Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 23 из 64 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Перестав колебаться, он отворил стеклянную дверь, которая шумно за ним захлопнулась, и стал всходить по парадной лестнице во второй этаж. Лестница была темная, каменная, грубого устройства, а стены ее окрашены красною краской. Он знал, что Рогожин с матерью и братом занимает весь второй этаж этого скучного дома. Отворивший князю человек провел его без доклада и вел долго; проходили они и одну парадную залу, которой стены были “под мрамор”, со штучным, дубовым полом и с мебелью двадцатых годов, грубою и тяжеловесною, проходили и какие-то маленькие клетушки, делая крючки и зигзаги, поднимаясь на две, на три ступени и на столько же спускаясь вниз, и наконец постучались в одну дверь. Дверь отворил сам Парфен Семеныч; увидев князя, он до того побледнел и остолбенел на месте, что некоторое время похож был на каменного истукана, смотря своим неподвижным и испуганным взглядом и скривив рот в какую-то в высшей степени недоумевающую улыбку, — точно в посещении князя он находил что-то невозможное и почти чудесное. Князь хоть и ожидал чего-нибудь в этом роде, но даже удивился. — Парфен, может, я не кстати, я ведь и уйду, — проговорил он наконец в смущении. — Кстати! кстати! — опомнился, наконец, Парфен, — милости просим, входи! Они говорили друг другу ты. В Москве им случалось сходиться часто и подолгу, было даже несколько мгновений в их встречах, слишком памятно запечатлевшихся друг у друга в сердце. Теперь же они месяца три слишком как не видались. Бледность и как бы мелкая, беглая судорога всё еще не покидали лица Рогожина. Он хоть и позвал гостя, но необыкновенное смущение его продолжалось. Пока он подводил князя к креслам и усаживал его к столу, тот случайно обернулся к нему и остановился под впечатлением чрезвычайно странного и тяжелого его взгляда. Что-то как бы пронзило князя и вместе с тем как бы что-то ему припомнилось — недавнее, тяжелое, мрачное. Не садясь и остановившись неподвижно, он некоторое время смотрел Рогожину прямо в глаза; они еще как бы сильнее блеснули в первое мгновение. Наконец, Рогожин усмехнулся, но несколько смутившись и как бы потерявшись. — Что ты так смотришь пристально? — пробормотал он: — садись! Князь сел. — Парфен, — сказал он, — скажи мне прямо, знал ты, что я приеду сегодня в Петербург, или нет? — Что ты приедешь, я так и думал, и видишь, не ошибся, — прибавил тот, язвительно усмехнувшись, — но почем я знал, что ты сегодня приедешь? Некоторая резкая порывчатость и странная раздражительность вопроса, заключавшегося в ответе, еще более поразили князя. — Да хоть бы и знал, что сегодня, из-за чего же так раздражаться? — тихо промолвил князь в смущении. — Да ты к чему спрашиваешь-то? — Давеча, выходя из вагона, я увидел пару совершенно таких же глаз, какими ты сейчас сзади поглядел на меня. — Вона! Чьи же были глаза-то? — подозрительно пробормотал Рогожин. Князю показалось, что он вздрогнул. — Не знаю; в толпе, мне даже кажется, что померещилось; мне начинает всё что-то мерещиться. Я, брат Парфен, чувствую себя почти в роде того, как бывало со мной лет пять назад, еще когда припадки приходили. — Что ж, может и померещилось; я не знаю… — бормотал Парфен. Ласковая улыбка на лице его очень не шла к нему в эту минуту, точно в этой улыбке что-то сломалось, и как будто Парфен никак не в силах был склеить ее, как ни пытался. — Что