Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 8 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Уил покачал головой. – Таких, как Сет, больше, чем ночью звезд на небе, – сказал он наконец, надеясь успокоить меня своим небрежным тоном, но эффект вышел совершенно обратный. Ведь Уил был безусловно прав: куда бы он ни отправился, повсюду отыщется какой‐нибудь исполненный ненависти Сет, который захочет во всех своих бедах обвинить темнокожего парня вроде Уила. Мне стало ясно, что убегать он не станет. – Я пойду за рекой, – сказал Уил. – Мой дед всегда говорил мне, что это – единственный выход. Я кивнула, будто поняла, что он имеет в виду, и мы договорились о встрече на следующий день. Одурманенная страстью и уверенностью Уила в том, что наша любовь преодолеет ярость Сета, я продолжала при всякой удобной возможности с ним встречаться. Здравый смысл кричал, что мы ведем себя как дураки, но мы не желали слушать. Я все же соблюдала осторожность. Ускользала из дома незамеченной – по крайней мере, мне так казалось. Сета почти не было видно. Свои обязанности по хозяйству он выполнял в еще более угрюмом и злобном настроении, чем обычно, а в доме объявлялся только иногда на обед или ужин, но по большей части носился как угорелый на своем родстере. Об “индейце” у нас говорить перестали, и с каждым днем мне становилось все проще убедить себя в том, во что мне так хотелось верить: что Сет забыл про Уила. Не знаю, во время которой из наших встреч я невольно привела к нему Сета. Но спустя неделю после того, как Уил сжимал в ивах мои ладони и говорил, что никогда не уедет из Айолы, спустя ровно неделю – час в час – после того, как он отер слезы с моей щеки и попытался поцелуем прогнать мои страхи, Уил на наше условленное место не пришел. Я мерила шагами стылую ноябрьскую ночь, ждала, ходила взад-вперед перед кривым тополем, светила фонариком в молчаливые поля и придорожные канавы и вскоре поняла, что он уже не появится. Я бросилась проверить нашу поляну среди ив, добежала до границы фруктового сада, до поворота ручья, до берега Ганнисона, до голубой ели на холме, до каждого уединенного уголка, где мы когда‐либо встречались, и, перебегая из одной точки в другую, я молилась о том, что просто неправильно поняла, где именно было назначено свидание. Наконец, запыхавшись от бега, я открыла ворота Руби-Элис, чем вызвала бешеный лай и суету среди животных, дремавших во дворе. Дверь в старый сарай была открыта, но внутри, когда я выкрикнула имя Уила, пошевелились лишь несколько куриц и взметнулась перепуганная летучая мышь. В доме горел тусклый огонек. Мне так хотелось, чтобы Уил был там и встретил меня, как в тот теплый осенний день (всего несколько недель назад, хотя казалось, с тех пор прошла уже целая жизнь), когда я была так уверена, что найду его там, за этой розовой дверью. Я медленно, будто через болото, шла через двор, зная, что его нет и здесь. Заглянула в окно и увидела Руби-Элис, вытянувшуюся на диване: белое лицо и волосы мерцали, как луна, которой на небе в ту ночь не было. Она прижимала к груди одеяло и казалась одновременно мертвой и отчаянно хватающейся хоть за что‐нибудь земное. Я рухнула на колени, у меня больше не осталось вариантов, кроме хижины, которая находилась так далеко и в таком труднодоступном месте в горах – практически на вершине мира. Заинтересовавшись моими рыданиями, ко мне подошла маленькая собачка и лизнула мою штанину. Я пнула ее ногой, и она зарычала. Не помню, как я шла домой, как затаскивала себя вверх по лестнице и потом в кровать. Помню только, что далеко за полночь так там и лежала, не раздевшись, без сна и вся в слезах, когда через двор пророкотал родстер Сета. Грохот машины отозвался дрожью в оконном стекле и у меня в костях. Услышав, как открылась и закрылась боковая дверь, я вскочила с постели, выбежала из комнаты и бросилась вниз по лестнице, на кухню, к Сету. Свет он не включал. Только по темному силуэту я догадалась, что он сидит, сгорбившись, на скамейке у задней двери, не сняв ни куртки, ни ботинок. Он, конечно, знал, что я стою в дверном проеме, но сидел тихо