Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 3 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Нет, папа, – повторила я. – Сет просто пьяный. – Это‐то понятно, – сказал папа, устало глядя на сына, который, наконец уступив отцовской хватке, повис на его кулаке и обиженно пинал ногой землю, как рассерженный ребенок. Папа снова посмотрел на Уила, махнул ему свободной рукой и сказал: – Ну‐ка, давай, пацан, убирайся отсюда, и чтобы больше ни к моей земле, ни к моим детям ни на шаг, ясно тебе? – Да, сэр. Ясно как белый день, – ответил Уил и дернул себя за козырек. Он повернулся и, не взглянув на меня, целеустремленно зашагал через желтое поле в сторону города. Лавандовый горизонт будто всасывал его, пока очертания его фигуры не стали совсем крошечными и окончательно не исчезли. Я задавалась вопросом, пошел ли он обратно к железной дороге. Если все места были для него одинаково хороши, значит, любая другая точка на путях подойдет ему больше, чем тот город, в котором живет Сет. Я и не догадывалась, что в этот момент Уил, превращаясь в далекую точку, думал точь‐в-точь обратное: что Айола стала для него местом превыше всех прочих, местом, откуда он не станет убегать из‐за Сета, а останется из‐за меня. – Все время, пока я шел, – рассказывал он мне потом, когда мы лежали, прижавшись друг к другу, в его постели из нескольких одеял, – я ломал голову, как бы к тебе вернуться. Я часто думаю: вот бы он тогда все шел и шел вперед, вскочил бы на следующий поезд и уехал бы в какое‐нибудь другое место. Папа с отвращением оттолкнул от себя братца, и Сет безропотно поковылял к свинарнику. Папа нагнулся, с большим трудом поднял меня с земли и понес в направлении дома. Его тело, в сравнении с крепкими объятьями Уилла, было костлявым и шатким, придавленным к земле не столько тяжестью моего веса, сколько тяжестью лет, прошедших с маминой смерти. Я не решилась обвить его шею руками, как сделала, когда меня нес Уил: боялась, что опрокину на землю. Как и ферма, он с каждым днем понемногу ветшал, и теперь, когда он нес меня на руках, когда‐то сильных, мне казалось, будто меня везет старый хилый мул. Мне хотелось попросить, чтобы он опустил меня на землю, что я как‐нибудь доковыляю, но я знала, что он не послушается, а папа не любил напрасных слов. Когда он внес меня по трухлявым ступенькам на крыльцо и мы миновали инвалидную коляску дяди Ога, тот тонко и протяжно присвистнул. Я поняла по его зловещей ухмылке, что он получил огромное удовольствие от представления, ему плевать на мою ушибленную ногу, и он от всей души надеется, что неприятности на этом не закончатся, а так оно, к сожалению, и вышло. Папа проигнорировал его и занес меня в дом, где уложил на диван, а потом пошел на кухню и стал звонить доктору Бернету. Я устроила ногу на муслиновых подушках, сшитых вручную матерью, и принялась ждать. Мама называла эту комнату салоном. Нам дозволялось бывать здесь только по воскресеньям после службы, когда мы с мальчиками возвращались из церкви чистыми и притихшими. Мы с Сетом и Кэлом часы напролет играли в шашки на деревянной доске, распластав долговязые тела по плетеному ковру в салоне, пока мама сидела в уголке в своем кресле-качалке над библией, а папа читал газету и дремал на золотистом шерстяном диване. Частенько из пансиона в городе к нам приезжала тетя Вивиан. Она старалась сидеть тихонько и вышивать, но довольно часто отвлекалась от рукоделия, чтобы пересказать нам историю, которую прочитала в журнале “Колье” или увидела в выпуске новостей перед кинокартиной в театре в Монтроузе. Если бы не она, я бы и знать не знала про место под названием Голливуд и нигде бы не слышала мелодичных имен его звезд: Эррол Флинн, Бэзил Рэтбоун, Грир Гарсон и мое любимое – с такими гладкими округлыми слогами: Оливия де Хэвилленд, женщина, которой я никогда не видела, но воображала, что она наверняка так же прекрасна, как и ее имя. Мама все это называла чепухой, что лишь добавляло рассказам тети Вив очарования. Время от времени Вив уговаривала маму дать нам послушать по радио миниатюру Лорела и Харди. Мы с мальчиками покатывались со смеху, пока глупость не овладевала Сетом настолько, что он не мог удержаться и принимался толкаться и