ж, опять за границу, что ли? — спросил он и вдруг прибавил: — А помнишь, как мы в вагоне, по осени, из Пскова ехали, я сюда, а ты… в плаще-то, помнишь, штиблетишки-то? И Рогожин вдруг засмеялся, в этот раз с какою-то откровенною злобой, и точно обрадовавшись, что удалось хоть чем-нибудь ее выразить. — Ты здесь совсем поселился? — спросил князь, оглядывая кабинет. — Да, я у себя. Где же мне и быть-то? — Давно мы не видались. Про тебя я такие вещи слышал, что как будто и не ты. — Мало ли что не наскажут, — сухо заметил Рогожин. — Однако же ты всю компанию разогнал; сам вот в родительском доме сидишь, не проказишь. Что ж, хорошо. Дом-то твой или ваш общий? — Дом матушкин. К ней сюда чрез коридор. — А где брат твой живет? — Брат Семен Семеныч во флигеле. — Семейный он? — Вдовый. Тебе для чего это надо? Князь поглядел и не ответил; он вдруг задумался и, кажется, не слыхал вопроса. Рогожин не настаивал и выжидал. Помолчали. — Я твой дом сейчас, подходя, за сто шагов угадал, — сказал князь. — Почему так? — Не знаю совсем. Твой дом имеет физиономию всего вашего семейства и всей вашей рогожинской жизни, а спроси, почему я этак заключил, — ничем объяснить не могу. Бред, конечно. Даже боюсь, что это меня так беспокоит. Прежде и не вздумал бы, что ты в таком доме живешь, а как увидал его, так сейчас и подумалось: “да ведь такой точно у него и должен быта дом!” — Вишь! — неопределенно усмехнулся Рогожин, не совсем понимая неясную мысль князя. — Этот дом еще дедушка строил, — заметил он. — В нем всё скопцы жили, Хлудяковы, да и теперь у нас нанимают. — Мрак-то какой. Мрачно ты сидишь, — сказал князь, оглядывая кабинет.
Это была большая комната, высокая, темноватая, заставленная всякою мебелью, — большею частью большими деловыми столами, бюро, шкафами, в которых хранились деловые книги и какие-то бумаги. Красный, широкий, сафьянный диван очевидно, служил Рогожину постелью. Князь заметил на столе, за который усадил его Рогожин, две-три книги; одна из них, история Соловьева, была развернута и заложена отметкой. По стенам висело в тусклых золоченых рамах несколько масляных картин, темных, закоптелых и на которых очень трудно было что-нибудь разобрать. Один портрет во весь рост привлек на себя внимание князя: он изображал человека лет пятидесяти, в сюртуке покроя немецкого, но длиннополом, с двумя медалями на шее, с очень редкою и коротенькою седоватою бородкой, со сморщенным и желтым лицом, с подозрительным, скрытным и скорбным взглядом. — Это уж не отец ли твой? — спросил князь. — Он самый и есть, — отвечал с неприятною усмешкой Рогожин, точно готовясь к немедленной бесцеремонной какой-нибудь шутке насчет покойного своего родителя. — Он был ведь не из старообрядцев? — Нет, ходил в церковь, а это правда, говорил, что по старой вере правильнее. Скопцов тоже уважал очень. Это вот его кабинет и был. Ты почему спросил, по старой ли вере? — Свадьбу-то здесь справлять будешь? — 3-здесь, — ответил Рогожин, чуть не вздрогнув от неожиданного вопроса. — Скоро у вас? — Сам знаешь, от меня ли зависит? — Парфен, я тебе не враг и мешать тебе ни в чем не намерен. Это я теперь повторяю так же, как заявлял и прежде, один раз, в такую же почти минуту. Когда в Москве твоя свадьба шла, я тебе не мешал, ты знаешь. В первый раз она сама ко мне бросилась, чуть не из-под венца, прося “спасти” ее от тебя. Я ее собственные слова тебе повторяю. Потом и от меня убежала; ты опять ее разыскал и к