Часть 11 из 100 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Миссис Корнелиус впала в такую ярость после этого неожиданного, но едва ли трагического происшествия — я тоже испытывал немалую привязанность к мистеру Миксу, но не мог бояться за человека, отличавшегося подобной исключительной находчивостью, — что покраснела как рак и едва не обвинила нас обоих в том, что мы продали негра за арабское серебро.
— Он нитшего не говорил, быдто собирается уходить, — сказала она. — Я бы потшуяла. Я всегда тшуяла такие штуки.
— Что ж, мадам… — Резкость капитана Квелча была вполне понятна: ведь он потратил столько бесценного времени, пытаясь разыскать нашего Микса, сбившегося с пути. — Похоже, вашего негра похитили цыгане. Или он сбежал с ними, чтобы присоединиться к бродячему цирку. А может, он стал каннибалом. Или они убили его, продали или принялись поклоняться ему как дьяволу. Мы все скоро узнаем. Pastor est teu Dominos[260]. А пока извините меня — я должен вновь заняться кораблем. Мы только что обнаружили серьезную недостачу — несомненно, кражу совершили тогда, когда поднялся такой оглушительный шум из-за мистера Джейкоба Микса. Я был бы очень признателен, полковник Питерс, если б вы присоединились ко мне нынче вечером после ужина.
Коротко отдав честь, он вернулся на мостик.
Миссис Корнелиус осталась недовольна. Она обвиняла меня в том, что я приложил недостаточно усилий, чтобы найти человека. Она напомнила: мистер Микс спас мне жизнь. И как, вопрошала она, я отплатил другу? Я рассказал, что сделал все возможное. Я был уверен, что мистер Микс найдет способ присоединиться к нам в Александрии или, вероятно, даже в Танжере, если он не вернется и не передаст никаких сообщений до нашего отплытия. Лично я все еще чувствовал, что он вернется, возможно, пристыженный, возможно, слегка хмельной, возможно, с тщательно продуманными оправданиями, — до того как мы отчалим. Но я оказался неправ. Когда на «Надежде Демпси» подняли якорь и нос корабля рассек мрачные волны, мистера Микса в нашей компании не было.
Только поздно ночью, когда я присоединился к капитану Квелчу в его каюте, он сообщил просто сокрушительные новости. Один из наших кинопроекторов был украден — несомненно, во время переполоха из-за мистера Микса, пока мы преследовали его по базару; и что еще хуже — исчезли почти все коробки с фильмами — все приключения «Аса» Питерса. Только они фактически и доказывали мой актерский успех в кино! Воры украли единственные вещи, которые им показались ценными.
— Бог знает, что они с ними сделают.
Капитан сообщил полицейским о краже. Они заверили его, что определят местонахождение преступников и сохранят наши фильмы и оборудование. Полицейские дадут телеграмму, как только у них будут какие-то новости.
— Не волнуйтесь, старина. Они всплывут на Бэб-Марракеш завтра, и полисмены наверняка их отыщут.
Его искренняя уверенность меня убедила.
Успокоив стенающую Эсме, принеся ей ночник и лауданум и расставшись с миссис Корнелиус, которая так и не смирилась с исчезновением мистера Микса, я просто изнемог. Я тоже сожалел, что лишился такого верного спутника, но, возможно, подобные утраты мне были знакомы лучше, чем всем прочим. И я научился переживать их в тишине, отвергая само существование утраченного и изгоняя все воспоминания о нем. Я переносил потерю своих фильмов со стоическим спокойствием, которому мог бы позавидовать даже Квелч.
Нам обоим нужно было о многом подумать. Мы решили не рассуждать о судьбе мистера Микса или о судьбе моих фильмов, пока у нас не появится каких-то новых сведений. Вместо этого я слушал рассказы капитана Квелча о его приключениях на Золотом Берегу[261] перед Первой мировой, в результате которых он стал хозяином белой девочки не больше тринадцати лет от роду.