и неподвижно. От него разило виски, сигаретами и выхлопными газами. Я потянулась к выключателю, но в последний момент передумала. Мне не хотелось видеть его лицо. Я уже и без того знала все, что должна была узнать. – Я тебя ненавижу, – сплюнула я в темноту, будто слова эти были кислой желчью, копившейся у меня внутри всю мою жизнь. – Слышь, Тори, а я ведь кой-че получше огреб, чем эта их награда, – проговорил он заплетающимся языком и с неожиданной нежностью – так делятся с друзьями хорошими новостями. – Кой-че куда получше, – добавил он, после чего устало вздохнул и пьяно хихикнул. – Куда получше, – повторил он себе под нос с таким изумлением, просвечивающим сквозь пьяную гордость, будто сам себе не верил, и тут я вдруг содрогнулась от тошнотворного осознания, что Сет не просто выгнал моего Уила из города, не просто поймал его и сдал властям. Если бы я включила свет, то наверняка увидела бы у него на руках кровь. Я развернулась и как в тумане поползла на четвереньках вверх по лестнице, едва ощущая под собой руки и ноги; пошатываясь, добралась по коридору до своей комнаты и, как больное животное, съежилась на кровати. Потекли недели ожидания того дня, когда подтвердятся мои страхи, и все эти недели я двигалась по дому словно зомби: выполняла домашние дела так, будто тело мне не принадлежит, чувствовала себя больной и каждый подъем солнца, его движение по небу и закат сносила с отвращением. – Заболела? – распахнул папа мою дверь как‐то утром, когда я не смогла подняться к завтраку. Я приглушенно промычала из‐под одеяла. – Съездить за доктором Бернетом? – спросил он. – Нет, – просипела я. Папа закрыл дверь и пошел вниз. В меня когтями вцепился жуткий стыд, когда я представила себе, как папа сам себе готовит завтрак, поэтому я встала и спустилась на кухню, и на следующее утро сделала то же самое, и на следующее, и так повторялось изо дня в день: я тупо выполняла свои обязанности, ничего не чувствуя и одновременно страдая от боли. К концу дня я падала с ног от усталости, горя и попыток разгадать загадку, но все же каждый вечер, когда все дела были переделаны, на дом опускалась темнота и тишина, и папа с Огом закрывались каждый у себя в комнате, а Сета носило неизвестно где, я надевала на себя несколько слоев и выскальзывала из дома в ледяную темноту на поиски Уила. Мороз просаливал длинные руки деревьев у меня над головой, под ботинками хрустели мертвые листья. Как и в ту ночь, когда пропал Уил, я все шла и шла, заглядывая в каждое место, где мы встречались, и перед каждым поворотом загадывала, что сейчас увижу его силуэт, терпеливо прислонившийся к дереву, и его широкую улыбку, сверкающую сквозь темноту. Все это время я осознавала, что заигрываю с безумием и что моя надежда – лишь обманный трюк любви. Искать его было бесполезно. Ночь за ночью я заглядывала в окно к Руби-Элис Экерс и всякий раз обнаруживала ее там одну, она спала на диване, похожая на труп. Ее собаки, из‐за холодов перемещенные в дом, спали клубочками по всей комнате. Уходя обратно через ее непривычно тихий двор, я думала: а что, если, разъезжая на велосипеде, Руби-Элис дни напролет металась по городу точно так же, как мечусь теперь ночи напролет я сама, вдруг все это время она пыталась вопреки здравому смыслу отыскать своих любимых, которых потеряла, и еще я думала: а что, если безумие от горя, сразившее Руби-Элис, теперь явилось и за мной? Как‐то утром в конце ноября я стояла в заднем ряду магазина Чапмена, выбирая коробку пищевой соды, как будто бы в коробке пищевой соды был какой‐то смысл, и двое фермеров стояли облокотившись на прилавок с колбасами и беседовали – так громко, что я невольно подслушала обрывки того, что слышать было просто невозможно: Тело, ага. На дне Блэк-каньона. Тот краснокожий парень. Только, считай, без кожи. За машиной протащили по дороге. И сбросили. Сколько горя способен вынести человек? Я и без того уже носила внутри огромные связки тоски, вины, любви, страха, растерянности, а еще, хотя я пока не вполне это понимала, ребенка, формирующегося у меня в утробе. Слова двоих фермеров в меня едва поместились, но