венцу повел, и вот, говорят, она опять от тебя убежала сюда. Правда ли это? Мне так Лебедев дал знать, я потому и приехал. А о том, что у вас опять здесь сладилось, я только вчера в вагоне в первый раз узнал от одного из твоих прежних приятелей, от Залежева, если хочешь знать. Ехал же я сюда, имея намерение: я хотел ее, наконец, уговорить за границу поехать для поправления здоровья; она очень расстроена и телом, и душой, головой особенно, и, по-моему, в большом уходе нуждается. Сам я за границу ее сопровождать не хотел, а имел в виду всё это без себя устроить. Говорю тебе истинную правду. Если совершенная правда, что у вас опять это дело сладилось, то я и на глаза ей не покажусь, да и к тебе больше никогда не приду. Ты сам знаешь, что я тебя не обманываю, потому что всегда был откровенен с тобой. Своих мыслей об этом я от тебя никогда не скрывал и всегда говорил, что за тобою ей непременная гибель. Тебе тоже погибель… может быть, еще пуще чем ей. Если бы вы опять разошлись, то я был бы очень доволен; но расстраивать и разлаживать вас сам я не намерен. Будь же спокоен и не подозревай меня. Да и сам ты знаешь: был ли я когда-нибудь твоим настоящим соперником, даже и тогда, когда она ко мне убежала. Вот ты теперь засмеялся; я знаю, чему ты усмехнулся. Да, мы жили там розно и в разных городах, и ты всё это знаешь наверно. Я ведь тебе уж и прежде растолковал, что я ее “не любовью люблю, а жалостью”. Я думаю, что я это точно определяю. Ты говорил тогда, что эти слова мои понял; правда ли? понял ли? Вон как ты ненавистно смотришь! Я тебя успокоить пришел, потому что и ты мне дорог. Я очень тебя люблю, Парфен. А теперь уйду и никогда не приду. Прощай. Князь встал. — Посиди со мной, — тихо сказал Парфен, не подымаясь с места и склонив голову на правую ладонь: — я тебя давно не видал. Князь сел. Оба опять замолчали. — Я, как тебя нет предо мною, то тотчас же к тебе злобу и чувствую, Лев Николаевич. В эти три месяца, что я тебя не видал, каждую минуту на тебя злобился, ей богу. Так бы тебя взял и отравил чем-нибудь! Вот как. Теперь ты четверти часа со мной не сидишь, а уж вся злоба моя проходит, и ты мне опять попрежнему люб. Посиди со мной… — Когда я с тобой, то ты мне веришь, а когда меня нет, то сейчас перестаешь верить и опять подозреваешь. В батюшку ты! — дружески усмехнувшись и стараясь скрыть свое чувство, отвечал князь. — Я твоему голосу верю, как с тобой сижу. Я ведь понимаю же, что нас с тобой нельзя равнять, меня да тебя… — Зачем ты это прибавил? И вот опять раздражился, — сказал князь, дивясь на Рогожина. — Да уж тут, брат, не нашего мнения спрашивают, — отвечал тот, — тут без нас положили. Мы вот и любим тоже по-розну, во всем, то-есть, разница, — продолжал он тихо и помолчав. — Ты вот жалостью, говоришь, ее любишь. Никакой такой во мне нет к ней жалости. Да и ненавидит она меня пуще всего. Она мне теперь во сне снится каждую ночь: всё что она с другим надо мной смеется. Так оно, брат, и есть. Со мной к венцу идет, а и думать-то обо мне позабыла, точно башмак меняет. Веришь ли, пять дней ее не видал, потому что ехать к ней не смею; спросит: “зачем пожаловал?” Мало ли она меня срамила… — Как срамила? Что ты? — Точно не знает! Да ведь вот с тобою же от меня бежала “из-под венца”, сам сейчас выговорил. — Ведь ты же сам не веришь, что… — Разве она с офицером, с Земтюжниковым, в Москве меня не срамила? Наверно знаю, что срамила, и уж после того, как венцу сама