Часть 10 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Она прошерстила все книжки из каталога, где упоминалась Полин Хоторн, и наконец составила общее представление о ее биографии: родилась в 1947-м в Нью-Джерси, училась в Колледже Садового штата, впервые выставлялась в Нью-Йорке в 1970-м, первую персональную выставку провела в 1972-м. Ее фотографии были крайне востребованы в семидесятых. В энциклопедии был портрет Полин Хоторн – худой женщины с большими темными глазами и серебристыми волосами в строгом пучке. Она походила на какую-то учительницу математики.
Полин Хоторн умерла от рака мозга в 1982 году. Иззи устроилась за одним из двух библиотечных компьютеров, подождала, когда подключится модем, и вбила имя в “АльтаВисту”. Обнаружила еще фотографии – одну в фотобанке “Гетти”, три на сайте Музея современного искусства, а также несколько аналитических статей и некролог в “Нью-Йорк таймс”. Больше ничего. В обоих отделениях публичной библиотеки нашлось еще несколько фотоальбомов и статей на микрофишах, но ничего нового Иззи там не узнала. Полин Хоторн и Мия как-то связаны – как? Может, Мия сказала правду и просто была моделью; может, так сложилось, что она позировала Полин Хоторн. Но такой ответ не устраивал Иззи – слишком невероятное совпадение, сочла она.
В конце концов она обратилась к единственному источнику, до которого додумалась, – к матери. Мать журналистка – ну, хотя бы по названию. Да, в основном мать писала о ерунде, но журналисты умеют доискиваться правды. У них есть связи, есть методы, которые не каждому доступны. С ранних лет Иззи была яростно, упрямо независима; не просила помощи никогда и ни в чем. К матери ее подтолкнула лишь острая жажда распутать тайну загадочной фотографии.
– Мам, – сказала Иззи как-то вечером, несколько дней потратив на бесплодные поиски, – можешь помочь?
Как обычно, миссис Ричардсон слушала Иззи вполуха. Надвигался срок сдачи материала – заметки про ежегодную распродажу растений в Центре природы.
– Иззи, скорее всего, это даже не мать Пёрл. Кто угодно может быть. Похожая женщина. Наверняка совпадение.
– Не совпадение, – заупрямилась Иззи. – Пёрл узнала мать, и я тоже видела. Проверь, а? Позвони в музей, я не знаю. Поспрашивай. Пожалуйста. – Канючить она никогда не умела, всегда считала, что лесть – разновидность вранья, но сейчас уж очень приперло. – Ты же это умеешь. Ты же репортер.
Миссис Ричардсон сдалась.
– Хорошо, – сказала она. – Я попробую. Но придется подождать, пока не сдам текст. У меня срок завтра… Но ты особо-то не надейся, – прибавила она, когда Иззи, еле скрывая ликование, протанцевала к двери.
Слова Иззи “Ты же репортер” задели гордость миссис Ричардсон, точно палец вдавили в застарелый синяк. Миссис Ричардсон мечтала быть журналисткой всю жизнь, задолго до того, как профориентолог провел тест на способности в старших классах.
“Журналисты, – вещала она в докладе о профессии своей мечты на обществознании, – ведут хронику повседневной жизни. Они обнажают истины и факты, которые публика вправе знать, составляют летопись для истории, дабы будущие поколения учились на наших ошибках и совершенствовали наши достижения”. Сколько миссис Ричардсон себя помнила, ее мать вечно работала в таком или сяком комитете, добивалась увеличения финансирования для школ, беспристрастности, справедливости и всегда брала с собой дочь. “Перемены не случаются сами, – твердила мать, вторя девизу Шейкер-Хайтс. – Перемены надо планировать”. На уроках истории юная Элена узнала выражение noblesse oblige[29] – и мигом прочувствовала. Журналистика виделась ей благородным призванием, которое изнутри меняет систему к лучшему; в фантазиях ей представлялся гибрид Нелли Блай и Лоис Лейн[30]. Четыре года она проработала в школьной газете и к выпускному классу доросла до главного соредактора – журналистская карьера казалась не просто возможной, но неизбежной.
