Часть 16 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
…Через четверть часа Ардальон Ардальоныч Пухов сидел в своем кабинете и размышлял. Это был невысокий бледнолицый человек средних лет с блеклыми серенькими глазками, хитро щурившимися из-за пенсне, светлыми жидкими волосами и острым носом; очень аккуратный, гладко выбритый, надушенный, в хорошо сшитом и ладно сидящем сюртуке, с накрахмаленным белейшим платочком, выглядывавшим из верхнего кармана, и начищенных до блеска сапогах. Ардальон Ардальоныч производил самое положительное впечатление, но опрятностью своей и безупречностью манер вызывал смутное малообъяснимое чувство опасности. Он был из тех людей, что твердо верят: лучше запачкать совесть, чем сапоги. Царским указом он был назначен управляющим по Туркестанской области еще в 1905 году, и с его появлением по округу прошел страшный холодок.
Первым делом Пухову не понравилась «вольность» местного населения. Привыкший к жесточайшей дисциплине, вымуштрованный донельзя, Пухов не признавал никакой свободы, знал лишь силу кнута и ружья.
Он велел вызвать атамана местного казачьего войска генерала Крупнова. Генерал ввалился в чиновничий кабинет тяжелой поступью стареющего богатыря. Это был здоровенный детина исполинского роста и еще более громадного веса, с большими жирными усами и жестким властным взглядом. Крупнов отличался крутым нравом и тяжелым кулаком. Жил он уединенно, кроме прислуги, старой кухарки Марфы да лакея Ивана, в доме его не было никого. Старый вояка, он столько пережил на своем веку, что иным хватило бы на десять жизней.
Пухов долго беседовал с генералом, выяснял подробности местного управления. Узнал он вот что: казаки в целом, если не брать некоторые неприятные инциденты, жили с местным населением мирно. Те платили положенную дань, а казаки, в свою очередь, обязались поддерживать порядок. Жили они вполне обособленно в своих хуторах, вмешивались в местные проблемы редко и исключительно по крайней нужде. В конфликты не вступали, разве что кто отказывался платить оброк. Тогда рубили нещадно, но справедливо. Пухов слушал – и хмурился. Ему такое положение дел не нравилось. Ему хотелось страха.
Они шептались с Крупновым как заговорщики, громко чокались рюмками с водкой, налитой из изящного графинчика, который Пухов ловко выхватил из буфета, чмокали и хихикали, оглядываясь по сторонам, будто опасаясь, что кто-то за ними подглядывает.
А после этой встречи край потрясла цепь кровавых разбойных нападений.
Казаки ворвались в Верный внезапно, рано утром, когда город только просыпался и вступал в свой привычный жизненный ритм. Они появились – на конях, с шашками, с нагайками и ножами за поясом – и принялись рубить всех, кто имел несчастье оказаться на их пути. Улицы солнечного города были залиты кровью, наполнились криком и стоном. Люди пытались увернуться от жестоких ударов, бежали кто куда, не разбирая дороги, сталкивая слабых и топча их, телами своими защищали детей, старались спрятать их в безопасное место. Казаки врывались в дома, громили, грабили, били посуду, рвали в клочья одежду, перины и подушки и пускали по ветру пух и перья, казалось, будто улицы покрыты снегом; сворачивали шеи курам, резали баранов, душили кроликов, закалывали свиней. Били мужчин, убивали стариков, насиловали женщин. Особенно усердствовали они, когда дело доходило до «инородцев».
Добрались они и до резника. Дом его был зажиточным, с нарядными ставнями на окнах. Вышел седой крепкий хозяин, Тувья Ицкович, с ружьем на плече. За ним, сжавшись от страха, стояла его вечно беременная жена Муся с детьми. Хозяин взглянул в глаза атамана казаков с жутким шрамом во всю щеку.
– О-хо-хо, – захохотал порезанный, – ты что ж, драться вздумал? О-хо-хо, – заржал он во всю глотку, и хохот его подхватили остальные всадники, – а ну-ка, казаки, устроим ярмарку!
С диким криком кинулись они на Тувью, искромсав его в секунду на куски. Женщина и дети заорали от ужаса, но спасения им не было. Казаки набросились на несчастных, принялись выгибать руки и задирать юбки. Дети кричали, мать умоляла пощадить их, но никто не слышал их стонов.
Вдоволь порезвившись, казаки исчезли так же внезапно, как и появились. Верный погрузился в траур.