— Эту немку покупали и продавали несколько раз после похищения — а похитили ее где-то в Конго, когда ей исполнилось семь. Ее отец руководил бельгийской горнодобывающей компанией. К счастью, я немного говорил по-немецки, и она, казалось, очень обрадовалась и растрогалась, услышав знакомые слова. Она была прекрасной малышкой и с богатым опытом, как вы можете догадаться. Я вскоре призадумался, оставить ли ее себе, или сообщить родственникам и потребовать причитающуюся награду. Но эта затея, увы, не удалась. Все ее близкие умерли, так что пришлось ей остаться со мной. Я наслаждался ее обществом почти целый год. — Он плеснул в стаканы еще немного коньяка, а я развернул бумажный пакет с нашим кокаином. — Как нажито — так и прожито, да, Макс? Я, к несчастью, решил перебраться на Яву. Она подхватила что-то диковинное и неизлечимое внутри страны, когда я работал на реке неподалеку от Пурвакарты. Мне пришлось оставить ее с какими-то монахинями в Бандунге[262]. Я часто думаю, что с нею сталось.
Мы сошлись на том, что les femmes — прекрасная слабость, которой, явно или нет, мы оба будем всегда потворствовать. Мне пришлось признать, что Эсме, при всем моем восторге и восхищении, иногда своими капризами доставляла больше неудобств, чем радости. И все же что я мог поделать? Я неизменно был рабом женщин. Капитан Квелч увидел это свойство моей натуры и поделился со мной собственными романтическими воспоминаниями. Он обладал спартанским благородством, греческим стремлением к безупречности, спокойствию и равновесию во всем, терпимостью к любым путям, на которые ступали люди в поисках духовного и чувственного совершенства; капитан всегда отличался любопытством и поистине исследовательскими склонностями, он всегда находил нехоженые дороги — таким же мне казался и Коля, особенно в наши петербургские дни. Возможно, мой новый друг, как и Коля, воплощал византийский, а не римский идеал.
— Dux femina facti![263] — С этим философским замечанием старый морской волк склонился к своей порции «снежка». — Мать предупреждала, что женщины доведут меня до погибели. Но я навсегда останусь неизлечимым романтиком, друг мой.
И я снова отметил, в сколь многих отношениях капитан Квелч стал моей настоящей родственной душой.
Глава девятая
Грамотность — наш самый ценный дар, источник памяти и мифа; источник всего, что мы теперь называем цивилизацией, и средство, которое помогает нам сохранить здравый смысл. Это способ связи Прошлого и Настоящего; через него мы постигаем мир и всю вселенную. Здесь, в Средиземноморье (где я несколькими годами ранее родился заново), 18 декабря 1925 года, всего за месяц до своего вступления во вторую четверть века, я постиг истинное значение грамотности, попытавшись вообразить эмоции первого человека, осознавшего возможности письменного слова!
Поднявшись рано, я чувствую некое беспокойство, потому что устал от стонов Эсме, доносившихся с другой стороны двери, которую она требует закрывать («На случай, если ты увидишь, как меня тошнит. Я этого просто не вынесу»), но ощущаю некое приятное волнение, когда хватаюсь за сверкающие медные поручни и поднимаюсь по трапу. Все собрались на шлюпочной палубе. Море тревожного синего цвета, облака становятся белее и белее и превращаются в нити тающего тумана, а из-под черного корпуса «Надежды Демпси» взлетают желтые брызги. Мы еще не прибыли в рай, но наконец входим в его врата, между Гибралтаром по левому борту и Марокко по правому, и огромное золотое солнце возносится перед нами, словно счастливое предзнаменование, готовое, кажется, освободить армии золотых существ, настолько ярких, что их не сможет вынести незащищенный человеческий глаз; они уничтожат атлантический холод и поднимут наше настроение, так что даже стоны ласкаров, идущих работать, покажутся воплощениями восторга. Капитан Квелч выходит из своей каюты выбритый и под скрип распахнутой двери поет древнюю монашескую заунывную песнь.
‘Ad conflingendum venietibus undique Paenis,
Omnia cum belli trepido concussa tumultu
Horrida contremuere sub altis etheris auris;
In dubioque fuit sub utrorum regna cadendum
Omnibus humanis esset, terraque marique[264].
