Часть 2 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мистер Ричардсон был адвокатом, миссис Ричардсон работала в местной газете “Сан-пресс”. Дом на Уинслоу – у них в необремененной собственности; родители миссис Ричардсон вложили в него деньги, когда она еще была школьницей. Аренда помогла ей отучиться в колледже Денисон и стала ежемесячным “подспорьем” – как выражалась мать, – когда миссис Ричардсон только начала работать репортером. Затем, когда она вышла за Билла Ричардсона и стала, собственно, миссис Ричардсон, эти деньги помогли внести первый платеж за их прекрасный собственный дом – тот самый дом на Паркленд, что впоследствии сгорит у миссис Ричардсон на глазах. Когда ее родители умерли – пять лет назад, с разницей в несколько месяцев, – она унаследовала дом на Уинслоу. Под конец родители переехали в дом престарелых, и жилище, где выросла миссис Ричардсон, продали. А дом на Уинслоу оставили, плата за аренду перечислялась на уход, и впоследствии миссис Ричардсон тоже его сохранила – из сентиментальных соображений.
Нет, дело не в деньгах. Плата за аренду – все пятьсот долларов за обе квартиры – ежемесячно вносилась в отпускной фонд Ричардсонов, и в прошлом году семья на эти деньги съездила на Мартас-Винъярд, где Лекси отточила плавание на спине, а Трип заворожил всех местных девиц, а Сплин сгорел на солнце до хрусткой облезающей корочки, а Иззи, когда ее наконец уломали, согласилась сходить на пляж – в одежде, в “док-мартенсах” и злобно пылая глазами. Но если по правде, на отпуск хватило бы с лихвой и без аренды. И поскольку эти деньги не были нужны, миссис Ричардсон было важно, кто живет на Уинслоу. Приятно думать, что дом используется на доброе дело. Родители привили миссис Ричардсон привычку делать добро; каждый год жертвовали деньги в Общество защиты животных и ЮНИСЕФ, всегда посещали местные благотворительные приемы, а однажды выиграли трехфутового плюшевого медведя на закрытом аукционе “Ротари-клуба”. Миссис Ричардсон почитала дом своего рода благотворительностью. Аренду не повышала – в Кливленде недвижимость дешева, а вот квартиры в хороших районах, в Шейкер-Хайтс например, дороговаты – и сдавала только тем, кто, по ее мнению, заслужил, но по той или иной причине не получил в жизни шанс. Приятно восполнять эту недостачу.
Унаследовав дом, первым она поселила туда мистера Яна; он иммигрировал из Гонконга в Соединенные Штаты, никого тут не зная, и говорил на очень фрагментарном английском с густым акцентом. С годами акцент почти не сгладился, и, беседуя с мистером Яном, миссис Ричардсон порой переходила на кивки и улыбки. Однако она чувствовала, что мистер Ян – хороший человек; он работал не покладая рук, рулил школьным автобусом соседней “Академии Лорел”, частной школы для девочек, и еще трудился разнорабочим. Жил он один на скудные доходы и ни за что не смог бы себе позволить такой приятный район. Очутился бы в серости тесной квартирки где-нибудь вблизи от Бакай-роуд, а еще вероятнее – в неприветливом треугольнике Восточного Кливленда, сходившем за городской Чайна-таун, где жилье подозрительно дешево, каждое второе здание заброшено и минимум раз за ночь воют сирены. Вдобавок мистер Ян содержал дом в безукоризненном порядке: чинил протекшие краны, латал бетон перед фасадом и уговорил задний двор размером с почтовую марку расцвести роскошным садом. Каждое лето мистер Ян привозил миссис Ричардсон собственноручно выращенные зимние тыквы – свою десятину, – и миссис Ричардсон, хотя и не постигала, что с ними делать (они зеленые, морщинистые и мохнатые, брр), ценила такую заботу. Мистер Ян – безупречный жилец: добрый человек, миссис Ричардсон может выказать ему доброту, и он эту доброту оценит.