бороться с Кэлом, и тогда мама приказывала выключить радио, а детям – покинуть салон. Я уходила всегда неохотно, но с покорностью, привыкшая к тому, что вечно виновата “за компанию”, и Вив каждый раз успевала бросить мне понимающий и извиняющийся взгляд. Сидя в тихих сумерках вместе с призраками и дожидаясь приезда врача, который осмотрит мою лодыжку, я решила, что если мама приглядывает за мной с какого‐нибудь небесного наблюдательного поста, то она и сейчас наверняка отругала бы меня за ногу на диване. На стене напротив висела белая полка, на которой мама хранила свою коллекцию фарфоровых крестов. Ниже висел один из мастерски вышитых ею библейских стихов, она их навышивала много разных и развесила по всему дому – и для вдохновения, и в назидание. На этой вышивке было две ладони, сложенные в молитве, а вокруг них – кольцо из псалма: “Ему должно возвеличиться, а мне смириться. Иоанн 3:30”. Я с угрызением совести заметила, что темную деревянную рамку вышивки покрывает слой пыли. На противоположной стене висела другая мамина работа – вышитый стих в окружении ленты голубых цветов: “Вот, Я начертал тебя на дланях Моих; стены твои всегда предо Мною. Исаия 49:16”. Я смутно припомнила церковную службу, посвященную этому стиху, и как мама дотянулась до меня, чинно сидящей рядом на скамье, и легонько ущипнула меня за ногу, после чего снова как подобает сложила руки на коленях. Сквозь прозрачные шторы салона я видела краешек головы дяди Ога и одно толстое плечо, переливающееся через высокую деревянную спинку коляски. Он сунул за щеку комок жевательного табака и пристально смотрел с крыльца в ту сторону, куда ушел Уил, будто все еще не выпускал из виду его силуэт. Каждые две-три минуты он подносил к губам красную банку из‐под кофе, чтобы сплюнуть в нее, и за каждым плевком следовал глоток из серебряной фляжки. В этом же самом салоне Огден ухаживал за тетей Вив – правда, с тех пор он так изменился, что я едва могла соединить в голове очаровательного молодого студента, который приходил когда‐то к нам в гости, с этим сломленным человеком, который бесславно гнил на крыльце. Они с Вив познакомились в 1941 году на весеннем балу в колледже в Ганнисоне, где учился Ог. Вивиан с двумя подружками в погоне за романтикой отправились на бал без приглашения, все три удачно заарканили там по студенту, и все трое в конечном итоге предложили им руку и сердце. Если верить тому, что рассказала Вивиан, явившись в кухню к завтраку на утро после бала, довольная, как начищенный пятак, ее студент был из всех троих лучшим уловом. Когда на следующей неделе в субботу она привела Огдена к нам на ужин, я не стала оспаривать то ее заявление. Вив говорила мне, что он был похож скорее не на красавца Кларка Гейбла в фильме “Это случилось однажды ночью”, а на притягательного Фреда Астера во “Времени свинга”. Я в жизни не видела ни одной кинокартины и не очень хорошо понимала, что она имеет в виду, – пока не увидела, как Ог скользнул от своего красного “понтиака” по дорожке к нашему дому: настолько легко, что казалось, его бело-коричневые туфли почти не касаются земли. Вив завизжала и кинулась ему навстречу, и ее каштановые накрученные на бигуди локоны, с которыми она полдня провозилась, были так сильно залакированы, что даже не подскакивали. Ог пожал на пороге руку нашему отцу и вручил букет цветов нашей маме. С красным галстуком-бабочкой и повисшей на локте хихикающей Вив он ворвался в наш дом подобно разрядившемуся в пух и прах зайцу. Весь вечер он болтал без умолку, развлекая нас непрекращающимися историями о своих похождениях. Даже мама, очевидно смущенная его пылом и явно обеспокоенная спасением его души, разок-другой хихикнула над его остроумием. Никогда прежде я не видела человека, который наблюдал бы рассвет над Гранд-Каньоном, забирался бы на высоту четырнадцать тысяч футов в горах здешнего хребта Сан-Хуан, катался бы на подвешенном металлическом кресле и съезжал бы по снежному склону на двух прикрепленных к ногам дощечках где‐то на севере, в Айдахо. А Огден делал все это и много чего еще вместе со своим братом Джимми и, казалось, рассказывая об этих приключениях, заново испытывал пережитый восторг: он даже вскочил из‐за стола, чтобы