Залман был единственным из всей семьи, кому удалось пережить погром. Мать как раз отправила его в подвал за сушеными яблоками, когда во дворе их дома появились казаки.
– Блайб дортн! Оставайся там! – успела она крикнуть на идиш так, чтобы погромщики не разобрали.
В узкую щель в потолке Залман смог разглядеть происходящее. Он видел, как убивали его родителей, видел, как надругались над их телами. Видел застывших навсегда маленьких братьев и сестер, видел ужас в их мертвых глазах. Он видел и запоминал, видел и запоминал, видел и запоминал…
Чтобы никогда не забыть.
Спустя несколько дней главы еврейской общины Верного собрались в доме Ханоха. Старый реб Моше с трясущимися руками, маленький Шмулик и сам Ханох сели у стола, чтобы обсудить произошедшее накануне. Это был самый жестокий погром в истории города. Более половины еврейских семей пострадали. Некоторые счастливчики отделались тем, что потеряли скот и имущество. Те, кому повезло меньше, потеряли жизнь. Решено было передать нуждающимся все деньги, собранные общиной, и бедный Шмулик, печально вздохнув, вынужден был согласиться.
Но оставался еще один важный вопрос: что делать с десятилетним бездомным сиротой Залманом Ициковичем? Как найти ему новую семью? Как найти ему новый дом? Все трое долго и мучительно обсуждали эту тему, но никак не могли прийти к решению. Наконец, в их тяжкие раздумья вмешалась Хана. В другие времена это вызывало бы форменный скандал – женщина не имеет права встревать в мужской разговор! Но худенькая, скромная Хана вдруг проявила отчаянную смелость и заговорила:
– Я готова взять мальчика в семью и растить его так, как будто это мой родной сын.
Мужчины с удивлением взглянули на нее. У Ханоха и Ханы уже пятеро своих детей, да Хана еще и в положении. Как тут взять еще одного ребенка?
– Ты уверена в своих словах? – спросили мужчины.
– Да, я уверена.
Так Залман стал частью семьи. Было решено, что он будет учиться в ешиве у меламеда Шолейма, куда ходили старшие дети Ланцбергов. Обычно ученики, которых называли бохерами, были мальчики из бедных семейств, прилежные в учебе. Они отправлялись для получения образования в хорошие, престижные ешивы, откуда выходили учеными, уважаемыми людьми. Чаще всего судьба их была предопределена: они женились на дочерях состоятельных евреев, которые считали за честь породниться с талмудистом, а сами продолжали всю жизнь штудировать Тору. Но до женитьбы еще нужно было как-то дожить, а это было непросто, поэтому влачили несчастные ешиботники самое жалкое существование и выживали за счет пожертвований местных жителей. Спали в синагоге, подложив руку под голову, на жестких деревянных скамьях. Зимой дрались за место у печки, и считалось большой удачей урвать себе немного тепла. Одежду они получали от сострадательных сограждан и всегда в неподходящее время: в начале лета им доставались теплые зимние вещи на вате, а поздней осенью – летняя одежда и обувь. Зимой они мерзли, а летом потели вдвое сильнее, чем богатые люди. Они влачили это жалкое существование из года в год, до двадцати лет, штудируя Талмуд. Но в распоряжении Залмана имелась крохотная комнатка с кукольным окошком и громадной кроватью, занимавшей большую часть «хором», с мягкой, толстой и воздушной периной и огромной подушкой, которую Хана собственноручно набивала гусиным пухом и куриными перьями.
Ешива располагалась прямо в домике меламеда[26] Шолейма, крошечном, убогом, с низкими потолками и земляным полом. Кажется, некогда, давным-давно, домишко был окрашен в желтый цвет. Теперь он глубоко врос в землю, а его маленькие окошки едва пропускали дневной свет. В жилище меламеда все находилось в движении: по полу и стенам ползали тараканы и муравьи; под потолком копошились летучие мыши; нечистая постель хозяев дома, казалось, тоже шевелилась от бесчисленных клопов; со всех сторон сновали дети; жена меламеда, Браха, все время была занята какой-то работой по дому, да и сам учитель бегал из одной комнаты в другую, чтобы уследить за всеми учениками.