Она окончила школу, заняв второе место в рейтинге по классу, и у нее был выбор: полная стипендия в Оберлине, частичная – в Денисоне, документы приняли по всему штату, от Кеньона до Кента и Вустера. Ее мать склонялась к Оберлину, уговаривала поступать туда, но Элена съездила в кампус и поняла, что ей там не место. Общаги совместные, парни ходят в трусах и майках, девушки в халатах, в любой момент парень может зайти в комнату – или, хуже того, в ванную. На крыльце корпуса сидели трое длинноволосых студентов в дашики и играли на цуг-флейтах; за газоном молча протестовали студенты с плакатами: “КИСЛОТА, А НЕ БОМБЫ”, “МНЕ ПЛЕВАТЬ НА ПРЕЗИДЕНТА”, “БОМБИТЬ РАДИ МИРА – КАК ТРАХАТЬСЯ РАДИ ДЕВСТВЕННОСТИ”. Будто чужая страна, куда не дотягивались правила. Элена давила желание ерзать, словно этот кампус – чесучий свитер.
Поэтому осенью, наметив себе честолюбивое и блистательное грядущее, она отправилась в Дени-сон. На второй день занятий познакомилась с Билли Ричардсоном, высоким и красивым, эдаким Кларком Кентом, и к концу месяца они уже встречались. Целомудренно планировали будущее после выпуска – традиционная свадьба в Кливленде, дом в Шейкер-Хайтс, куча детей, юридический факультет для него, начало репортерской карьеры для нее – и тщательно следовали этому плану. Поженились, поселились в съемном дуплексе в Шейкер-Хайтс, мистер Ричардсон вскоре пошел учиться юриспруденции, миссис Ричардсон предложили должность младшего репортера в “Сан-пресс”. Газетка маленькая, новости местные, зарплата соизмеримо низка. Но, решила миссис Ричардсон, для начала довольно многообещающе. Может, со временем удастся перейти в “Плейн дилер”, кливлендскую “настоящую” газету, – хотя, разумеется, из Шейкер-Хайтс она никуда не поедет, в голове не укладывается, что можно растить детей где-то еще.
Она старательно освещала местные пресс-конференции, муниципальную политику, влияние новых указов на городскую жизнь, от строительства мостов до древесных посадок, и делила эту обязанность с другим младшим репортером Дуайтом, на год ее моложе. Хорошая должность, дали полтора месяца отпуска, когда родилась Лекси, и когда родился Трип, и Сплин. Но к рождению Иззи миссис Ричардсон все еще трудилась в “Сан-пресс” – правда, старшим репортером, но ее по-прежнему отряжали писать мелкие заметки, мелкие новости. Дуайт переехал в Чикаго – его позвали в “Трибьюн”. Потому ли, что миссис Ричардсон брала отпуска, или – как она уже заподозрила – потому, что ей ничуть не хотелось вкладываться в серьезные сюжеты и горькие трагедии? Наверняка она так и не узнает, но чем больше проходило времени, тем менее вероятной становилась смена работы, и вся история свелась к вопросу о курице и яйце. Уже под сорок, четверо детей и сопутствующие обязательства, в жизни не написала ни одной большой статьи – в “Плейн дилере”, да и вообще нигде такая репортер никого не интересовала; курица это или яйцо – уже неважно.