Но вот с верхней квартирой не задалось. Жильцы сменялись примерно раз в год: виолончелист, только что нанятый преподавать в Институте музыки; разведенка за сорок; молодожены едва-едва из Кливлендского университета. Все они заслуживали небольшого подспорья – так миссис Ричардсон это трактовала. Но никто не задерживался надолго. Виолончелисту отказали в должности первой виолончели Кливлендского оркестра, и он уехал из города, окутанный грозовой тучей злобы. Разведенка вновь вышла замуж после бурного четырехмесячного романа и переехала к новому супругу в новый шикарный дом-конструктор в Лейквуде. А молодожены – вроде бы такие искренние, такие верные и влюбленные – непоправимо рассорились и разбежались спустя жалких полтора года, оставив по себе преждевременно прекращенный договор, осколки ваз и три трещины в стене на высоте человеческого роста, где эти вазы разлетелись на куски.
Это мне урок, решила миссис Ричардсон. На сей раз буду осмотрительнее. Она попросила мистера Яна заделать штукатурку и не спешила с поисками нового жильца – правильного жильца. Уинслоу-роуд, 18434, Верх, пустовал почти полгода, и тут возникли Мия Уоррен с дочерью. Мать-одиночка, вежливая, с художественными наклонностями, растит дочь – воспитанную, довольно красивую и, возможно, гениальную.
– Я слышала, школы в Шейкер-Хайтс – лучшие в Кливленде, – ответила Мия, когда миссис Ричардсон спросила, почему они приехали сюда. – Пёрл уже учится на уровне колледжа. Но частную школу я не осилю.
Она глянула на дочь – та тихонько стояла в пустой гостиной, сцепив руки перед собой, – и Пёрл застенчиво улыбнулась. Это переглядывание матери и ребенка уловило сердце миссис Ричардсон, словно бабочку сачок. Миссис Ричардсон заверила Мию, что да, школы в Шейкер-Хайтс прекрасные, Пёрл сможет записаться на углубленные программы по всем предметам; тут есть научные лаборатории, и планетарий, и учат пять языков.
– Замечательная театральная программа, если ей такое интересно, – прибавила миссис Ричардсон. – Моя дочь Лекси в том году играла Елену в “Сне в летнюю ночь”.
Она процитировала девиз местных школ: “Мера сообщества – его школы”. Налог на недвижимость в Шейкер-Хайтс рекордно высок, но жителям окупается сторицей.
– Впрочем, вы же снимаете – вам и рыбку съесть, и в пруд не лезть, – рассмеялась миссис Ричардсон.
Она протянула Мие заявку, но про себя уже все решила. С невероятным удовольствием она воображала, как здесь поселятся эта женщина и ее дочь, как Пёрл станет делать уроки за кухонным столом, а Мия, наверное, – трудиться над полотном или скульптурой – она не сказала, в какой технике работает, – на закрытой террасе над задним двором.
Сплин послушал, как мать живописует новых съемщиков, и заинтриговала его не столько художница, сколько “гениальная” дочь, его сверстница. Спустя несколько дней после переезда новых жильцов любопытство доконало Сплина. Как обычно, он оседлал велосипед – старый “швинн” с фиксированной передачей, еще отцовский, из Индианы. В Шейкер-Хайтс никто не ездил на велосипедах, да и на автобусах – тут либо водишь сам, либо тебя возят: город строили для машин и для людей на машинах. Сплин ездил на велосипеде. Шестнадцать ему исполнится только будущей весной, и он старался по возможности не напрашиваться в машину к Лекси или Трипу.
Сплин брыкнул ногой и покатил по изгибу Паркленд-драйв, мимо утиного пруда, где он в жизни не видал ни одной утки, только стаи крупных и наглых канадских казарок; поперек проспекта Ван Эйкена; через трамвайные пути и на Уинслоу-роуд. Он туда заезжал нечасто – детям-то что делать в арендном доме? – но знал, где это. В детстве Сплину пару раз доводилось сидеть в урчащей машине на дорожке, смотреть на персиковое дерево во дворе и крутить ручку, перебирая радиостанции, пока мать забегала в дом что-нибудь занести или проверить. Такое случалось редко; в основном дом жил сам по себе – разве что мать подыскивала новых съемщиков. Сейчас, подпрыгивая колесами на стыках крупных известняковых плит тротуара, Сплин сообразил, что никогда не бывал внутри. Из детей там, кажется, никто не бывал.