Учитель Шолейм был рано поседевшим кудрявым красавцем с задумчивым видом и энергичными движениями. Работу свою выполнял добросовестно скорее от безысходности, чем от большого интереса, но детей любил. Все соседские девчонки сходили от него с ума. Жена же его, Браха, могла бы служить олицетворением тупости и уродства – крупная, тяжеловесная и злая, с плохими зубами и землистым цветом лица. Она выросла в семье богатого закупщика хлеба, но в силу катастрофической некрасивости успехом в обществе не пользовалась, а энергию свою направляла на чтение. Дело это, в ту пору запретное, а для женщин в особенности, она совершала в большой тайне, панически боясь разоблачения. Может быть, именно поэтому так сурово она обходилась с учениками, которых ловила при этом срамном занятии.
На ее счастье, в городе появился нищий молоденький меламед, который скорее прельстился ее наследством, чем глубокими знаниями, поэтому и предложил ей руку и сердце. Во время предсвадебной лихорадки папенька ее скоропостижно скончался. А после его смерти вскрылись многочисленные долги, главным образом азартного свойства, и таким образом накопленные миллионы ушли в неизвестность, так и не побывав в красивых руках меламеда. Говорят, именно тогда и поседел он, обнаружив себя в одно прекрасное утро мужем злобной уродины, да еще и нищим, как последний бродяга.
Огромная, словно слониха, Браха неуклюже передвигалась по дому, ни на минуту, правда, не прекращая работы. А работы было много: она пекла медовые пирожки с «глистовой»[27] травой, варила сласти – горох и сладкий горошек, которые у нее каждый день покупали ученики, вела полностью все хозяйство и беспрестанно качала ребенка – крошечную девочку, которая, несмотря на свои полтора года, еще не ходила. Это было их единственное выжившее дитя, и родители обожали ее и трепетали над ней, как над чахлым цветочком. Ее колыбель была увешана всевозможными амулетами, талисманами и каббалистическими заговорами. А сама она, с вечно мокрым ртом, в замызганной от слюны рубашечке, имела вид жалкий, даже жалобный. Это некрасивое маленькое создание вызывало смешенное чувство отвращения и сочувствия.
Но главной задачей жены меламеда было прикрикивать на учеников. В этом она достигла истинного мастерства, так что дети ее боялись и старались лишний раз не попадаться на глаза.
Залман оказался прилежным учеником. У него были отменная память и завидная усидчивость, он обладал редким для молодого человека умением добиваться поставленной цели, даже если она кажется скучнейшей и бессмысленнейшей, как, например, заучивание наизусть очередной главы Торы со всеми комментариями. Залман терпеть не мог свои занятия, но привык доводить начатое до конца, а значит, собственное самолюбие не позволяло ему оставить невыученным урок.
Голова его была забита всевозможными цитатами из Священного Писания, но душа принадлежала совсем другой религии. Он был страстным и тайным поклонником учения Маркса и мечтал вступить в ряды социалистической партии. Об этом мало кто знал, но среди учеников была налажена целая подпольная сеть по передаче запрещенной литературы. Соблюдая строжайшие правила конспирации, ешиботники передавали друг другу контрабандные книги и, пользуясь специальными шифрами, вели между собой тайную переписку. Одному Богу известно, как удалось Залману достичь самого верха подпольного движения, но факт остается фактом: у него на руках была записка содержания почти интимного от самого вождя в изгнании В. И. Ленина. Нервным быстрым почерком в послании было написано следующее:
«Дорогой товарищ! Так держать! Не склонять головы перед опасностью и биться до окончательной победы революции!»
И подпись: «Ваш Ленин».
При этом слова «революция» и «товарищ» занимали почти половину строки, витиеватые буквы растягивались, будто пружина, и от этого обретали особенное, великое звучание.
Эту записку Залман хранил в специальной коробочке, которая висела на груди, и каждый вечер, словно молитву, перечитывал слова Учителя.
Однажды случилось ужасное: жена меламеда поймала одного из учеников за чтением фривольного любовного романа зарубежного автора по фамилии Мопассан. Конечно, образованная Браха слышала об этом писателе, но вынести такой позор в собственном доме не могла и восприняла произошедшее как личное оскорбление. Книжка была написана по-русски, что было вдвойне преступно, ведь в школе строго воспрещалось говорить на ином языке, кроме идиша или иврита. И что самое отвратительное, гадость эта лежала поверх раскрытого Талмуда!