Короче, миссис Ричардсон осталась. Писала оптимистические заметки, панегирики прогрессу: новый проект переработки мусора, ремонт в библиотеке, открытие новой игровой площадки за библиотекой. Отчитывалась о присяге нового городского управляющего (“торжественно”) и параде на Хэллоуин (“воодушевленно”), об открытии “Книг за полцены” в Центре Ван Эйкена (“очень нужное дополнение к торговому району Шейкер-Хайтс”), о дебатах вокруг спреев против непарных шелкопрядов (“бурные с обеих сторон”). Рецензировала постановки “Бриолина” в Унитарианской церкви и “Парней и куколок” в старших классах:
“разухабистая”, сообщала она про одну, и “сядьте, они раскачивают лодку!” – про другую. Славилась обязательностью и грамотностью, хотя – вслух этого, впрочем, не говорили – тексты ее были скучны, и весьма банальны, и страшно милы. Шейкер-Хайтс – город надежный, поэтому и новости здесь (уж какие были) тоже скучны. Снаружи в мире извергались вулканы, правительства возносились, и рушились, и торговались из-за заложников, взрывались ракеты, ломались стены. Но в Шейкер-Хайтс жизнь мирно текла своим чередом, а бунты, и бомбы, и землетрясения доносились издалека, приглушенными толчками. Дом у миссис Ричардсон был велик; дети в безопасности, и счастливы, и получают хорошее образование. В общих чертах, говорила она себе, много лет назад я это и планировала.
Однако просьба Иззи привнесла в эту жизнь нечто новое. Интригу – ну хотя бы интерес. Пожалуй, теперь наконец-то есть что расследовать.
* * *
Миссис Ричардсон сдержала слово: сдав заметку, занялась таинственной фотографией. Назавтра в обеденный перерыв она зашла в музей и глянула на снимок.
Она была уверена, что Иззи насочиняла, но нет, дочь не ошиблась: на фотографии безусловно Мия. На фотографии Полин Хоторн! О Полин Хоторн миссис Ричардсон, конечно, слыхала. Что тут за история? В раздумьях миссис Ричардсон сунула пятерку в музейный ящик для пожертвований и, весьма заинтригованная, направилась к машине.
Первым делом она позвонила в художественную галерею, одолжившую фотографию для выставки. Да, сказал владелец, они купили фотографию в 1982-м у арт-дилера в Нью-Йорке. Было это вскоре после смерти Полин, и художественные круги страшно всполошились, когда на продажу выставили эту прежде неизвестную фотографию. Аукцион был зверский, галерея получила работу за пятьдесят тысяч – задешево, можно сказать, большая удача. Да, это точно фотография Полин Хоторн: за многие годы арт-дилер продала немало ее работ, а на обороте снимка – единственного отпечатка, сказали им – стоит автограф Полин. Нет, владелец фотографии неизвестен, но галерея рада сообщить миссис Ричардсон имя арт-дилера.
Миссис Ричардсон его записала – какая-то Анита Риз – и, звякнув в нью-йоркскую справочную, добыла телефон “Галереи Риз” на Манхэттене. Когда дозвонилась, Анита Риз оказалась прямо-таки воплощением нью-йоркского духа: резкая, трескучая и невозмутимая.
– Полин Хоторн? Да, наверняка я и продала. Я представляла Полин Хоторн много лет.
Миссис Ричардсон расслышала в трубке далекий визг сирен, что промчались мимо и растворились вдали. В ее воображении Нью-Йорк всегда звучал так – клаксоны, грузовики, сирены. Она бывала там лишь однажды, в колледже, – в те времена сумочку приходилось держать обеими руками, а в подземке нельзя было ни к чему прикоснуться, даже к поручням. В памяти Нью-Йорк таким и зацементировался.
– Но эту фотографию, – сказала миссис Ричардсон, – продали после смерти Полин. Кто-то другой продал. Фотография женщины с ребенком на коленях. Называется “Дева и дитя № 1”.
В телефоне вдруг стало очень тихо – миссис Ричардсон подумала даже, что их разъединили. Но после паузы Анита Риз ответила:
– Да, помню.
– Я что хотела спросить, – сказала миссис Ричардсон. – Вы не скажете, кто продал фотографию?
Тут в голосе Аниты полыхнуло что-то новое – подозрение.
– Откуда вы, напомните?
– Меня зовут Элена Ричардсон. – На миг она замялась. – Я репортер из “Сан-пресс”, в Кливленде. Мне это нужно для статьи.
– Ясно. – Снова пауза. – Простите, но первый владелец фотографии пожелал остаться неизвестным. По личным причинам. Я не вольна сообщить вам имя продавца.
Миссис Ричардсон в досаде загнула уголок блокнота.
– Я понимаю. Меня, собственно, больше интересует модель. Вы случайно не знаете, кто она?