На газоне перед домом Пёрл вдумчиво раскладывала детали деревянной кровати. Сплин, подкатив и затормозив через дорогу, увидел худую девочку в длинной жатой юбке и мешковатой футболке с надписью, которую он не смог прочесть. Волосы у девочки были длинны и кудрявы, свисали по спине толстой косой и будто рвались на свободу. Изголовье девочка положила возле клумб, опоясывающих дом, дальше бортики, а рейки по бокам, аккуратными рядками, точно ребра. Словно кровать вдохнула поглубже и грациозно распласталась по траве. Сплин, отчасти прячась за деревом, смотрел, как девочка пробралась к “фольксвагену”, стоявшему на дорожке с распахнутыми дверями, и с заднего сиденья выволокла изножье. Это в какой же “Тетрис” им пришлось сыграть, чтоб запихнуть столько всего в такую крошечную машинку? Босыми ногами девочка прошагала по газону и уложила изножье на место. А затем, к смятению Сплина, ступила в пустой прямоугольник в центре, где полагалось быть матрасу, и хлопнулась на спину.
На втором этаже загрохотало окно и высунулась голова Мии.
– Всё на месте?
– Двух реек не хватает, – отозвалась Пёрл.
– Доберем. Нет, погоди, не шевелись. Замри.
Голова исчезла. А спустя секунду Мия появилась вновь с фотоаппаратом – настоящим фотоаппаратом, с толстенным объективом, похожим на большую консервную банку. Пёрл замерла, глядя в небо с облаками, а Мия высунулась почти до пояса, выискивая ракурс. Сплин затаил дыхание – а вдруг камера выскользнет из рук, прямо в доверчиво запрокинутое девочкино лицо, а вдруг мать кувырнется из окна и рухнет на траву? Ничего такого не случилось. Мия наклонила голову так, потом эдак – кадрировала сцену в видоискателе. Лицо пряталось за фотоаппаратом – спряталось все, кроме волос, стянутых на макушке пушистой воронкой, темным гало. Позже, увидев фотографии, Сплин поначалу решит, что Пёрл на них похожа на хрупкую окаменелость, тысячелетиями запертую в скелете брюха доисторического зверя. А потом – что на ангела, который прилег отдохнуть, раскидав крылья. А потом, спустя еще миг, – что просто на девушку, которая уснула в мягкой зеленой постели, ждет, когда подле нее ляжет любимый.
– Все, – окликнула Мия. – Готово.
И снова исчезла в доме, а Пёрл села и посмотрела через улицу, прямо на Сплина, и сердце у него екнуло.
– Хочешь помочь? – спросила она. – Или так и будешь стоять?
Сплин не запомнит, как перешел дорогу, как поставил велик на дорожке, как представился. Поэтому Сплину будет казаться, что он всегда знал ее имя, а она всегда знала по имени его, что он и Пёрл знали друг друга всегда.
Вместе они частями заволокли кровать по узкой лестнице. Гостиная пустовала – только штабель коробок в углу и большая красная подушка в центре.
– Сюда. – Пёрл слегка подкинула груду реек, ухватила поудобнее и провела Сплина в ту спальню, что побольше, – там не было ничего, только поблекший, но чистый двуспальный матрас прислонялся к стене.
– Держи, – сказала Мия и поставила к ногам Пёрл стальной ящик с инструментами. – Тебе пригодится. – Сплину она улыбнулась, точно старому другу. – Понадобятся еще руки – зови. – А затем вышла в коридор, и спустя миг они услышали, как она вспорола клейкую ленту на коробке.
Инструментами Пёрл орудовала мастерски – приставляла бортики к изголовью, подпирала щиколоткой, привинчивала на место. Сплин сидел у открытого ящика с инструментами и наблюдал с растущим благоговением. У него в семье мать вызывала ремонтника, если что-то ломалось – плита, стиральная машина, мусороизмельчитель, – а почти все остальное выбрасывалось и заменялось. Раз в три-четыре года – или когда проседали пружины – мать выбирала новый гарнитур для салона, старый переезжал в подвальную комнату отдыха, а старый-старый гарнитур из комнаты отдыха – в детский приют для мальчиков в Уэст-Сайде или в женский приют в центре. Отец не возился с машиной в гараже; если под капотом что-то гремело или визжало, отец отгонял машину в “Здоровенный ключ”, где вот уже двадцать лет все машины Ричардсонов чинил Лютер. Сам Сплин держал в руках инструменты лишь однажды – на труде в восьмом классе: их разделили на группы, одна обмеряла, другая пилила, третья шкурила, и в конце семестра все старательно свинтили детали – получилась такая коробочка, раздатчик конфет, из которого, если дернуть за ручку, выпадали три штуки “скитллз”. Годом раньше Трип смастерил такую же, а годом раньше Трипа такую же смастерила Лекси, а спустя еще год – Иззи, и хотя все провели в мастерской по семестру, а в доме где-то валялись четыре одинаковых раздатчика драже, Сплин подозревал, что члены семейства Ричардсон способны разве что применить к делу отвертку “Филипс”.
