждет, вопросительно поглядывая на меня, и я, дабы объяснить свое молчание, делаю единственно возможный для меня жест: поднимаю левую руку, подношу ее к лицу и поворачиваю запястье так, чтобы экран счетчика был ему виден. И он сразу все понимает. – Извините, – говорит он и собирается уходить. Но прежде чем он успевает спуститься с крыльца и снова сесть в кабину своего грузовичка, я трижды медленно закрываю и открываю глаза – как это делал он. – Ничего, мы в другой раз с вами поговорим, – еле слышно шепчет он и сразу уезжает. Справа от меня хлопает дверь, и алюминиевая сетка еще некоторое время дребезжит в дверной раме, когда Оливия Кинг, открыв пестрый зонт, выныривает из-под навеса над крыльцом. На голове у нее платок из одноцветного шелка или полиэстера. Нежно-розового. В этом платочке Оливия кажется бабушкой, хотя она лет на десять, по крайней мере, меня моложе. Она внимательно смотрит в небо, затем на всякий случай высовывает из-под зонта руку, проверяя, не идет ли дождь, и закрывает зонт. Но платок с головы не снимает, даже усевшись на сиденье своего автомобиля. В последнее время Оливия вообще выезжает куда бы то ни было только в будние дни по утрам; если бы та церковь, которую она посещает, была поближе, она бы точно ходила туда пешком. Мне сейчас Оливия кажется какой-то очень маленькой, съежившейся, даже ссохшейся; этакая пугливая домашняя мышка, перебегающая от одной норки к другой и вечно страшащаяся того, что может встретиться ей на пути. Она из тех людей, о которых Джеки говорила, что у них вместо мозгов в голове порошок «Kool-Aid», который дети любят разводить водой, чтобы получилось сладкое питье с запахом какого-нибудь фрукта. И, в общем, Оливия вполне довольна своим местом в предписанной иерархии «Бог, мужчина, женщина» и с готовностью до последней капли выпила яд, предложенный ей преподобным Карлом. Я-то сама воспринимаю любую религиозную доктрину как полное дерьмо, и наша нынешняя доктрина «нравится» мне в той же степени. Но когда Стивен впервые притащил домой свой учебник для подготовительного курса с весьма невинным названием «Основные положения современной христианской философии», ярко выведенным синими безобидными буквами на белом фоне обложки, я все же проявила определенный интерес, взяла у него эту книжку и после обеда всю ее пролистала.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!