На сей раз ошибки быть не могло – откровенно настороженное молчание, а когда Анита Риз заговорила, голос ее подернулся инеем:
– Боюсь, мне нечего сказать. Удачи вам со статьей. – Тихий щелчок – и тишина на линии.
Миссис Ричардсон положила трубку. Она была журналисткой, и собеседники бросали трубку не впервые на ее памяти, но на сей раз она разозлилась беспримерно. Быть может, здесь что-то кроется – ждет разгадки некая диковинная тайна. Миссис Ричардсон глянула на экран монитора, где ее саму ждало полчерновика статьи “Стоит ли Гору баллотироваться в президенты? Спрашиваем местных жителей”.
Коллекционеры искусства – нередко затворники, подумала она. Тем более если речь идет о деньгах. Может, эта Анита Риз про фотографию и не знает ничего, кроме суммы своей комиссии. И вообще, кто толкнул миссис Ричардсон на эту садовую тропку? Иззи. Ее безрассудная дочь – оголенный провод, вечный двигатель, перегретый реактор, что впадает в яростное негодование из-за малейшей ерунды.
Сразу ясно, рассудила миссис Ричардсон, что перед нами кроличья нора. Она полистала блокнот, открыла заметки о вице-президенте и принялась печатать.
9
Всю неделю миссис Ричардсон досадовала на Иззи, хотя, правду сказать, на Иззи она по той или иной причине досадовала постоянно. Корни ее раздражения были длинны, и ветвисты, и уходили глубоко. Иззи, вопреки ее подозрениям и подначкам Лекси в минуты жестокости, отнюдь не была случайным или нежеланным ребенком. Совсем наоборот. Миссис Ричардсон всегда мечтала о большой семье. Сама она была единственным отпрыском и все детство грезила о братьях и сестрах, завидовала подругам – Морин О’Шонесси, например: та никогда не возвращалась из школы в пустой дом, и ей всегда было с кем поговорить. “Не такая уж и красота, – уверяла ее Морин, – особенно если братья”. Пятнадцатилетняя Морин была старшей, ее двухлетняя сестра Кейти – младшей, а между ними родилось шесть парней, но миссис Ричардсон была убеждена, что даже шесть братьев лучше, чем расти одной. “Куча детей, – сказала она мистеру Ричардсону, когда они поженились. – Минимум трое или четверо. И с небольшой разницей”, – прибавила она, снова вспомнив детство: редко случалось, чтобы в классе не было ни одного О’Шонесси. Их знали все – в Шейкер-Хайтс они были династией, громадным, и громогласным, и невероятно красивым кланом, загорелым и обветренным, как Кеннеди. Мистер Ричардсон, у которого было два брата, согласился.
Поэтому первой они родили Лекси в 1980-м, а спустя год Трипа, а еще спустя год – Сплина, и миссис Ричардсон втайне гордилась: до чего плодоносно оказалось ее тело, до чего упруго. Она везла Сплина в коляске, Лекси и Трип ковыляли следом, цепляясь за материну юбку, точно слонята за слонихой, и люди на улицах оборачивались: да быть не может, чтобы эта стройная молодая женщина родила троих. “Еще одного”, – сказала миссис Ричардсон мужу. Они уговорились родить детей пораньше, чтобы миссис Ричардсон потом вернулась на работу. Отчасти ей хотелось остаться дома, просто быть с детьми, но таких женщин ее мать всегда презирала. “Разбазаривают свой потенциал, – фыркала она. – У тебя хорошие мозги, Элена. Ты же не станешь торчать дома за вязанием, правда?” Современная женщина, всегда внушала ей мать, способна – более того, обязана – добиться всего. И после каждых родов миссис Ричардсон возвращалась на работу, ваяла миленькие жизнерадостные заметки, каких требовал редактор, возвращалась домой холить и лелеять своих малышей, поджидала следующего.