– Ты где этому научилась? – спросил он, протягивая Пёрл очередную рейку.
Пёрл пожала плечами.
– У мамы, – сказала она, одной рукой прижав рейку, а другой выудив отвертку из груды инструментов на ковролине.
В собранном виде кровать оказалась односпальной и старомодной, с шишечками, в самый раз для Златовласки.
– Где вы ее взяли? – Сплин уложил матрас, сел и попрыгал для пробы.
Пёрл убрала отвертку в ящик и заперла его на защелку.
– Нашли.
Она тоже села на кровать, спиной привалившись к изножью, вытянула ноги и уставилась в потолок, словно проверяла, каково ей тут будет. Сплин сидел у изголовья, у нее в ногах. На пальцы Пёрл, и на щиколотки, и на подол налипли завитки травинок. Пахло от нее свежим воздухом и мятным шампунем.
– Это моя комната, – внезапно произнесла она, и Сплин вскочил.
– Извини, – сказал он, и щеки у него жарко вспыхнули.
Пёрл подняла глаза – кажется, на миг она про него позабыла.
– Ой, – сказала она. – Я не о том.
Она вынула травинку, застрявшую между пальцами, и щелчком отправила на пол, и оба посмотрели, как травинка опустилась на ковролин. Когда Пёрл снова заговорила, голос ее полнился изумлением:
– У меня раньше никогда не было своей комнаты. Сплин повертел ее слова в голове.
– В смысле, ты всегда жила с кем-нибудь?
Он попытался вообразить мир, где такое бывает. Вообразить, как делит комнату с Трипом, который швыряет на пол грязные носки и спортивные журналы, а придя домой, первым делом включает радио – и непременно “Джеммин 92,3”, – словно без пульсации этого тупого баса у него остановится сердце. В отпусках Ричардсоны всегда снимали три номера – в одном родители, в другом Лекси с Иззи, в третьем Сплин и Трип, – и за завтраком Трип смеялся над Сплином, потому что порой тот разговаривал во сне. Чтобы Пёрл и мать жили в одной комнате… Даже не верится, что люди бывают так бедны.
Пёрл покачала головой.
– У нас раньше никогда не было своего дома, – пояснила она, и Сплин проглотил замечание о том, что это не дом, это лишь полдома. Пёрл пальцем вела по вмятинам на матрасе, обводила пуговки в каждой ямке.
Наблюдая за ней, Сплин не видел всего, что она вспоминала: капризную печку в Урбане, которая разжигалась спичками; пятый этаж без лифта в Миддлбери, и заросший сорняками сад в Окале, и закоптелую квартиру в Манси, где предыдущий жилец выпускал своего кролика погулять в гостиной, о чем свидетельствовали прогрызенные дыры и несколько сомнительных пятен. И субаренду в Анн-Арборе, уже много лет назад, откуда Пёрл больше всего не хотелось уезжать, потому что у жильцов там была дочь всего годом-другим старше Пёрл, и все полгода, что они с матерью там провели, Пёрл каждый день играла с коллекцией лошадок этой везучей девочки, и сидела в ее детском креслице, и ложилась спать в ее крахмальную постель под балдахином, а порой среди ночи, когда мать спала, Пёрл включала лампу у кровати и открывала гардероб этой девочки и примеряла ее платья и туфли, хотя они и были ей чуточку велики. По всему дому стояли девочкины фотографии – на каминной полке, на приставных столиках в гостиной и большой красивый студийный портрет на лестнице, девочка опиралась подбородком на руку, – и легче легкого было притвориться, что этот дом ее, Пёрл, и вещи ее, и комната, и жизнь. Когда жильцы с девочкой вернулись из долгого отпуска, Пёрл не могла смотреть на эту девочку, загорелую, жилистую и выросшую из своих платьев в гардеробе. Пёрл плакала всю дорогу до Лафайетта, где они с матерью останутся еще на восемь месяцев, и даже вставшая на дыбы фарфоровая пегая лошадь, которую Пёрл слямзила из девочкиной коллекции, не приносила утешения: Пёрл ждала и нервничала, но никаких жалоб о потере лошади не поступило, а что ж за радость красть, если человек так богат и даже не заметил пропажи? Мать, видимо, все поняла, потому что больше они субаренду не брали. И Пёрл не огорчалась, зная теперь, что лучше пустая квартира, чем квартира, набитая чужими вещами.