продемонстрировать позу лыжника: локти прижаты к туловищу напряженной буквой “Г”, в руках – воображаемые палки, колени присогнуты, бедра ходят из стороны в сторону. Он издавал ритмичные звуки “вжух!” и съезжал на лыжах со снежной горы из своих воспоминаний, а мы все сидели, застыв с поднесенной ко рту вилкой, и Вивиан так и сияла. На следующую субботу Ог привел на ужин Джимми и, к нашему с мальчиками восторгу, театра стало вдвое больше. Джимми был на пару лет моложе брата, такой же гибкий и подвижный, а эмоционально даже более взрывной, чем Ог. Они работали в паре, как Берген и Маккарти, и наполняли наш дом жизнью и смехом. Ог и Вивиан поженились в тот же год, прямо перед сбором урожая. Мы украсили церковь бледно-розовыми лентами и фиолетовыми пенстемонами, которые мы с мамой срезали у нас в саду. Джимми стоял рядом с Огденом, они ждали, пока Вив пойдет по проходу к алтарю, и оба глупо улыбались – казалось, их в любую секунду разберет истерический хохот. Во всей нашей деревянной церкви никто не мог предугадать, что через три месяца политики где‐то на другом конце земли решат сбросить бомбы на гавайскую гавань, о которой мы до этого и слыхом не слыхивали, и в результате этого Огдена и Джимми выдернут из жизни и отправят на войну. Когда мне было лет пять, по городу с сумасшедшей скоростью распространилась новость о том, что у банкира из Монтроуза, мистера Мэсси, на железнодорожных путях в Айоле заглох его сверкающий “оберн спидстер” цвета слоновой кости, и машину смял в лепешку подъехавший поезд. Рассказывали, что мистера Мэсси, сидящего за рулем, расплющило: автомобиль сдавил его со всех сторон будто кокон; болтали также, будто ему колесами поезда отрезало голову, а еще ходили слухи, что он вылетел из открытого кабриолета на лобовое стекло локомотива и, испуская последний вздох, смотрел прямо в глаза машинисту. В действительности мистер Мэсси успел выскочить из машины до столкновения и остался цел и невредим, но история обрастала такими невиданными подробностями, что к концу дня почти каждый житель города поехал к железнодорожным путям на автомобиле, на лошади или на велосипеде, чтобы своими глазами взглянуть на искореженный “спидстер”. Я в тот день вместе с папой и Кэлом развозила персики – примостилась между ними на перевернутой фруктовой корзине, когда папа свернул на дорогу, которой мы почти не пользовались, и повез нас мимо станции и через рельсы. Великолепный автомобиль, которым так восхищались, когда он проезжал по Мейн-стрит, и который был мостиком в совсем другую жизнь – настолько далекую, что жители Айолы о ней почти и не помышляли, превратился в кучу металлолома – огромная сплющенная жестяная банка, да и только. Война сделала с Огденом то же, что накативший паровоз – с шикарным автомобилем мистера Мэсси: взяла нечто прекрасное и многообещающее – и раздавила. Год спустя авария, отнявшая у нас Кэла, Вивиан и маму, сделала то же самое со всей нашей семьей. Я с юных лет узнала настырность краха. Каждым злым коричневым плевком в банку и каждым глотком из бутылки с виски Ог через окно салона напоминал мне, что никогда не следует по внешним признакам строить догадок относительно того, что случится дальше. К тому моменту, когда отец прокричал из кухни, что доктор Бернет уже выехал, и, громко хлопнув дверью, вернулся к своим делам, я успела забыть о травмированной лодыжке. Я думала об Уиле и разрывалась между желанием снова его увидеть и внезапной очевидностью того, что самым мудрым решением будет выбросить из головы все мысли о нем, пока он все еще прекрасен, цел и невредим. Глава третья Перелома не было. Доктор Бернет замотал лодыжку широким белым бинтом и велел несколько дней держать ногу в покое. Не успела его машина исчезнуть в конце нашей длинной подъездной дорожки, как я уже нарушила его указания и поковыляла на кухню готовить. И правильно сделала, потому что, травма или не травма, отец, Ог и Сет, как и в любой другой день, ровно в семь явились на кухню, голодные и уверенные в том, что у меня готов для них ужин. Я поспешно сварганила кое‐какой еды – жареные кусочки говядины с капустой с нашего огорода, миска булочек, оставшихся со вчерашнего вечера, четыре початка кукурузы с маслом и последние куски