удержать их внутри я уже не сумела. Даже тех обрывков, что я успела впитать, оказалось слишком много. Я рухнула на колени, и меня вырвало. Мистер Чапмен выбежал из‐за прилавка мне на помощь. Он поднял меня из грязной лужи на безупречно чистом деревянном полу, довел до табурета и принес стакан воды. Другие тоже суетились вокруг меня – теперь я не могу вспомнить, кто именно это был, помню только смешение протянутых рук, заботливых голосов и встревоженных взглядов, пока Чапмен шваброй вытирал пол. Я нашла в себе силы лишь на то, чтобы извиниться и, пошатываясь выйти из магазина. Прошлой ночью выпала легкая снежная пыльца, и теперь солнце отражалось от Мейн-стрит с беспощадной яркостью. Я заслонила глаза рукой, а в голове все отдавалось эхом: За машиной протащили по дороге. Тот краснокожий парень. Только, считай, без кожи. Едва переставляя ноги, я двинулась прочь от магазинчика Чапмена, стараясь вернуться домой так, чтобы миновать пересечение Норт-Лоры и Мейн-стрит. Высоко над Айолой вздымались, сверкая на солнце, склоны Биг-Блю, и свежий белый снег на их вершинах сквозь слезы казался мне измятым и некрасивым. Уилу ничего не стоило укрыться в этих горах. А он вместо этого выбрал меня. Я попробовала вынести непереносимое и представила себе, что он сейчас там, в хижине, лежит, укутавшись в одеяла, а солнечный свет льется через единственное окошко и мягко ложится на его чудесную кожу. И все же. Я знала правду: мир слишком жесток, чтобы уберечь невинного мальчика или измерить, сколько бед мы в состоянии вынести, и Блэк-каньон стал для Уила глубокой и страшной могилой из‐за того, что он предпочел остаться, чтобы любить меня. Часть II 1949–1955 Глава десятая 1949 Зима в тот год выдалась самой бесснежной за всю историю округа Ганнисона. Температура в Айоле опустилась до привычной минусовой отметки, но снега было не до- проситься. Папа беспокоился из‐за низкого уровня воды в реке и вероятности засухи следующим летом, а я была рада, что для ежедневных хозяйственных дел не приходится прокапывать себе дорогу лопатой или пробираться, как это часто бывало у нас зимой, напрямик через сугробы. Всю эту долгую зиму зловеще-коричневого цвета верной сестрой моему горю была усталость. Временами я не находила сил на то, чтобы принести корзину с яйцами из курятника, или на то, чтобы встать, дойти до конюшни и повозить граблями по стойлу Авеля. Я помню, как еле поднимала руки, чтобы хорошенько вымыть голову, сидя в ванне по воскресеньям. Зато я с изумлением окидывала взглядом собственное тело и наблюдала, как увеличиваются груди и разбухает живот. Вены на руках и ногах, когда‐то тоненькие, как ниточки, теперь выпирали из‐под кожи, будто молодые змеи. Мои ежемесячные кровотечения прекратились. Я была настолько наивна, что воображала, будто это от горя меня так раздувает и будто все это время во мне копится кровь, тоска и печаль, пока в один прекрасный день меня, слава богу, не разорвет окончательно. И лишь с первым трепетом жизни – сначала таким слабым, словно бабочка взмахнула крыльями, а потом чуть сильнее, крошечной птичкой в животе – я наконец в полной мере осознала истинную причину своего разбухания и недомогания. Всю зиму я скрывала от мужчин в доме свою растущую полноту. Сначала это было несложно – я просто обматывала набухшие груди эластичным бинтом, как когда‐то, робким подростком, скрывала их только-только наметившиеся бутоны, и выходила на лишенный влаги морозный воздух в многочисленных свитерах и юбках. Папа был слишком занят перевозкой сена, заготовкой столбов для забора на ранчо Митчеллов и перекладыванием разваливающейся стены нашего сарая. Дядя Ог почти все дни проводил у себя в комнате – потягивал виски, слушал радио, и не знаю, чем еще он там занимался, чтобы коротать дни до тех пор, пока весна не позволит ему снова перебраться на привычный насест на крыльце. Иногда я ловила на себе его взгляд, когда раскладывала по тарелкам еду или вешала в его шкаф выстиранную одежду, – он просто смотрел, без видимого подозрения, злобы или жалости, но его глаза будто бы говорили, что он только теперь заметил, что я существую, что я, оказывается, человек, да еще и живу с ним под одной крышей. Ему было что‐то известно о моих секретах, но он никогда ничего не говорил.