Этот сюжет был мне близок и тогда особенно подходил к ситуации, ведь мы проплывали менее чем в трех милях от призрака старого Карфагена. Сейчас я понимаю, что призрак Карфагена смеялся у меня за спиной, когда мы смотрели на белые и зеленые террасы огромного порта, который финикийцы назвали Тингис три тысячи лет назад, до того, как их языческую империю сокрушил мстительный Рим. Мне казалось, что это место символизировало все лучшие качества древнего мира, объединенные с прекраснейшими чертами мира нового. С такого расстояния Танжер выглядел великолепным образцом современного цивилизованного города. Вы можете сказать, что Танжер был иллюзией, но я предпочту назвать это видением. Прошло некоторое время, прежде чем мне открылась реальность, оказавшаяся мерзкой и ужасающей. А пока я отдыхал душой, созерцая серебристое совершенство — город, окруженный кипарисами, тополями и пальмами, ряды плоских крыш, над которыми иногда возносились золотые купола мечетей, или ярко-синие летние дома каких-то сеидов, или благородные зеленые штандарты королевской фамилии; и все это украшали природные драпировки — пурпурные, алые и ультрамариновые — густые папоротники и виноградные лозы, кусты, травы и блистательные сосны. Город простирался над нами на семи холмах, воплощая мечту римлянина о спокойствии и мечту христианина о небесах, возвещая новый мировой порядок.
Владение Франции, Англии и Испании, Танжер мог однажды стать местом, которое явилось мне в той первой мечте. «Надежда Демпси» останавливается в пылающем утреннем тумане, чтобы бросить якорь поблизости от города, там, где грязные коричневые и оранжевые моторные катера носятся взад и вперед между пароходами и причалом.
Круизный корабль словно стряхивает белую пену — пассажиры забираются в эти катера (единственный способ достичь берега), а следующее за ними суденышко нагружено только чемоданами и коробками; дальше виднеются волны белого хлопка и персиковых кружев — группа немецких леди с розовыми зонтиками от солнца и в вязаных перчатках несется по пенной воде, чтобы пару недель пофлиртовать с экзотическим миром. Глядя в бинокль капитана Квелча, я слежу, как другие туристы высаживаются на причал, чтобы направиться прямиком в Фес и Рабат, а солдаты, прежде всего из испанского Иностранного легиона, обеспечивают их безопасность, но, думаю я, не душевное спокойствие. Ничто не защищает их от орд маленьких мальчиков, продавцов хлама, торговцев коврами, насмешливых поставщиков таинственных влажных сладостей, скрытых от солнца твердой коркой черных жуков, которых я принимал за изюм, пока они не зашевелились.
— Odi profanum vulgus et arceo[265]. — Капитан Квелч присоединяется ко мне, прихватив бинокль, чтобы осмотреть порт. — Однако это — наш последний шанс пополнить запасы. — Мы извели довольно много lе poudre[266] за минувшие несколько ночей.
— Тшетыре полпинты в «Магпай и Стамп»[267] — а ну-ка! И парочку рома для бодрости духа! А с фаршем пирог прехорош, красив он и красен, как ни возьмешь! А потшему, а потшему? Все потому, тшто нитшего я не теряла. Ведь если кушать хорошо, и думать хорошо, и радовать себя истшо, истшо, истшо, тогда Ерусали-и-им — тшертовски мало! — Миссис Корнелиус, развеселившись, прогуливается по палубе, уверенно и профессионально напевая песню, которую она всегда вспоминает, когда хочет, по ее словам, набраться до чертиков; она тычет пальцем, указывая на стоящих в доке ослов.
— Альберт Шевалье — один из моих любимцев! — Капитан Квелч приподнимает фуражку. На нем старомодный шейный платок, нарядный короткий белый пиджак и синие брюки в обтяжку — настоящий морской джентльмен. — Забавно и не вульгарно, а, дорогая леди? — Он проводит пальцем по маленькой царапине на скуле.
Миссис Корнелиус остается неумолимой.