– Мы часто переезжаем. Каждый раз, когда маме приспичит.
Она посмотрела на Сплина – чуть не прожгла его взглядом, – и он увидел, что глаза у нее не ореховые, как он поначалу решил, а темно-зеленые, нефритовые. И тогда Сплин вдруг ясно постиг, что уже произошло этим утром: жизнь его разделилась на “до” и “после”, и он вечно будет их сравнивать.
– А завтра ты что делаешь? – спросил он.
3
Следующие несколько недель Сплина превратились в череду сплошных завтра. Пёрл и Сплин ходили в Фернуэй, его прежнюю начальную школу, – лазили на горку, и карабкались на шест, и с висячей лестницы прыгали в опилки. Сплин водил Пёрл в “Дрейгерз” и кормил мороженым с горячим шоколадом. На озере Подкова они лазили по деревьям, как мелкота, и кидали черствый хлеб уткам, качавшимся на воде. В местной закусочной “Искренне ваши” они сидели в деревянной кабинке за высокими спинками кресел и ели картошку фри под сыром с беконом и кормили музыкальный автомат четвертаками, чтоб он играл им “Огненные шары” и “Эй, Джуд”[2].
– Своди меня к шейкерам, – как-то раз предложила Пёрл, и Сплин рассмеялся.
– В Шейкер-Хайтс нет никаких шейкеров, – ответил он. – Все повымерли. Не верили в секс. Просто город в их честь назвали.
Сплин был отчасти прав, хотя ни он, ни большинство местных детей историю города почти не знали. Шейкеры и впрямь ушли задолго до того, как на этой земле вырос Шейкер-Хайтс, и к лету 1997 года во всем мире их осталось ровно двенадцать. Но Шейкер-Хайтс основали пусть и не на принципах шейкеров, однако с тем же порывом к утопии. Ключ к гармонии, считали шейкеры, кроется в порядке – и правилах, прародителях порядка. Правила у шейкеров имелись на любой случай: когда вставать по утрам, какого цвета шторы, какой длины мужские волосы, как складывать руки при молитве (правый большой палец поверх левого). Если спланировать все до последней детали, верили шейкеры, можно создать кусочек рая на земле, маленькое убежище от мира, и основатели Шейкер-Хайтс разделяли этот подход. В рекламе они изображали свой город в облаках – он взирал вниз, на чумазый Кливленд, с горней вершины на конце радуги. Совершенство – такова была их цель, и, быть может, шейкеры до того рьяно вкладывали в совершенство душу, что оно просочилось в почву, напитало всех, кто здесь рос, пристрастием к перевыполнению планов и острой нетерпимостью к изъянам. В Шейкер-Хайтс даже подростки – чье столкновение с шейкерами ограничивалось в основном пением “Простых даров”[3] на уроках музыки – из воздуха улавливали это стремление к совершенству.
Пёрл мало-помалу узнавала свой новый город, а Сплин мало-помалу узнавал искусство Мии, а также чудеса и превратности финансового положения семейства Уоррен.
Сплин о деньгах особо не задумывался – не было нужды. Щелкнешь выключателем – вспыхнет свет; повернешь кран – потечет вода. Продукты регулярно возникали в холодильнике, а затем готовыми блюдами появлялись на столе, когда наставала пора поесть. Сплин получал карманные деньги с десяти лет – первоначальные пять долларов в неделю неуклонно росли вместе с инфляцией и дозрели до нынешней двадцатки. Этих денег, да еще деньрожденных открыток от тетушек и прочей родни, где непременно лежала свернутая купюра, хватало на подержанную книжку из лавки “Книги Никки”, временами на CD или новые гитарные струны – что требовалось, на то и хватало.