персикового пирога двухдневной давности, – но никто не возражал. В кухне за едой у нас можно было услышать только стук приборов по тарелкам да изредка отрыжку дяди Ога. Сет сидел, низко опустив голову и пряча свой распухший и посиневший нос, и ел с жадностью, отправляя в рот за раз целую кучу еды. То ли это драка разожгла в нем такой зверский аппетит, то ли он хотел как можно скорее убраться из‐за стола. Он опустошил свою тарелку в два раза быстрее, чем все остальные, и тут же встал. – Сегодня ты никуда не пойдешь, – скомандовал отец, прежде чем Сет объявил о своих планах. – Какого черта?! – возмутился Сет, прищурившись, будто свет в кухне был чересчур ярок. Обезображенный нос делал его похожим на инопланетянина. – Следи‐ка за языком, парень, – предупредил отец. Он намазал маслом булочку, откусил большой кусок и принялся медленно жевать, уставившись в пустое пространство стола между ним и Сетом. Сет нервно переминался с ноги на ногу. Отец проглотил и велел ему сесть, прибавив: – Ужин не окончен. Мама управляла нашей семьей согласно строжайших правил этикета, евангельских предписаний и практичности. В ее представлении, подобающее и неподобающее могли проявляться буквально во всем: от поведения за столом до манеры речи или способа вышивания. Пристойно и непристойно можно было даже намазывать майонезом ломтик хлеба для сэндвича, выбивать ковры или уговаривать куриц нести больше яиц. Нам не позволялось сидеть нога на ногу в церкви, заговаривать с человеком старше себя, пока он не заговорит с нами первым, скакать на лошади без седла, а еще мне, как девушке, бегать на людях дозволялось разве что на уроках физкультуры, пока я еще училась в школе. Когда мама умерла, отец пытался поддерживать ее высокие стандарты и всепроникающие правила, но ему и придерживаться‐то их всегда было не по нутру, а уж требовать этого от других – и подавно. Воспитание детей было маминой ответственностью, и, когда она умерла, он, похоже, так и не понял, что же с нами следует делать. Иногда, если вдруг доводилось вспомнить, он требовал от нас соблюдения закона, но делал это скорее из уважения к памяти мамы или для того, чтобы сорвать на нас дурное расположение духа, а не потому, что его искренне беспокоило наше поведение, и старые правила он применял настолько нерегулярно, что мы с Сетом не понимали, когда и какие принципы от нас потребуют соблюдать в следующий раз. Обычно Сет доедал и выходил из‐за стола, когда пожелает. От меня требовалось прибираться после еды и мыть посуду – это было понятно, поэтому я никуда не спешила и всегда заканчивала есть последней. Однако в тот вечер вдруг сработало новое правило. – Сегодня посуду моешь ты, – сообщил отец Сету, прежде чем еще раз откусить от булочки. Не знаю, кто из нас двоих был сильнее потрясен этим объявлением, которое отец сделал с самым невозмутимым видом. Единственный принцип, который в нашей семье соблюдался всегда и неизменно, это то, что всю работу по дому выполняют женщины. Мама всю жизнь беспрекословно придерживалась этого правила. Отец не сказал, связано ли его необычное требование с тревогой за мою лодыжку или с желанием наказать Сета, а может, и с тем, и с другим. Сет запрокинул голову и издал стон. Дядя Ог сипло и насмешливо крякнул. Отец доел булочку, вытер губы муслиновой салфеткой и сказал: – Этот пацан мексиканец уже давно ушел. А если нет, идти за ним – дурная мысль, только накличешь неприятностей, нам это ни к чему.
Предположение отца, что Уил из Мексики, целиком захватило наше внимание. – Мексиканец? – презрительно фыркнул Ог, хлопнув себя по коротенькому обрубку правой ноги, а потом злобно спросил: – Красотка, ты, выходит, спуталась с нелегалом? – Может, и нет, – огрызнулся Сет. – Не знаю, мексиканец или нет, но точно сукин сын. – Хватит, – оборвал его отец. Не знаю, что именно его разозлило – их шовинизм, злоба или просто звук их голосов. Мне захотелось встать и заявить им, что они ни черта не знают про Уила Муна. У меня уже было такое чувство, будто он в каком‐то смысле мне принадлежит, и что мужчины за этим столом, хоть они и родня мне, теперь значат для меня меньше, чем он. Одному правилу мама научила меня на личном примере: лучшее, что может сделать для себя