Сет по большей части отсутствовал. С того дня, когда обнаружили тело Уила, у него всегда находилась какая‐нибудь причина уехать из Айолы – то одна, то другая. Сначала он отправился на охоту с Форрестом Дэвисом, их не было две недели, а домой они привезли только трех тетеревов и одного захудалого лося, в лучшем случае годовалого. Потом подвернулась работа на железной дороге, о которой прослышал Холден Оукли: где‐то на юге недалеко от Дуранго, там их обоих и еще Дэвиса наняли примерно на месяц. Вернулся Сет с пачкой наличных для нашей банки с хозяйственными деньгами, пробыл несколько дней, помогая папе закончить верхнюю часть стены в сарае и каждый вечер напиваясь в городе, со мной он не заговаривал и даже не смотрел в мою сторону, а потом снова сорвался с места – поработать на стройке в Монтроузе. Папа ничего не имел против, коль скоро Сет вкладывался в семейный бюджет. Вообще впечатление было такое, будто каждый раз, когда Сет снова внезапно исчезает, папа вздыхает с облегчением. Никто в городе не связал имя Сета с гибелью Уила, хотя сделать это было бы нетрудно, если бы кому‐нибудь по‐настоящему захотелось найти виновного. Я видела, что у папы есть на этот счет свои подозрения. Мне не хватало решимости поговорить с Сетом. С тех пор как Уила не стало, я не могла думать ни о чем другом, и потрясение заставило меня вернуться к роли послушной девочки. Я искала укрытия и утешения в повседневных делах, а о том ужасном действии, которое кто‐то сотворил, старалась думать как можно меньше: ни разу не взглянула на задний бампер родстера Сета в попытке отыскать там обрывок веревки или кровь, ни разу не позволила себе вообразить тело Уила, которое волокут по гравию, ни разу не потребовала, чтобы шериф Лайл расследовал это убийство, и ни разу не указала пальцем на своего брата. Короче говоря, я струсила, и Сет знал, что я струшу. И все‐таки живот мой продолжал расти, и настал момент, когда я поняла, что вечно прятаться в привычной рутине не получится. К февралю мне пришлось перешивать пуговицы, чтобы расставить юбки. Каждое утро я просыпалась смертельно голодная, и в то же время меня тошнило. Обычные утренние ароматы – яиц, перца, ветчины, печенья, масла и даже запах хлева и поленницы, который задувало в дом ветром каждый раз, когда со двора входил папа, – проникали в меня так глубоко, что вызывали приступ рвоты и вынуждали сломя голову бежать в туалет. К концу марта я выросла изо всей своей одежды, кроме одного свободного платья без талии. Щеки округлились, пальцы потолстели, а живот под слоями свитеров, с каждым днем все более удушливо-жарких, выпирал будто дыня. К апрелю я поняла, что дольше оставаться дома нельзя. Я начала планировать свой уход так, будто придумывала его для какой‐то другой девушки. В детстве у меня было не так уж много друзей, воображаемых или настоящих, так что старый холщовый рюкзак я собирала не для кого‐нибудь конкретного. В припасы я включила веревку, вяленое мясо, спички и свечи, кастрюлю, топор, стеклянные и жестяные банки с консервами из кладовки, нож, семена овощей, вязальные спицы, пряжу, кусок мыла, завернутый в вощеную бумагу, один из гигантских свитеров Ога – в общем, все, что может понадобится девушке, попавшей в беду, девушке, которая вынуждена убегать. Я проложила для нее маршрут, порадовалась, что снегу в горах в этом году выпало совсем немного, и попыталась предусмотреть для нее все необходимое и предугадать все подводные камни. И вплоть до того самого пасмурного утра в середине апреля, когда дядя Ог после завтрака укатил обратно к себе в комнату, а папа посадил Рыбака в грузовик и поехал помогать мистеру Митчеллу с отелом, на каком‐то бессознательном уровне я отказывалась верить в то, что эта девушка, которая забеременела и убегает в горы, чтобы уберечь себя и свою семью от позора, а своего ребенка – от убийцы-брата, на самом деле я сама. Я задала Авелю ведро овса, оседлала его и вывела из сарая. Водрузила на плечи тяжелый