назначила срок. — Быть не может! — вскричал князь. — Верно знаю, — с убеждением подтвердил Рогожин. — Что, не такая ли, что ли? Это, брат, нечего и говорить, что не такая. Один это только вздор. С тобой она будет не такая, и сама, пожалуй, этакому делу ужаснется, а со мной вот именно такая. Ведь уж так. Как на последнюю самую шваль на меня смотрит. С Келлером, вот с этим офицером, что боксом дрался, так наверно знаю — для одного смеху надо мной сочинила… Да ты не знаешь еще, что она надо мной в Москве выделывала! А денег-то, денег сколько я перевел… — Да… как же ты теперь женишься!.. Как потом-то будешь? — с ужасом спросил князь. Рогожин тяжело и страшно поглядел на князя и ничего не ответил. — Я теперь уж пятый день у ней не был, — продолжал он, помолчав с минуту. — Всё боюсь, что выгонит. Я, говорит, еще сама себе госпожа; захочу, так и совсем тебя прогоню, а сама за границу поеду (это уж она мне говорила, что за границу-то поедет, — заметил он как бы в скобках, и как-то особенно поглядев в глаза князю); иной раз, правда, только пужает, всё ей смешно на меня отчего-то. А в другой раз и в самом деле нахмурится, насупится, слова не выговорит; я вот этого-то и боюсь. Ономнясь подумал: стану приезжать не с пустыми руками, — так только ее насмешил, а потом и в злость даже вошла. Горничной Катьке такую мою одну шаль подарила, что хоть и в роскоши она прежде живала, а может, такой еще и не видывала. А о том, когда венчаться, и заикнуться нельзя. Какой тут жених, когда и просто приехать боится? Вот и сижу, а невтерпеж станет, так тайком да крадучись мимо дома ее по улице и хожу, или за углом где прячусь. Ономнясь чуть не до свету близ ворот ее продежурил, — померещилось что-то мне тогда. А она, знать, подглядела в окошко: “что же бы ты, говорит, со мной сделал, кабы обман увидал?” Я не вытерпел, да и говорю: “сама знаешь”. — Что же знает? — А почему и я-то знаю! — злобно засмеялся Рогожин. — В Москве я ее тогда ни с кем не мог изловить, хоть и долго ловил. Я ее тогда однажды взял да и говорю: “ты под венец со мной обещалась, в честную семью входишь, а знаешь ты теперь кто такая? Ты, говорю, вот какая!” — Ты ей сказал? — Сказал. — Ну? — “Я тебя, говорит, теперь и в лакеи-то к себе, может, взять не захочу, не то что женой твоей быть”. — “А я, говорю, так не выйду, один конец!” — “А я, говорит, сейчас Келлера позову, скажу ему, он тебя за ворота и вышвырнет”. Я и кинулся на нее, да тут же до синяков и избил. — Быть не может! — вскричал князь. — Говорю: было, — тихо, но сверкая глазами подтвердил Рогожин. — Полторы сутки ровно не спал, не ел, не пил, из комнаты ее не выходил, на коленки пред ней становился: “Умру, говорю, не выйду, пока не простишь, а прикажешь вывести — утоплюсь; потому — что я без тебя теперь буду?” Точно сумасшедшая она была весь тот день, то плакала, то убивать меня собиралась ножом, то ругалась надо мной. Залежева, Келлера и Земтюжникова, и всех созвала, на меня им показывает, срамит. “Поедемте, господа, всей компанией сегодня в театр, пусть он здесь сидит, коли выйти не хочет, я для него не привязана. А вам здесь, Парфен Семеныч, чаю без меня подадут, вы, должно быть, проголодались сегодня”. Воротилась из театра одна: “они, говорит, трусишки и подлецы, “тебя боятся, да и меня пугают: говорят, он так не уйдет, пожалуй, зарежет. А я вот как в спальню пойду, так дверь и не запру за собой; вот как я тебя боюсь! Чтобы ты знал и видел это! Пил ты