женщина, это поменьше говорить. Она часто казалась мне замкнутой в разговорах, особенно с наемными рабочими, которые ели с нами за одним столом. Но потом я поняла, что она, как и я, как и женщины во все времена, знала цену молчанию, которое можно использовать в качестве сторожевой собаки для своей правды. Открывая взорам лишь тоненькую щелочку собственного внутреннего мира, женщина предоставляла мужчинам меньше возможностей для грабежа. Я притворилась, будто тема Уилсона Муна меня не интересует, хотя вены мои жужжали, как электропровода, при одном упоминании его имени. Я доела. Допила молоко. Вежливо попросила разрешения встать из‐за стола. Встав, поймала на себе мрачный взгляд Сета – он, конечно, разозлился из‐за этой смены ролей, но было в его глазах и что‐то еще, непроницаемое и пугающее. Прихрамывая, я вышла из кухни и поднялась по шатким деревянным ступенькам в укрытие собственной комнаты – ломая голову над тем, что за эмоцию я прочитала во взгляде брата. У меня не было для нее названия. Я только надеялась, что это не подозрение: о неукротимой жажде отмщения я в тот момент своей жизни еще ничего не знала. В ту ночь, лежа в постели, я скучала по маме. Я уже несколько лет не тосковала по ней так сильно и удивилась, что воспоминание пришло ко мне именно сейчас – когда от пульсирующей боли в лодыжке я могла бы отвлекать себя мыслями о Уиле, разрабатывая план нашей новой встречи и мысленно переживая то исключительное чувство, которое испытала, когда он нес меня на руках. Конечно, за пять лет, прошедших с маминой смерти, многое напоминало мне о ней, но ведь она научила меня быть разумной и практичной, а мечты о несбыточном не подразумевают ни одной из этих добродетелей. Я старалась не скучать по ней, чтобы отдавать дань ее рациональности, но ощущала сердцем очевидную абсурдность этой идеи. А если честно, просто тосковать по ней было уж слишком больно. После аварии я первое время думала, что больше всех мне не хватает Кэла. Он жил с нами с тех пор, как я только-только начала ходить, после того как его родители – старшая сестра моей мамы и ее муж – погибли в торнадо, обрушившемся на их индюшачью ферму в Оклахоме. Правдивые факты их смерти никогда не обсуждались, и мое детское воображение создало картинку, на которой весь их дом целиком подняло в небо и закружило среди сотен пронзительно орущих индюшек, в последние мгновения жизни празднующих восхитительное открытие полета, а маленький восьмилетний Кэл будто по волшебству остался стоять как вкопанный, глядя вверх на происходящее и обреченно маша на прощанье рукой. Как бы он ни оказался у нас на самом деле, сколько я себя помню, добродушный Кэл всегда был для нас той точкой, где разные течения семьи сливались в одну реку. Маму он иногда заставлял рассмеяться, а его трудолюбие и аккуратность в работе были единственным, если не считать исключительного урожая персиков, чем гордился отец. Кэл умел направить энергию Сета на полезные дела вроде рыбалки или починки двигателей, а иногда ему удавалось даже урезонить Сета разговорами. Для меня Кэл часто оказывался единственным человеком, к которому можно забраться на ручки, когда надо, чтобы тебе поцеловали содранную коленку, или просто нужен друг. Но со временем, когда воспоминания о Кэле стали тускнеть, я начала осознавать, каково это для девочки – остаться на свете без мамы. Я жила в окружении мужчин и не имела перед глазами образца для подражания. После того как умерла мама, мужчины предположили, что я просто тихо возьму на себя ее роль – стану готовить им еду, смывать их мочу с унитаза, стирать и развешивать на веревке их грязную одежду и вообще заниматься всем, что есть в доме, а еще курами, а еще садом. Мама научила меня основам ведения хозяйства, но в двенадцать лет, когда дом стал моей обязанностью, я не знала, правильно ли все делаю, и уж точно, я делала все не так хорошо, как делала бы мама. А главное – я не была уверена, что мне хочется всем этим заниматься и имею ли я право об этом заявить. Со временем я своим умом дошла до ответов на эти вопросы. Что еще хуже, через несколько месяцев после маминой смерти начало изменяться мое тело. Я созревала быстрее своих немногочисленных ровесниц в школе, и мне неоткуда