На Иззи зачарованная вереница отпрысков оборвалась. Для начала, у миссис Ричардсон случился страшный токсикоз – головокружение и рвота не прекратились после первого триместра и тянулись неделя за неделей, не стихая и даже, пожалуй, обостряясь. Лекси было почти три, Трипу два, Сплину всего годик; в доме трое очень маленьких детей, миссис Ричардсон обессилена, и семейство решило нанять экономку – роскошь, которая станет привычна и будет при них еще много лет, когда дети уже давно станут подростками, до самой Мии.
– Признак здоровой беременности, – уверяли врачи, но через несколько недель после появления экономки у миссис Ричардсон началось кровотечение и ее уложили в постель. Невзирая на эти предосторожности, Иззи родилась на свет вскоре, вырвалась в мир безудержно – одиннадцатью неделями раньше срока и час спустя после прибытия матери в больницу.
В памяти миссис Ричардсон следующие несколько месяцев заволокло ужасным мутным маревом. Логистики она толком не запомнила. Помнила, как Иззи лежала клубочком в стеклянном инкубаторе, и под кожей лососевого цвета проступала сетка лиловых вен. Помнила, как смотрела на свою младшенькую сквозь дырки в инкубаторе, почти притиснувшись носом к стеклу, проверяя, дышит ли Иззи. Помнила, как моталась из дома в больницу и обратно, если удавалось оставить троих старших в умелых руках экономки – дневной сон, обед, часок тут и там, – и как, едва разрешили медсестры, держала Иззи: сначала в двух горстях, потом в ложбинке между грудей и наконец – Иззи крепла, и набирала вес, и теперь больше смахивала на младенца – на руках.
О да, Иззи росла: невзирая на ранний старт, она выказывала твердость воли, которую подмечали даже врачи. Она тянула за шланг капельницы; она выдергивала пищевой зонд. Когда медсестры приходили менять ей подгузник, она брыкала ступнями размером с большой палец и так оглушительно вопила, что младенцы в соседних инкубаторах просыпались и тоже вступали.
– С легкими у нее полный порядок, – сказали Ричардсонам врачи, но предупредили, что возможны другие проблемы.
Желтуха, анемия, слабое зрение, глухота. Умственная отсталость. Порок сердца. Эпилепсия. Церебральный паралич. Когда Иззи наконец прибыла домой – спустя две недели после назначенной даты, – из всего больничного периода миссис Ричардсон будет помнить в основном этот список. Список недугов, которые она станет искать у Иззи следующие десять лет. Иззи просто ничего вокруг не замечает или слепнет? Пропускает слова матери мимо ушей из упрямства или глохнет? А кожа не желтовата? А не слишком бледненькая? Если руке Иззи, что тянулась надеть кольцо на пирамидку, случалось дрогнуть, миссис Ричардсон непроизвольно вцеплялась в подлокотники кресла. Это что – тремор или просто ребенок решает нелегкую задачу овладеть собственными пальцами?
Все выброшенные из головы больничные воспоминания, всё, что миссис Ричардсон вроде бы позабыла, тело ее помнило на клеточном уровне: эту волну тревоги, этот страх, что пропитывал все мысли об Иззи. Микроскопическая фокусировка на любых поступках младшей дочери, привычка вертеть их так и эдак, высматривая симптомы слабости или катастрофы. Ей просто не дается орфография – или это признак умственной неполноценности? У нее просто ужасный почерк, ей просто не дается арифметика, ее истерики нормальны – или дела плохи? Прошло время, тревога отпочковалась от страха и зажила собственной жизнью. С рождением Иззи миссис Ричардсон узнала, как жизнь может трюхать себе тихонько по узенькой колее, а затем ни с того ни с сего ринуться под откос. При всяком взгляде на Иззи ощущение, будто все вновь летит в тартарары, сжимало миссис Ричардсон, точно мускул, что не умеет расслабиться.
– Иззи, сядь прямо, – говорила она за ужином, а сама думала: Сколиоз. Церебральный паралич. – Иззи, угомонись.
Она бы никогда не выразилась именно так, но тревога уже подернулась негодованием. “ГНЕВ – ОХРАНИТЕЛЬ СТРАХА”, – гласил плакат в больнице, но миссис Ричардсон его не замечала; ее слишком занимала мысль: “Так не должно было случиться”.