рюкзак с припасами, неуклюже взгромоздилась на лошадь и рысью поскакала прочь от дома через погруженный в спячку персиковый сад. И не оглянулась. Я повела Авеля вдоль ручья Уиллоу-крик и вверх по скалистому склону, пока не очутилась на такой высоте, откуда Айола казалась маленьким квадратным отпечатком в извилистой долине. Река Ганнисон выглядела отсюда серой лентой, перекинутой через середину города, вода в ней была низкой и неподвижной из‐за засухи и холодов, а вдоль берега тянулись рельсы железной дороги и трасса 50. Я разглядела темный сосновый лоскуток земли Руби-Элис к юго-востоку от центра, а рядом – нашу длинную подъездную дорожку. Я пробежалась глазами по ее бледному гравию и дошла до двух грязновато-белых квадратов – дома и сарая, окаймленных редкой щетинкой весенних фруктовых деревьев. Слегка позеленевшее пастбище Митчеллов было усыпано коричневыми пятнышками, рядом с пятнышками покрупнее – пятнышки помельче, коровы и новорожденные телята, а где‐то среди них – булавочная головка: мой отец. На дальнем краю долины поднимался дым над выжженной землей: кто‐то – судя по местоположению, мистер Клифтон или, может быть, Оукли – жег поля, приготовляясь к посеву. Я почувствовала укол совести из‐за того, что до отъезда не засеяла огород. Лук был посажен еще осенью, на посадку картофеля папа найдет помощников, но вот сажать огород, едва потеплеет, – это женское дело. Интересно, найдет папа семена, которые я оставила для него, аккуратно подписав названия, и посадит сам, или просто обойдется без овощей? Мне трудно было сжиться с мыслью, что, каким бы ни было его решение, что бы он там отныне ни ел, как бы ни мыл посуду и вообще как бы ни управлялся, – все это отныне меня не касалось. Я развернулась и продолжила подниматься в горы, оставляя за спиной все, что было мне знакомо. Перевалив через гребень и добравшись до вершины очередного подъема – из города меня увидеть уже не могли, но все‐таки мы зашли еще не настолько далеко, чтобы Авель не сумел найти дорогу домой, – я спешилась. Коснувшись ногами земли, я едва не рухнула под тяжестью рюкзака. Чтобы не упасть, вцепилась в поводья Авеля, осознавая, что тяжесть моей ноши удваивается грузом сомнений. Я долго стояла у лошади под боком, размышляя над тем, как быть дальше: оба возможных варианта одинаково меня страшили, я не знала, как двинуться вперед к реализации своего плана, но и вернуться обратно в сторону дома тоже не могла. Я не верила в свои силы – ни в физические, ни в моральные, и как же велик был соблазн забраться на царственное животное, терпеливо дожидавшееся моего решения. Я уткнулась лицом в шею Авеля, понимая, что, если отпущу его, то отрежу себе путь ко всему, что было мне знакомо в этой жизни. Едва он развернется и потрусит вниз по склону с неспешностью и уверенностью, которые свойственны лошадям, всегда инстинктивно отыскивающим дорогу обратно – туда, где, как им хорошо известно, их ждет сладкая люцерна и мягкая постель из сена, я останусь здесь совсем одна, крошечная девочка-пылинка в бескрайних и непредсказуемых горах. Я ощущала щекой глубокое и ровное дыхание Авеля. Его каштановая шерсть была теплой и влажной, мягкой, как вата. Я помнила, как он родился, мне тогда было восемь лет. Мать вытащила меня из постели перед самым рассветом, и мы сидели с ней и мальчиками на мешке соломы и зачарованно смотрели, как папа мастерски вынимает из кровавой дыры кобылицы сначала одну, а потом еще одну похожую на веточку ногу. Авель рванул в наш мир с такой силой, что папа с осклизлым жеребенком на руках опрокинулся на спину, одновременно хохоча и ругаясь бранными словами, и потом не отрываясь смотрел на осоловелого новорожденного, будто укачивал собственного младенца. Наша мать сразу же назвала жеребенка Авелем и сказала папе, что сам Адам едва ли смотрел на своего ребенка с большим трепетом. – Не Каин? – поддел ее папа – он был тогда другим человеком, с искорками юмора и легкости – и отпустил малыша, чтобы тот уткнулся в морду своей матери. – Не Каин, – коротко ответила мать, которая не любила шуток на библейские темы. Мой детский ум был не в