было узнать, что происходит, и предположить, чего ждать дальше. К тому же я все равно была такая стеснительная и так много работала, что не могла близко сдружиться с кем‐то из этих девочек. Чтобы избежать школьных издевок, я могла надеяться лишь на одно: что мне удастся стать совсем незаметной. Не зная, где и как купить лифчик, я носила большие свитера и надевала по несколько блузок сразу. Когда это перестало помогать, я стала обматывать грудную клетку эластичным бинтом, который заказала у мистера Джернигана, скормив ему изобилующую чрезмерными подробностями ложь о больной коленке. Вскоре после этого пришли мои первые месячные. Я проснулась в луже крови и подумала, что, конечно же, умираю. Скромность и интуиция подсказали мне, что отцу говорить об этом не следует. Я сняла простыни и с ужасом обнаружила, что кровь просочилась до матраса. Не имея времени на то, чтобы все это отчистить – надо было готовить завтрак и идти в школу, – я скомкала простыни, испачканное нижнее белье и ночную рубашку и засунула под кровать, а на грязный матрас накинула покрывало в цветочек. Не придумав ничего лучшего, я сложила несколько салфеток и засунула их в чистые панталоны, чтобы кровь не проливалась наружу. Я надела черную юбку, а под нее – шерстяные колготки и сверху на них еще пару летних бриджей, чтобы постараться удержать всю эту конструкцию на месте. – Господи, да чего ты так плетешься? – возмущался Сет, когда я шла за ним по тропинке в школу. – Мама не хочет, чтобы ты упоминал имя Господа всуе, – отвечала я. – А, ну да, только мама умерла, ты не заметила? – сказал он и зашагал еще быстрее, пока не превратился в маленькую движущуюся черточку где‐то вдали. Никогда еще я так остро не ощущала, что мама умерла, как в тот день по дороге в школу, когда из меня через интимное место вытекала кровь, и я тряслась от страха, что салфетки сползут, сгибалась от спазмов в животе и ничуть не сомневалась в том, что рухну на землю и умру от таинственного недуга раньше, чем дойду до школы. Вернувшись домой, я обнаружила рядом с кроватью ведро мыльной воды и щетку. Постельное белье больше не было запрятано под кровать, а лежало кучей рядом с ведром, по‐прежнему окровавленное, но еще и ужасно грязное, как будто его извозили в грязи. Испачканные трусы исчезли вовсе. Я покорно принялась стирать простыни, тереть щеткой пятна, выжимать воду и снова тереть. Молчаливые слезы стекали по носу, собирались под подбородком и срывались оттуда в ведро. Вдруг на пороге возник отец в своем грязном комбинезоне и истрепанной соломенной шляпе. Он пожевал сомкнутые губы, будто пробовал на вкус слова, которые, возможно, сейчас произнесет. Я хотела рассказать ему, что происходит, – как в тот раз, когда сообщила о кровавой ране, которую обнаружила, когда одна из наших лучших свиней откусила кусок от другой. Я хотела, чтобы он помог мне понять, как в тот раз – “за территорию”, сказал он тогда и заверил меня, что тела заживают. Он, казалось, тоже что‐то хотел сказать, но вместо этого отступил из дверного проема, повернулся и пошел прочь по коридору. – Не оставляй свое личное там, откуда его могут утащить во двор собаки, – пробурчал он на ходу. Его тяжелые шаги удалялись – по коридору, вниз по лестнице и дальше – через кухню. Проскрипела дверь с железной сеткой и громко за ним захлопнулась. Собака у нас была всего одна – черно-серый пятнистый пастуший пес, которого мы называли просто Щенок, пока он не начал регулярно таскать рыбу из ручья и не заработал кличку Рыбак. Он был очень любопытной собакой, и наверняка именно он обнаружил мое грязное белье, но отец сказал “собаки” – во множественном числе, и хотя теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что он просто оговорился или я неправильно услышала, но тогда терзавшие меня страхи, неопытность и невежество нарисовали передо мной картину целой яростной своры, привлеченной этим особым сортом крови и отныне намеренной повсюду преследовать мою семью, таиться и, возможно, напасть на меня, едва я выйду во двор. Я прижала простыни к лицу и зарыдала в них, свитер и юбка насквозь промокли. С того дня я закрывала за собой дверь каждое утро, уходя из комнаты. И на ночь, ложась спать, тоже закрывала. Если бы можно