– От тебя и так столько хлопот… – порой начинала она, если Иззи вела себя плохо. Миссис Ричардсон не договаривала эту фразу даже про себя, но внутри у нее по-прежнему шныряла тревога. Иззи запомнит лишь, как мать говорит: “Нет, нет, Иззи, почему ты не можешь меня послушать, Иззи, веди себя прилично, Иззи, господи боже мой, нет, ты что, с ума сошла?” Как мать чертит границы, которые Иззи отважно нарушает.
Будь Иззи другим человеком – стала бы боязливой, или неврастеничкой, или параноиком. Но Иззи родилась, чтобы жать на кнопки; она росла, не выказывая ни малейших признаков эпилепсии или церебрального паралича, обладая прекрасным зрением, слухом и безусловно живым умом, – мать наблюдала за ней все пристальнее, а Иззи роптала на такое внимание все сильнее. Когда они ходили в бассейн, Лекси, Трипу и Сплину разрешали плескаться там, где помельче, а Иззи – ей тогда было четыре – сидела на полотенце, вся измазанная кремом от загара и в тени зонтика. После недели такой жизни она рыбкой нырнула туда, где глубоко, и ее вылавливал спасатель. Пришла зима, все поехали кататься на санках, Лекси, и Трип, и Сплин с визгом съезжали с горы задом наперед, и на животе, и втроем, а один раз (Трип) – стоя, как серфер. Миссис Ричардсон сидела на горке, аплодировала и подбадривала. Потом Иззи съехала разок, на полпути перевернулась, и мать запретила ей впредь садиться на санки. Вечером, когда все легли спать, Иззи оттащила санки Сплина через дорогу и съехала по берегу утиного пруда на лед четырежды, пока сосед не заметил и не позвонил ее родителям. В десять лет, когда мать психовала из-за привередливости Иззи и гадала, нет ли у дочери анемии, Иззи объявила, что стала вегетарианкой. Когда ей запретили ночевать у подруг – “Если ты не умеешь себя вести дома, Иззи, мы не можем отпустить тебя к чужим людям”, – она стала выбираться из дома по ночам и на кухонный островок выкладывала сосновые шишки, или горсть диких яблок, или конские каштаны.
– Я без понятия, откуда это взялось, – говорила она наутро, когда мать буравила взглядом очередное подношение.
Все дети – включая Иззи – считали, что Иззи жестоко обманула материнские ожидания, что по неведомым причинам мать на Иззи в обиде. Разумеется, чем больше Иззи противилась, тем отчетливее злость выступала на первый план, прикрывая давние тревоги матери, точно раковина – улитку.
– Господи боже, Иззи, – снова и снова твердила миссис Ричардсон, – да что с тобой такое?
Мистер Ричардсон относился к Иззи терпимее. Это же миссис Ричардсон держала ее на руках, это миссис Ричардсон выслушивала врачебные прогнозы, грозные предостережения о возможном грядущем. Мистер Ричардсон только что закончил юридический факультет и был очень занят – строил практику, работал допоздна, пробивался в партнеры. Он считал, что Иззи слегка своевольна, однако радовался, что после кошмарного начала дух ее не сломлен. Восхищался ее умом, ее живостью. Вообще-то Иззи походила на мать в молодости: мистера Ричардсона в свое время и привлекла эта искра, целеустремленность, внутренняя ясность, и то, что у Элены всегда был план, и как остро она переживала борьбу добра со злом, – теперь-то, после долгих благополучных лет в пригороде угли этой пылкости еле теплились.
– Да ничего страшного, Элена, – говорил он жене. – С ней все нормально. Оставь девочку в покое.
Но миссис Ричардсон не могла оставить Иззи в покое, и так у всех сложилась эта картина: Иззи бросает вызов, мать ставит рамки, и со временем все позабыли, как зародилась такая динамика, – помнили только, что она была всегда.
* * *
В выходные после Дня благодарения, когда миссис Ричардсон еще злилась на Иззи, все семейство позвали на день рождения к старым друзьям.