состоянии постичь, как это лошадка, которой еще несколько минут назад не было на свете, внезапно обрела и тело, и имя, и жизнь, и стала частью нашей фермы, совсем как персиковые деревья и ручей. Мать вздохнула с раздражением над папиным остроумием и пошла обратно в дом готовить завтрак, папа стал мыться в глубокой раковине в сарае, а Кэл и Сет подхватили ведра для корма и грабли и приступили к своим утренним обязанностям. А я никак не могла уйти. Нечто возникло из ничего буквально у нас на глазах. Я осторожно приблизилась к лежащему новорожденному Авелю и, потянувшись к нему рукой, коснулась блестящей новенькой шеи. Он взглянул на меня спокойными любопытными глазами, которые говорили, что он не больше моего понимает, как так вышло, что он появился на свет. Теперь я погладила то же самое место на шее Авеля и поцеловала его на прощанье. И сделала шаг назад. – Домой, Авель. А ну! – крикнула я и тут же усомнилась в том, что поступаю правильно. Конь развернулся в направлении спуска, но спускаться не стал. – А ну пошел! Эй! Давай! – заорала я и замахала руками, как пропеллерами. Авель не тронулся с места. Я продолжала на него кричать, но при этом примерялась к мысли о том, чтобы оставить его со мной, снова взобраться в седло и поехать дальше в горы не только с комфортом, но еще и в сопровождении друга. Но я и так уже наломала дров. Как бы сильно мне ни хотелось, чтобы Авель остался, я не могла забрать папиного коня, и к тому же я ведь не знала, что там ждет меня дальше, и не хотела подвергать Авеля опасности. Со слезами на глазах я схватила камень размером с бейсбольный мяч и метнула им в задние ноги коня. Камень ударился о землю у самого его копыта, Аведь испуганно дернулся и сделал несколько шагов вперед. Я схватила еще один камень и снова бросила, на этот раз ударив Авеля прямо над хвостом. Я бросила еще, и еще, уже рыдая в голос над абсурдностью своих действий по отношению к животному, которого люблю, и тогда он, неловко ступая, поковылял вниз по склону – неохотно, испуганно, время от времени оглядываясь на меня, будто желая задать вопрос, который не умел сформулировать. Я всегда была хорошей девочкой. Послушной, обязательной и почтительной к старшим. Я читала Библию. Я укладывала персики в корзину так, будто каждый сделан из тонкого стекла. Я содержала дом в чистоте, заботилась о том, чтобы все были сыты, и никто ни разу не слышал, как я плачу. Я сама, без подсказки, разобралась, как жить на свете без матери. А потом столкнулась с чумазым незнакомцем на перекрестке Норт-Лоры и Мейн-стрит и влюбилась. Достаточно одного-единственного ливня, чтобы размыть берега и изменить направление реки, – достаточно одного обстоятельства в жизни девушки, чтобы стереть все, чем она была прежде. Я все орала и бросала камень за камнем, изливая на бедное животное скопившееся горе и страх. Как и я сама до встречи с Уилом, Авель не знал в своей жизни ничего, кроме преданности и послушания. Каждый брошенный мною камень учил его тому, что недавно узнала я: в этом мире на всякую долю добра приходится две доли зла. Ты можешь быть хорошей девочкой, хорошей лошадью, можешь слушаться, можешь любить, но не рассчитывай на то, что, если ты поступаешь правильно, значит, и с тобой поступят правильно в ответ. Последний камень рубанул Авеля по щеке, и, к моему ужасу, рассек ее до крови. Бедняга припустил под гору, прочь от девчонки, которая когда‐то была к нему добра. Я рухнула на свою поклажу и рыдала, а тучи тем временем расступились, и в лучах полуденного солнца слезы сохли, покрывая мои щеки соленой коркой. Я представила себе нашу кухню – тихую, словно полночь, и плиту – холодную и пустую. Папа наверняка пообедает у Митчеллов, так что Ог первым узнает, что я убежала. Еще даже не успев докатиться до кухни, он обратит внимание на отсутствие ароматов, а когда въедет внутрь и обнаружит, что его некому обслужить, подозрения подтвердятся. Он не станет поднимать тревогу и звонить папе, не станет делиться с ним тем, что для него самого уже вполне очевидно. Обе эти реакции были бы уж слишком похожи на заботу. Когда папа вернется вечером