было перемещаться по дому и заниматься хозяйством, оставаясь при этом за собственной закрытой дверью, я бы именно так и делала. Я была девушка в доме, полном мужчин, и на глазах превращалась в женщину. Это почти то же самое, как если бы бутону расцветать в снежном сугробе. Встреча с Уилом вызвала призрак этих старых переживаний и вдохнула в них обновленную жизнь. Чувства, которые он разжег во мне, еще на шаг приблизили меня к взрослению, и теперь, как и пять лет назад, я отчаянно нуждалась в том, чтобы рядом был кто‐то еще женского пола. В реальности я бы, конечно, не рассказала маме о Уиле, даже если бы она находилась сейчас в соседней комнате. Она была бы возмущена тем, как мы нарушили правила приличия на Мейн-стрит и как дерзко он поступил, донеся меня до дома на руках. Не совета маминого на тему моей расцветающей любви я страстно желала. Скорее в ту ночь, проваливаясь в сон, я мечтала о том, как было бы здорово, если бы нашелся кто‐нибудь, кто встал бы перед мужчинами в моем доме и защитил право женщины самой решать, кого ей любить, а кого нет. Сомневаюсь, что мама помогла бы мне и в этом, будь она жива. Но когда твоя мама умерла, в этом есть один положительный момент: ты можешь превратить ее в своего верного союзника во всем – независимо от того, поддержала бы она тебя на самом деле или нет. В ту ночь мама мне приснилась – она стояла, широко раскинув крепкие руки, и закрывала собой бурный поток, пока я пряталась на груди у Уила. Сет сражался с волнами у нее за спиной, в отчаянии и злобе, но никак не мог проплыть мимо нее. В его глазах, огромных и сверкающих, был все тот же зловещий взгляд, что провожал меня в тот вечер от обеденного стола вверх по скрипучей лестнице. Глава четвертая На следующее утро от оглушительного рева двигателя родстера Сета у меня задребезжала оконная рама, я подскочила и очнулась от крепкого сна. Забыв про лодыжку, я спрыгнула с постели и рухнула на сосновые доски пола, как только ступила на больную ногу. Никогда прежде тирады Ога не доставляли мне удовольствия, но сейчас, услышав, как он орет на Сета из окна своей комнаты на первом этаже, я порадовалась, что теперь мне не придется высовываться из окна и кричать на брата. На часах было десять минут шестого, двадцать минут до того ежедневного момента, когда будильник выталкивает меня из постели в направлении кухни – варить кофе и готовить завтрак, и почти час до того, когда обыкновенно просыпаются в нашем доме мужчины. И все же Сет был уже во дворе, заводил в предутренних сумерках свой дряхлый “крайслер”, который он так и не довел до рабочего состояния, но любил раскочегаривать двигатель, чтобы похвастать перед друзьями. Я подползла к окну и встала на одну ногу. Сквозь перекладины рамы за желтеющей ивой угадывался силуэт Сета и слабое сияние его выцветших джинсов и белой футболки. Он был с непокрытой головой, и короткий “ежик”, каждое лето выгорающий на солнце, уже приобрел осенний бледно-коричневый цвет. Я никогда не видела, чтобы он заводил машину в отсутствие публики, и уж тем более – в такой абсурдный час, но я хорошо знала Сета и привыкла ничему не удивляться. Он стоял перед поднятым капотом и ругался в ответ на Ога, но с моего наблюдательного пункта это выглядело так, будто он проклинает не Ога, а сам дом, он выкрикивал бранные слова в холодный утренний воздух, и изо рта у него валил пар. – Это мой дом, понял?! Калека недоделанный! – клокотал Сет. – От тебя тут вообще ни хера проку! Скажешь, не так? И не указывай мне, что мне делать! Сет обозвал дядю Ога ничтожеством, нахлебником, хромоногим псом и жирной задницей. Ог в ответ проорал, что Сет – сопляк, баба, мадама. В перепалке оскорблениями они друг друга стоили. Ковыляя, я добралась до кровати, натянула до подбородка одеяло, укрывшись от холода и криков, и смотрела на брата, гадая, что он задумал на этот раз. Я слушала его бешеные крики со двора до тех пор, пока отец не велел ему заткнуться. Тяга к непослушанию была у Сета врожденным качеством. Установленные мамой жесткие ограничения держали его в узде и вынуждали усмирять буйные порывы, но страсть к разрушению постоянно рвалась из него, как рвется на волю человек, одетый в смирительную рубашку. Мама почти не сводила