чай?” — “Нет, говорю, и не стану”. — “Была бы честь приложена, а уж очень не идет к тебе это”. И как сказала, так и сделала, комнату не заперла. На утро вышла — смеется: “Ты с ума сошел, что ли, говорит? Ведь этак ты с голоду помрешь?” — “Прости”, говорю. — “Не хочу прощать, не пойду за тебя, сказано, Неужто ты всю ночь на этом кресле сидел, не спал?” — “Нет, говорю, не спал”. — “Как умен-то! А чай пить и обедать опять не будешь?” — “Сказал не буду — прости!” — “Уж как это к тебе не идет, говорит, если б ты только знал, как к корове седло. Уж не пугать ли ты меня вздумал? Экая мне беда какая, что ты голодный просидишь; вот испугал-то!” Рассердилась, да ненадолго, опять шпынять меня принялась. И подивился я тут на нее, что это у ней совсем этой злобы нет? А ведь она зло помнит, долго на других зло помнит! Тогда вот мне в голову и пришло, что до того она меня низко почитает, что и зла-то на мне большого держать не может. И это правда. “Знаешь ты, говорит, что такое папа римский?” — “Слыхал”, говорю. — “Ты, говорит, Парфен Семеныч, истории всеобщей ничего не учился”. — “Я ничему, говорю, не учился”. — “Так вот я тебе, говорит, дам прочесть: был такой один папа, и на императора одного рассердился, и тот у него три дня не пивши, не евши, босой, на коленках, пред его дворцом простоял, пока тот ему не простил; как ты думаешь, что тот император в эти три дня, на коленках-то стоя, про себя передумал и какие зароки давал?.. Да постой, говорит, я тебе сама про это прочту!” Вскочила, принесла книгу: “это стихи”, говорит, и стала мне в стихах читать о том, как этот император в эти три дня заклинался отомстить тому папе: “Неужели, говорит, это тебе не нравится, Парфен Семенович?” — “Это всё верно, говорю, что ты прочла”. — Ага, сам говоришь, что верно, значит и ты, может, зароки даешь, что: “выйдет она за меня, тогда-то я ей всё и припомню, тогда-то и натешусь над ней!” — “Не знаю, говорю, может, и думаю так”. — “Как не знаешь?” — “Так, говорю, не знаю, не о том мне всё теперь думается”. — “А о чем же ты теперь думаешь?” — “А вот встанешь с места, пройдешь мимо, а я на тебя гляжу и за тобою слежу; прошумит твое платье, а у меня сердце падает, а выйдешь из комнаты, я о каждом твоем словечке вспоминаю, и каким голосом и что сказала; а ночь всю эту ни о чем и не думал, всё слушал, как ты во сне дышала, да как раза два шевельнулась…” — “Да ты, засмеялась она, пожалуй и о том, что меня избил, не думаешь и не помнишь?” — “Может, говорю, и думаю, не знаю.” — “А коли не прощу и за тебя не пойду?” — “Сказал, что утоплюсь”. — “Пожалуй, еще убьешь перед этим…” Сказала и задумалась. Потом осердилась и вышла. Через час выходит ко мне такая сумрачная: “Я, говорит, пойду за тебя, Парфен Семенович, и не потому что боюсь тебя, а всё равно погибать-то. Где ведь и лучше-то? Садись, говорит, тебе сейчас обедать подадут. А коли выйду за тебя, прибавила, то я тебе верною буду женой, в этом не сомневайся и не беспокойся”. Потом помолчала и говорит: “Всё-таки ты не лакей; я прежде думала, что ты совершенный как есть лакей”. Тут и свадьбу назначила, а через неделю к Лебедеву от меня и убежала сюда. Я как приехал, она и говорит: “Я от тебя не отрекаюсь совсем; я только подождать еще хочу, сколько мне будет угодно, потому я всё еще сама себе госпожа. Жди и ты, коли хочешь”. Вот как у нас теперь… Как ты обо всем этом думаешь, Лев Николаевич?
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!