домой, уставший и весь в крови от сегодняшнего отела, первым делом он обнаружит оседланного Авеля, свободно разгуливающего по двору, а потом войдет в дом и не найдет там приготовленного к его приезду ужина. Мне было нелегко представить себе, как папа вдруг задумывается над моим отсутствием, как он внезапно осознает, что я, его дочь, – живой человек, а не просто удобное приспособление, домашняя прислуга, воспитанная и предсказуемая девочка. Я рисовала в своем воображении, как он осторожно открывает дверь в мою комнату, как находит записку, которую я оставила для него на кровати, и медленно разворачивает ее натруженными пальцами. Я горевала, что не написала больше, что не хватило смелости сказать ему всю правду. В записке было: Папа! Я ненадолго уехала. Нужно позаботиться об одном важном деле. Прошу тебя, не ищи меня. Я вернусь, как только смогу. Я тебя люблю. Прости меня. Не волнуйся. Виктория Лежа на своей поклаже, я гадала: когда настанет утро и телята продолжат появляться на свет, и мистеру Митчеллу и его коровам опять понадобится помощь папиных умелых рук, вернется он к работе, которую необходимо было сделать, или отправится искать меня? Я не знала. Я надеялась, что моя подпись – Виктория, а не Тори – укажет ему на то, что он и не заметил, как я повзрослела и теперь могу сама принимать решения. За всю мою жизнь он ни разу не назвал меня Викторией – ни в гневе, ни в приступе нежности, – поэтому наверняка увидит в сбежавшей девушке, в этой молодой женщине по имени Виктория кого‐то совершенно незнакомого. И тут я сообразила, что ведь это Тори недоставало решимости встать и сдвинуться с места, а Виктория – та Виктория, которую знал Уил, – сильная женщина, и ее не остановить. Я, Виктория, поднялась на ноги. Взвалила рюкзак на плечи, подсунула большие пальцы под ремни, чтобы отрегулировать натяжение, и пошла. Я не была уверена в том, что помню дорогу к хижине, где мы с Уилом лежали вместе, поэтому призвала на помощь интуицию и даже младенца в утробе, чтобы указывали мне путь. Каким бы абсурдом это ни казалось, мне не на что больше было надеяться, кроме того, что хижина сама притянет меня к себе и что мы с ребенком инстинктивно почувствуем магнитное поле места, где все для нас началось. Я шла наугад без дорог и тропинок, стараясь не представлять себе, как Авель устало бредет в противоположном направлении по склонам, поросшим полынью и усыпанным камнями. Я все надеялась увидеть что‐нибудь знакомое из нашего похода с Уилом так много месяцев назад, когда осень еще только-только превращалась в зиму. Я представляла себе нас тогдашних, пьяных от любви, и как мы шли тогда бок о бок, как прекрасна была его улыбка, как легко он брал меня за руку, и отпускал, и снова брал, как наклонился и сорвал веточку полыни, как вертел ее между пальцами, пока листья не рассыпались в труху, и тогда с наслаждением втянул их запах и поднес сухую ветку к моему носу. Словно для того, чтобы воскресить хотя бы маленькую часть его, я нагнулась и потянула за стебель полыни, оторвала его точь‐в-точь, как он тогда, и сунула под лямку рюкзака. Едкий запах оживил туманное воспоминание, и оно, похоже, указало мне верное направление. Поднявшись на холм, я увидела ряд высоких утесов из песчаника, подтверждающих, что память меня не подвела. Уил называл их часовыми и показывал мне, как их силуэты будто прижимаются друг к другу бедрами. Я зашагала вниз по холму и обошла четыре зубчатых башни. Дальше дорогу я уже знала. Я пробралась сквозь голые осины, усыпанные созревающими золотистыми почками, и поднялась на еще один холм. Там я на несколько минут присела, немного выбившаяся из сил, но приободренная, попила воды из фляги, потом тяжело спустилась в высохшее русло бывшей реки и поднялась по последнему склону из осин вперемешку с соснами и редкими кучками таящего снега. И вот она показалась в просвете между деревьями – маленькая деревянная лачуга, где мы с Уилом нашли тогда укрытие. Она оказалась еще более скромной, чем в моих воспоминаниях, не больше лошадиного стойла, и устроена была прямо на неровной земле, а крышей ей служили постеленные