— Вооптше-то, — произносит она с великолепным акцентом, — мне больше по нраву Гас Элен[268].
На палубу поднимается швед, который изрядно смущается, обнаружив здесь такое сборище, поскольку обычно только он один выходит на прогулку перед завтраком. Он неприветливо глядит, как его возлюбленная, звезда его фильма, нетерпеливо устремляет взоры к берегу, будто надеясь высмотреть неведомого друга. Он пытается развернуться и уйти, но капитан Квелч хватает его за руку.
— Скажите, дружище, разве это не похоже на Вавилон?
— Мы не собираемся снимать фильм о Вавилоне, капитан Квелч. Нам не нужен Содом или даже Гоморра. Боюсь, не сохранилось никаких свидетельств о египетских оргиях.
— А мне казалось, в одной из телеграмм мистера Г. определенно упоминалась оргия. И мой брат говорит, что они просто не могли остановиться, хотя это было, наверное, что-то религиозное. — У капитана Квелча вошло в привычку дразнить шведа, которому явственно недостает чувства юмора.
— А следующая телеграмма решительно противоречила этой, — говорит Симэн, вырывая руку из руки капитана. — Я намерен сделать свою, оригинальную картину, мой друг, и мне не помешают ни черти, ни наводнение, ни Сэмюэл Голдфиш! Так я исполню условия контракта. И тогда я вернусь в Швецию.
— Не могу вас винить, друг мой. Они там по вам скучают, мне кажется. Знаете ли, absens haeres non erit[269].
На это швед отвечает с неуместной озлобленностью:
— Magna est Veritas et praevalebit[270]!
Впрочем, он не продолжает и, неуклюже взмахнув руками, покидает нас и спускается обратно.
— Он слегка сбледнул, — говорит миссис Корнелиус, словно извиняясь. — Его не назовешь настоятшим викингом.
И она разражается прежним громким смехом, хотя все еще избегает моего взгляда, и я понимаю, что до сих пор не прощен за свое несуществующее преступление.
Снизу слышатся приглушенные крики, как будто ссорятся любовники, но на самом деле это только Эсме, столкнувшаяся с Вольфом Симэном, который, по непонятным причинам, пытается остановить ее. И вот она появляется, зарумянившаяся и взволнованная, чтобы присоединиться к созерцанию «белого города на семи холмах» — так его назвал Пьер Лоти[271] в одном из тех нелепых эротических сочинений, которые он писал в старости, когда ему требовались средства на то, чтобы вести прежний экзотический образ жизни. (Это был человек, по-настоящему зараженный ядом, который британцы прозвали «арабизмом», — он сумел исказить и романтизировать Восток гораздо сильнее, чем Нед Бантлайн[272] романтизировал американский Запад. И все же потомки несомненно предпочтут моим историям его вымыслы, потому что мифы о Саладине, Эль Сиде[273] или Буффало Билле оказываются выше банальной действительности, а представители светского общества, конечно, меняют только одеяния, а не привычки.)
— О, elle est tres jolie[274], - восклицает моя малышка на своем очаровательном французском.
Она хлопает в ладоши, и этот звук вызывает неодобрение у миссис К. и улыбки у нас с Квелчем. Внезапно из города доносятся громкие стенания, поскольку наступает рассвет и муэдзины начинают шумно благодарить своего мрачного древнего бога. Капитан Квелч отворачивается от берега и сообщает, что намеревается заказать на камбузе настоящий английский завтрак.
— Иногда это — единственное напоминание о том, кто мы и где мы.
— И, — одобрительно отзывается миссис Корнелиус, — настоятшее удовольствие.
Она протягивает капитану восхитительную розовую руку, сжимает другой мой локоть — мы прощены. Только Эсме предпочитает остаться на палубе. Чтобы свежий воздух, как она говорит, рассеял последние симптомы ее mal-de-mer[275]. Мы едва не врезаемся в Симэна, когда направляемся в обеденный салон. Отодвинувшись, чтобы дать нам дорогу, он впивается в нас взглядом, но не произносит ни слова.