с него глаз и предвидела каждый его негодный поступок прежде, чем Сет сам успевал о нем подумать: запрещала бросать камень прежде, чем он нагибался его поднять, запрещала дергать ребенка за волосы – еще до того, как он протянул к ним руку, запрещала громко кричать в церкви – раньше, чем он откроет рот. У них с Сетом сформировался молчаливый язык, для которого достаточно было лишь глаз, бровей и одной руки, – язык, который, хоть и был краток и прост, заключал в себе всю власть закона Божьего. За несколько секунд до того, как Сет швырнет персик, будто мяч для бейсбола, или прыгнет в грязную лужу, мама делала большие глаза, поднимала брови и быстро, будто топором, разрубала воздух правой рукой, что безо всяких слов означало: “Не смей! Даже не думай!” Сет в ответ прищуривался, сдвигал брови в кучку и правой рукой тоже рубил воздух, с досадой, – только такая незначительная форма бунта была ему дозволена. Мы с Кэлом редко “получали удар топором”, как мы это называли, потому что очень старались не утяжелять маме жизнь, ей и без нас хватало хлопот из‐за Сета. Я никогда не узнаю, в какой степени наше с Кэлом безупречное послушание было обусловлено добродетельностью, а в какой – желанием уравновесить испытания, которым подвергал нашу маму Сет, как будто все мы раскачивались на разболтавшихся ненадежных качелях и надо было как‐то удерживать равновесие. Однако мама не могла присматривать за Сетом постоянно, и, вырываясь из‐под ее настороженного взгляда, он от души бедокурил. Я сама была свидетельницей множества его шалостей – такого множества, без какого маленькой девочке лучше было бы обойтись, и догадывалась, что о большей части его безобразий никто из нас так и не узнал. Я видела, как он ворует монеты с прилавка с персиками, бьет ногой Рыбака, когда тот не слушается, а иногда даже когда слушается, тайком уезжает неизвестно куда на отцовском грузовике, – а сам еще такой маленький, что едва выглядывает из‐за приборной панели. С друзьями Сет вел себя еще хуже, особенно в школе, когда с такими же, как и он, мальчишками затевал из‐за малейшего спора жестокую драку в пыли двора или стаскивал у ребенка помладше сэндвич из свертка с обедом. Однажды я завернула за угол сарая и увидела, как Сет и трое мальчишек Оукли, которые жили с нами на одной улице, поливают керосином лягушек, поджигают их и покатываются со смеху, глядя на то, как бедные создания в ужасе мечутся туда-сюда. Я нырнула в сарай так, чтобы они не заметили, и рыдала там, уткнувшись в мягкую морду нашего мула Авеля. В последнее лето перед аварией всякий раз, когда у Кэла выпадала передышка в косьбе, а я доделывала все поручения по хозяйству, мы с ним принимались за строительство дома на дереве – на ветвях самого высокого тополя, склоняющегося над ручьем. Мы собирали на окрестных фермах ненужные деревяшки, перетаскивали их домой по несколько штук за раз на спине у Авеля, привязывали к ним веревки и с помощью лебедки поднимали каждый обломок доски на верхние ветви. Большую часть работы делал Кэл, но небольшие задания он поручал мне, чтобы я тоже чувствовала себя причастной к строительству. Мы спросили Сета, не хочет ли он нам помочь, но у него в то лето было особое развлечение: он разрывал лисьи норы вместе с Холденом, старшим из братьев Оукли и из них из всех самым невозможным грубияном. Мама закатила глаза и позволила им рыть ямы в незасеянном углу фермы, где отец хранил запасной штакетник и инструменты. Мальчики смастерили себе пулеметы из веток, натерли углем щеки и почти каждый день подкрадывались к нам с Кэлом, когда мы работали, нападали на нас из засады, обстреливали приплевывающими звуками пулеметной очереди, орали нам наверх, что домик у нас уродский и мы только зря тратим время. В день, когда дом на дереве был готов – с деревянным настилом пола, с четырьмя неровными, но прочными стенами, односкатной крышей и веревочной лестницей, которая свисала до земли через квадратное отверстие в центре, – мы с Кэлом втащили вверх на веревке угощения для праздничного пикника, в том числе – идеальный кислый лимонад, который сами приготовили. А потом сидели рядышком на старом одеяле и ели сэндвичи с вареньем.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!