вкривь и вкось ржавые листы жести. – Просто заброшенная охотничья хижина, – сказал Уил, когда я поинтересовалась вслух, не вторгаемся ли мы на частную территорию. – Никому нет до нее дела, кроме пауков и прочей живности, которую я отсюда прогнал. Укол в сердце снова напомнил мне о том, что, если бы Уил укрылся здесь на всю зиму, борясь со снегом, ледяным холодом и голодом, у него и то было бы больше шансов остаться в живых, чем оказалось в действительности – когда он перебрался поближе к людям. С тех пор как он спустился с гор, я не всегда знала, где он ночует – предполагала, что у Руби-Элис, то в доме, то в сарае, – но зато я с убийственной твердостью знала, что оставил он этот безопасный райский уголок из‐за меня. Я ступила на грязную лужайку. Сбросила с плеч тяжелый рюкзак, уселась на него и огляделась по сторонам. До хижины я добралась, но что делать дальше? Войти в комнату, где расцвела наша любовь, но куда Уил больше никогда не вернется, будет невыносимо. Оставаться снаружи, ничем не защищенной, посреди этого бесприютного простора, представлялось таким же немыслимым. Разбивать здесь лагерь и устраивать новую жизнь в этом самом месте будет полным безумием. Я просидела так довольно долго, парализованная усталостью и смятением. День клонился к вечеру, холодало, и лес становился все более мрачным и зловещим, так что у меня не осталось выбора: пришлось встать и войти в хижину. Я представила себе, что это Уил схватил меня за руку, помог подняться на ноги и повел, откинув оленью шкуру на входе и пригласив войти – точь‐в-точь как в первый раз, когда я переступила этот порог. Едва войдя внутрь, я увидела, что там все осталось таким же, как перед его уходом: в углу аккуратной стопкой стояли консервы из свинины с фасолью, на ржавом гвозде висела алюминиевая фляга, на коробке спичек стояла банка с наполовину прогоревшей свечой. Легко было поддаться иллюзии, что он в любую минуту вернется. На кровати лежала груда одеял Руби-Элис. Я опустила рюкзак на земляной пол; сил на то, чтобы рыться в нем в поисках еды, не было. Сняла ботинки, нерешительно приподняла край одеяла и забралась в постель, чувствуя, как внутри вздрагивает мой малыш. Я сделала глубокий долгий вдох, надеясь уловить запах Уила. То ли одеяла и в самом деле до сих пор им пахли, то ли я себе это нафантазировала, чтобы не сойти с ума от горя и страха, но я укуталась в его запах, отгородилась от всех прочих ощущений и уснула. Весь следующий день я была во власти усталости. Я выбиралась из‐под одеял, только чтобы облегчиться за хижиной и съесть холодного супа из банки. За всю свою жизнь я ни разу не провела в постели целый день. Даже заболевая, я всегда помогала маме по хозяйству, а когда она умерла, выполняла обязанности по дому каждый день, что бы ни случилось, как до меня делала она. Возможность с утра до ночи валяться в постели, не имея неотложных дел и никого, кто мог бы меня в этом упрекнуть, должна была показаться мне роскошью, но в действительности никакой радости не доставляла. Я то проваливалась в сон, то снова просыпалась, и странное мое оцепенение сопровождалось тревогой из‐за бездействия, необходимости принятия решений и незнакомых звуков, подступавших к хижине со всех сторон. Мне снился Уил, он то ласкал меня, то смеялся, а потом, впервые, мне приснилось, как он умирает, привязанный к несущемуся на полном ходу родстеру, и кожа сдирается с него, как тонкая бумажная обертка. Я проснулась вся в поту и запаниковала из‐за луча теплого солнца, заглянувшего в крошечное окошко, – несколько секунд осматривалась в недоумении и не могла сообразить, где нахожусь. Отрезанная от взглядов и осуждения других, я свернулась клубочком и зарыдала – я раньше и не знала, что можно рыдать с таким отчаянием. Стоило мне дать волю тоске, как в ее мертвой хватке оказались и мать, и Кэл, и тетя Вив – я горевала по ним почти так же, как по Уилу, тоска сжимала мне сердце, как сжимает кулак хозяйственную тряпку, – выдавливая слезы и удушая рыданиями. В ту ночь я спала крепко, без снов, жаждая укрытия и утешения.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!