Что тут началось! Браха кричала, как раненый зверь, вспоминая все беды и болезни, о которых она когда-либо слышала, и призывая их на голову несчастного. Провинившегося ученика подвергли тягчайшему допросу, даже голодным пыткам, но он так и не признался, где добыл эту заразу, кто снабдил его этой мерзкой литературой и как вообще пришло в голову ему, сыну почтенных родителей, читать подобное, с позволения сказать, сочинительство. Но больше всего возмутило жену меламеда то, что на обложке книги была нарисована дама. Нет, упаси боже, не голая, а вполне приличная дама, в шляпке и с зонтиком, но – о ужас! – она кокетливо приподняла юбочку, из-под которой выглядывала тонкая ножка. Такого возмутительного безобразия жена меламеда, уродливая Браха, вынести не могла, и преступника было решено наказать по всей строгости, а именно: сообщить родителям, на неделю отстранить от занятий и заставить сто раз переписать от руки сцену передачи евреям Священной Торы, чтобы навсегда вбить в мятежную голову понимание ценности этой великой книги.
О, если бы знала она, эта несчастная, убогая Браха, какие мысли, какие намного более опасные идеи обуревают учеников ее мужа, какие коварные, жестокие планы роятся в этих скромно потупленных головках, старательно зубрящих Тору… Та страсть, что овладела их умами, была гораздо сильнее, гораздо мощнее, чем невинное детское желание проникнуть в мир взрослых. Это была страсть к разрушению, возникшая и выросшая из многовекового унижения, из боли и страха, въевшихся в кожу. И она, эта страсть, искала выхода…
Браха с силой выволокла провинившегося ученика на середину комнаты. Им оказался лопоухий худой мальчишка по имени Давид. Он печально и обреченно уронил голову, ожидая страшного наказания. Рядом с ним стояла Браха с налитыми кровью глазами. Ее муж, учитель Шолейм, кажется, был напуган не меньше детей. Он сжался в уголке, опасаясь гнева супруги. Браха визжала и топала ногами, призывая на голову преступника различные беды и наказания. Наконец она устала кричать и спросила тихим, зловещим голосом:
– Скажи мне ты, маленький ублюдок, откуда у тебя это?
Мальчик молчал. Молчали и все остальные дети.
Залман вжался в стену, ожидая, что кулаки Брахи обрушатся на его голову. Ведь это он дал Давиду злополучную книжку! И, кроме того, снабдил ее соответствующими комментариями.
Мальчик молчал.
– Швындлер![28]Эпикойрес![29]Подонкес![30]Зындыкер![31] Дети, повторяйте за мной. Давид эпикойрес. Давид подонкес. Давид зындыкер. Ну, быстро! Швындлер! Эпикойрес! Подонкес! Зындыкер! Дети, повторяйте за мной. Давид эпикойрес. Давид подонкес. Давид зындыкер. Ну, быстро!
Он не помнил, что еще говорила Браха. Она ревела и безумствовала, она билась в истерике, она изобретала новые ругательства и привлекала все новые кары. Ее буйное воображение не знало границ.
Когда Залман осмелился открыть глаза, то увидел нависшую над ним уродливую физиономию.
– А ты что молчишь, придурок? Давай повторяй. Давид эпикойрес, Давид! Ну, повторяй!
Залман огляделся. Дети молчали. Никто не осмеливался раскрыть рта.
– Повторяйте за мной, идиоты! – визжала Браха. – Не то убью всех!
Дети молчали.
– Хорошо, – прошипела она. – Сделаем по-другому. Ты! – заорала она на Давида. – Снимай штаны!
– Не надо… – пробормотал Шолейм.
Но Браха даже не обратила на него внимания.
Мальчик молча повиновался и снял брюки.
– Теперь снимай сюртук.
Он молча снял сюртук. Обнаженный, он стоял перед классом, униженный, стыдливо сжавшийся.
– Теперь глядите, что я сделаю.
Она подошла к обреченному и смачно плюнула на его склоненную голову.
– Так будет со всяким! – торжественно объявила она.
И в эту секунду раздался некрепкий, ломающийся голосок:
– Давид эпикойрес, Давид подонкес, Давид зындыкер.
Это был голос Залмана.
– Молодец! – похвалила Браха.
Другие голоса, сначала тихо, но с нарастающей силой, подхватили:
– Давид эпикойрес, Давид подонкес, Давид зындыкер!
И громче других звучал тонкий и неровный голос, исходящий из тщедушной груди:
– Давид эпикойрес, Давид подонкес, Давид зындыкер.
И первым подошел он и плюнул в несчастного.