— В тшом дело, Вольфи? — бросает через плечо миссис Корнелиус. — Этой свободной любови для тебя слишком много?
В ее словах несколько жесткая отсылка к безрадостному пантеизму шведа, к убеждениям, ставшим заменой религии для многих социалистов-скандинавов. Наверняка же некоторые из них тоскуют о днях, когда Тор мог, по крайней мере изредка, рассмешить даже бога мрака, угрюмого Одина? Я думаю, что многие месяцы без солнечного света сделали этих людей весьма подозрительными — они с опаской относятся ко всякой непосредственности. Даже скандинавские очаги устроены так, чтобы не допустить случайного возгорания.
И хотя я нахожу английский ритуал очень успокоительным и основательным, я вынужден отказаться от порции сального бекона, яиц, помидоров и тостов, которыми сограждане празднуют свое прибытие в Средиземноморье. Удовлетворившись небольшим куском хлеба с мармеладом, я слежу из иллюминатора за появляющимися по расписанию туристами, многие из них приехали на день из Франции, Испании и Гибралтара. Я сомневаюсь в том, что туризм мог сильно перемениться. Короткая пробежка вокруг главных достопримечательностей — иногда редких или жалких, — тридцать минут, чтобы увидеть восточный базар, сполна насладиться нищетой и грязью чужих краев и вздрогнуть, с удовольствием втянув воздух Африки, прежде чем вернуться обратно к безопасности и комфорту кают ПВ или «Френч-лайн»[276]. А потом еще в одной комнате в Тулузе появляется седло верблюда или медный кальян, а в какой-то гилдфордской гостиной обнаруживается несколько дрянных бедуинских кремневых ружей. Мне приносили такие штуки целыми бушелями[277], когда я еще занимался разными товарами — до того, как нынешний интерес к старой одежде позволил мне стать торговцем антикварными костюмами и использовать, признаюсь, то folie de nostalgie[278], которое выражает скрытую тоску юности по духовным ценностям предков. Они думают, что, нося такую одежду, каким-то образом восстановят золотой век. Я вам скажу, что хотел бы увидеть этот их золотой век. Я показываю на Портобелло-роуд, где бумажные обертки и коробки из «Вимпи»[279] валяются среди гнилых фруктов и помета животных. Это здесь, что ли, золотой век? А где же тогда? Firt mick tsu ahin, ikh bet aykh![280] Я прямо им говорю, кто во всем виноват, — а они смеются надо мной, или проклинают меня, или даже угрожают мне, а я теперь слишком стар, чтобы драться. Нет ничего дурного в Ветхом Завете. Я знаю, что такое стать Иеремией. Это не оскорбление. Они называют меня антисемитом. Я говорю, что они — невежественные дураки. Вся наша цивилизация — семитская. Все следы цивилизации, которые нас окружают, — семитские. Разве так может говорить антисемит? Вы никогда не услышите, чтобы я выступал против великих семитов, основателей нашей цивилизации, которые принесли золотой век, подлинный золотой век, в Шумер, Вавилон и, конечно, в древний Израиль. Но в какой-то момент жизни их расы благородные семиты пострадали от внутренних противоречий и потом, исчерпав силы, попали в унизительное рабство. И тогда ценой своих бессмертных душ они купили у сатаны некую своеобразную свободу. И они все еще сражаются, эти евреи-и-арабы, арабы-и-евреи. Некогда они были единым народом, великим и благородным, создавшим гениальную архитектуру, скульптуру, живопись, украшения, литературу, философию и науку. А Бог как будто карает их. Бог как будто постоянно удерживает их на самом краю Небес и вечно изобретает новые средства, чтобы сбивать их с пути и мешать им построить и оградить от других земной рай, который Он сотворил близ Средиземного моря. И все ради того, чтобы эти люди научились беречь Его дары нам, а не уничтожали их.