Мия и Пёрл все, что можно, покупали подержанным – а еще лучше, добывали бесплатно. За считаные недели они выяснили, где в Кливленде и окрестностях находятся все до единой лавки Армии спасения, “Викентия де Поля” и “Гудвилла”. Вскоре по прибытии Мия устроилась на работу в местном китайском ресторане “Дворец удачи”: несколько раз в неделю, днем и вечерами, за прилавком принимала и паковала заказы навынос. Вскоре выяснилось, что для походов по ресторанам в Шейкер-Хайтс предпочитают “Жемчуг Востока” всего в нескольких кварталах поодаль, зато во “Дворце удачи” заказы навынос шли нарасхват. Вдобавок к почасовой ставке официанты отдавали Мие долю чаевых, а когда оставалась лишняя еда, Мия носила ее домой в контейнерах – чуть залежавшийся рис, остатки кисло-сладкой свинины, овощи, чей час расцвета едва-едва миновал, – и на этом они с Пёрл жили почти всю неделю. Денег у них было в обрез, но об этом так сразу и не догадаешься: Мия умела приспособить что угодно к чему угодно. Сегодня вечером ло-мейн без соуса поливали рагу из банки, завтра дополняли говядиной с апельсинами и разогревали вновь. Старые простыни из благотворительной лавки, по четвертаку штука, превращались в занавески, скатерть, наволочки. Сплин вспоминал уроки математики: прикладная комбинаторика. Сколько возможно разных сочетаний блинчиков му-шу и начинок? Сколько разных комбинаций можно составить из риса, свинины и перцев?
– А чего твоя мама не найдет нормальную работу? – как-то днем спросил Сплин у Пёрл. – Ей же наверняка дадут и больше часов в неделю. Или даже полный рабочий день. В “Жемчуге Востока”, например.
Сплин об этом размышлял с тех пор, как узнал про работу Мии. Если взять больше часов, рассудил он, им хватит на настоящий диван, настоящую еду, может, телевизор.
Пёрл уставилась на него, нахмурив лоб, словно вообще не поняла вопроса:
– У нее же есть работа. Она художница.
Они годами жили так: Мия работала на полставки, чтобы им только-только хватало на жизнь. Пёрл понимала эту иерархию, сколько себя помнила: настоящая работа матери – искусство, а заработок – лишь для того, чтобы этим искусством заниматься. Мия работала каждый день по несколько часов – впрочем, Сплин не сразу догадался, что это она так работает. Порой она торчала внизу, в самопальной темной комнате, которую устроила в подвальной прачечной, – проявляла пленки, печатала снимки. Иногда целыми днями читала – всякую всячину, смысл которой Сплин не вполне постигал: кулинарные журналы 1960-х, или руководства к автомобилям, или толстенную библиотечную биографию Элеоноры Рузвельт – или просто смотрела из гостиной на дерево за окном. Как-то утром Сплин приехал, а Мия возилась с веревочным кольцом, играла в “колыбель для кошки”; когда Сплин и Пёрл вернулись, Мия все продолжала – в пальцах плела сети, все затейливее и затейливее, потом вдруг распускала в одно кольцо и начинала заново.
– Это процесс, – пересекая гостиную наискось, объяснила Пёрл невозмутимым тоном аборигена, которого не обескураживают любопытные обычаи местных народностей.
Иногда Мия уходила, прихватив с собой камеру, но чаще целыми днями, а то и неделями готовила объекты для съемки, хотя сама съемка длилась считаные часы. Ибо Мия, узнал Сплин, фотографом себя не считала. По сути своей фотография – это документирование, а Сплин вскоре понял, что для Мии она всего лишь инструмент: Мия орудовала фотографией, как художник орудует кистью или ножом.
Простую фотографию можно доделать: скрыть лица расшитыми карнавальными масками или вырезать фигуры, как бумажных кукол, и нарядить в одежду, тоже вырезанную из модных журналов. Для одной серии Мия промывала негативы, а затем печатала причудливо искаженные снимки – кухня, пятнистая от лимонадных брызг; белье на веревке, искривленное отбеливателем до призрачности. Для другой серии она аккуратно экспонировала каждый кадр дважды – наслоила далекий небоскреб на собственный средний палец; на голубое небо наложила мертвую птицу, раскинувшую крылья на тротуаре, – если бы не закрытые глаза, птица как будто летела.
Мия работала своеобразно: фотографии, которые ей нравились, оставляла, прочие выкидывала. Исчерпав идею, сохраняла один-единственный отпечаток каждого кадра и уничтожала негативы.