Нет, я боюсь не семитов. Я боюсь «евреев» и «арабов». Все варварское, упадочное, безнравственное, все, что разрушило и поглотило эту великую цивилизацию точно так же, разумеется, как и Атлантиду, — все можно свести к двум словам. Они — кредо варваров, которые наводнили семитскую Африку и Месопотамию, бросив вызов высшей справедливости греков, а ведь те сами были наследниками лучших людей древнего мира. Но я не говорю, что упадок семитов шел непрерывно. Пока идолопоклонство и война окончательно не разделили эту цивилизацию, были времена, когда казалось, что падение прекратилось, когда здравомыслие финикийцев сдерживало жажду завоеваний, наилучшим символом которой выступил надменный Карфаген. Были времена, когда казалось, что эпоха Соломона, Давида и Гаруна аль-Рашида вернулась; но потом нелепое стремление к самоуничтожению толкало семитов к войнам и конфликтам, что продолжаются и по сей день. Египет вступает в союз с Сирией, Ливия — с Алжиром, а Алжир вступает в союз с Сирией против Египта и Ливии или Ирака или Иордании, и даже такая бомба замедленного действия, как Израиль, не может объединить их или (и подумать невозможно) убедить рассмотреть объединение с братьями-семитами и обрести общее государство, где религия становится вопросом духовного выбора, а не вопросом политики или жизни и смерти. И вот тот «принцип», который они намерены принести на Запад, чтобы противопоставить его принципам Вольтера или Тома Пейна[281]? Но они все же победили. Теперь нельзя даже высказывать вслух такие предупреждения, уже не говоря о том, чтобы представлять их в парламенте. Мы все сильнее подражаем им, забывая наши старые принципы и добродетели. Конечно, пусть эти люди вернут кровную месть и феодальную систему! Такие устремления роднят их, по крайней мере, с товарищем Сталиным. (Никого в России это не удивило. Там знают своих грузин — людей, едва ли на шаг отступивших от Аллаха.) Я не говорю, поймите, что мы должны покончить с этими неисправимыми миллионами, но по крайней мере мы могли бы организовать какую-то форму стерилизации? Или, как минимум, поддержать систему, которая так хорошо действовала на Украине до большевиков, прежде чем Бабий Яр стал чем-то еще, кроме фона для моего первого громкого триумфа, когда я вознесся к чистоте и свободе небес. Теперь то видение, то дивное воспоминание скрывает позорный дым; и все-таки никто из нас, думаю, не виноват в этом. Если мы устроили сговор, то устроили его, пребывая в невежестве. Если мы и сговаривались о чем-то, то лишь в едином убеждении, что существовали простые политические решения наших проблем; мы цеплялись за бесхитростные древние добродетели, за старые ценные бумаги — так падающий человек простодушно цепляется за гнилой сук, веря, что сможет спастись.
У капитана Квелча какие-то дела на берегу, но никто из нас не хочет проблем на таможне, которые неизбежно возникли бы, если б мы собрались сойти с корабля. Поэтому, получив заверение капитана, что он узнает новости в местном полицейском участке, мы с миссис Корнелиус возвращаемся к граммофону, слушаем новые записи и подпеваем.
— Я скажу птицам, скажу деревьям… — шелестит голос Шепчущего Джека Смита[282].
Миссис Корнелиус ногами отбивает такт, а я притворяюсь, что моя тарелка — это укулеле.
— Можешь привести Перл, она — такая девчонка…
— Я скучаю по швейцарочке моей…
— Я — шейх Аравии, и это видит мир!
Когда мы пытаемся танцевать чарльстон под музыку «Савой орфеанс»[283], Эсме входит в салон и останавливается вдалеке от нас, ожидая, пока танец кончится. Миссис Корнелиус принимается хихикать.
Я вздыхаю:
— Что такое, моя драгоценная?
— Я надеялась сойти на берег, — говорит Эсме, — чтобы сделать покупки. Мне нужна подходящая одежда. И другие вещи. Женские…
— Не надо волноваться, дорогуша, — отзывается миссис К. — У меня тселый тшертов тшемодан этих штутшек. Тебе не следует так тшертовски переживать. Я свои размеры знаю.
— Мне нужны собственные вещи, а не чужие, — по-английски бормочет Эсме, уставившись в пол.